Маруся Светлова
Конец Света по-Божески
Не беги…
Ключ не поворачивался в замке, что-то там заедало, и она бестолково тыкала ключом еще и еще, пытаясь повернуть его.
Наконец он повернулся, и она закрыла дверь и раздраженно подергала ручку двери, – несколько раз она, вот так в спешке убегая из дома, не закрыла дверь, и этот жест – подергать ручку, чтобы проверить, заперта ли дверь, стал каким-то навязчивым.
Она бежала вниз по ступенькам, потому что лифта ждать было некогда, и на ходу пыталась открыть сумку, чтобы бросить в боковой кармашек ключ.
Но «молния» все никак не нащупывалась, как будто бы язычок «молнии» просто исчез, и это разозлило ее окончательно: что за день такой – дверь не закрывается, сумка не открывается.
Наташа остановилась, нетерпеливым и нервным жестом развела ручки сумки, чтобы найти исчезающий язычок «молнии», расстегнула сумку, бросила в кармашек ключи, застегнула сумку и помчалась дальше, опять подумав: ненормальный какой-то день.
День был действительно ненормальным. Будильник не зазвонил, хотя она была уверена, что подняла вчера кнопочку звонка. Пока она в спешке собиралась – кофе сбежал, оставив на вымытой только вчера плите жуткие коричневые разводы. Колготки, уже надетые, оказались со спущенной петлей, и пришлось суматошно искать другие, и они не находились, одни были в стирке, другие, которые она уже начала надевать, тоже оказались с дырой. И вроде была еще новая, нераспечатанная пара, но она не находилась в шкафу, и Наташа раздраженно подумала, что вот распечатала колготки и уже небось порвала – и даже не заметила. И подумала уже тогда – ну что за жизнь… И что за день такой ненормальный…
И дочь ее, вредная тринадцатилетняя Сонька, уже с утра успела испортить настроение – вышла из комнаты и давай своим ноющим голосом говорить:
– Мам, ты же обещала со мной сходить… Ты опять на целый день убегаешь… Тебе всегда некогда…
И голос ее ноющий, и обида, которая чувствовалась в ее словах, – взбесили. «Ты же обещала!.. Ты же обещала!..» Мало ли чего она обещала?!. Она работает как вол, ей некогда, она что – маленькая? Она что – не понимает?
Но Сонька смотрела на нее огромными своими синими глазищами, и был в этих глазах такой укор, такая детская обида, что это взвело ее окончательно. Она что – дура?.. Она что, не понимает, для кого мать старается?.. Для кого ни свет ни заря уже на ногах и будет весь день как проклятая носиться от клиента к клиенту, от одного показа квартиры до другого, для кого она это делает?..
Сонька ушла к себе, хлопнув дверью, и хлопок этот вызвал в ней еще больше раздражения. Дрянь неблагодарная… Мать старается, старается, чтобы заработать, чтобы ей же, паразитке, нормальную жизнь создать…
И, раздраженная, не допила кофе, поставила чашку в раковину. Схватила было в руки мочалочку, чтобы чашку помыть и пятно это кофейное вытереть, – но на часы взглянула и помчалась.
А дальше – дверь не закрывалась. Сумка – не открывалась…
Дверь машины тоже не открывалась, и это было уже похоже на издевательство. Именно сейчас, когда она так спешила, когда до встречи с этой вредной клиенткой, зажравшейся и капризной, оставалось всего полчаса, машина не открывалась.
Она несколько раз дернула ручку и чертыхнулась, потому что ведь сколько раз уже собиралась заехать в сервис и звонила уже своему мастеру – работы там было на несколько часов, – но все было некогда, и дверь эта недоделанная так и вела себя: как хотела. То не хотела открываться, то не хотела закрываться. То вдруг распахивалась в самом неподходящем месте, во время движения или парковки.
Наташа, уже в который раз со злостью подумала о тех уродах, которые ее машину взломали и что-то там в замке повредили. И о себе подумала раздраженно – всегда ей некогда, все – бегом. Поставила тогда машину у дома, нужно было рано ехать на показ, боялась опоздает, если со стоянки машину будет забирать. И хватило-то одной ночи, чтобы дверь повредили. Хорошо еще – не угнали…
Она дернула ручку двери еще раз – и та не открылась, и она вдруг подумала: а может, и не нужно никуда ездить? Если все не получается, если день такой ненормальный…
И правда – что-то было не так сегодня с ней, с этим днем. И ночью она спала как-то плохо. Снилось ей что-то, что она сразу забыла, когда проснулась, – но плохое что-то снилось, в этом она была уверена. И день весь не задался…
Хотя, – опять раздраженно подумала она, – день как день. Обычный день. Все в спешке. Все на нервах. Некогда остановиться и нормально кофе выпить или с дочерью нормально поговорить. Потому что – конечно же, права Сонька. Ей, Наташе, всегда не до нее. Некогда с ней поговорить по-человечески, некогда рядышком посидеть, как раньше, когда была она маленькой и они вместе книжки читали или рисовали, или просто Сонька болтала, детские свои секреты рассказывая, а Наташа вполуха слушала. И было им вместе хорошо…
И вспомнилась ей вдруг бабушка Муся, старенькая уже, маленькая, и как говорила она ей все время:
– Не беги… Не беги… Ну куда ты все торопишься?.. Куда ты все несешься?..
Дверь неожиданно открылась, и она села на сиденье, несколько раз хлопнула дверью – чтобы закрыть ее, и уже повернула ключ и поставила ногу на газ, как вдруг неожиданно вспомнила, как бы почувствовала сегодняшний свой сон. Что-то было в этом ее сне такое вот суматошное. Куда-то она там тоже бежала, куда-то спешила, И что-то тревожное там было, что-то важное было в этом ее сне. И она, даже забыв на несколько секунд о своей спешке, замерла, прислушиваясь к себе, всматриваясь в себя, как бы желая увидеть – что же там было? Но то зыбкое, что промелькнуло в ней как тревожное облачко – не вспоминалось.
И она завела машину и тронулась с места. И поехала, набирая скорость, входя в привычное для нее состояние водителя, привыкшего ездить лихо, торопясь, лавируя, чтобы наверстать время, которого ей всегда не хватало.
И мысли текли в ней так же вот быстро и отрывочно, переключаясь с одной на другую. Вспомнилось ей, как много лет назад она решила купить машину, и папа – тогда еще живой – испугался за нее очень, и уговаривал ее, и говорил горячо:
– Ну, куда тебе еще машина – и так носишься как угорелая… Ты же не сможешь нормально ездить, ты же все мчишься… Ты же угроза на дороге…
И воспоминание это, о папе, опять как-то взволновало, взбудоражило ее: что-то там было в этом сне, что-то связанное с папой. И она опять на несколько секунд погрузилась в себя, даже забыв контролировать движение, но никак не вспоминался этот странный, как будто бы знакомый своей тревожностью и спешкой сон.
Она ловко перестраивалась и проезжала иногда почти по тротуару, экономя даже не минуты – секунды, так было привычно – спешить и опаздывать, и обгонять, и торопиться.
И опять мысли ее потекли урывками. И вспомнилось ей, как училась она водить машину, и инструктор ей вспомнился, волоокий такой пожилой уже дядька, но – кот, какого свет не видел, и как он все норовил ее за коленку потрогать или прижаться ненароком, и как ее смешили его приставания, и она сказала ему однажды:
– Слушай, ты, старый пень, отвали… – и пришлось ей права покупать, потому что он после этого на нее обиделся и только критиковал. И некогда было ей ходить на вождение. И права она купила, и по глупости дома об этом рассказала, и папа на нее рассердился. Рассердился как-то серьезно, как даже в детстве не сердился за ее провинности. И говорил:
– Куда ты все торопишься… Ну куда ты бежишь… Ты что, не понимаешь, что это серьезно… Что тут нельзя торопиться…
И это воспоминание о папе вдруг как бы высветило кусочек ее сна.
Там был папа.
Там был умерший ее папа.
Там, в этом ее странном тревожном сне, был папа, и он стоял и обнимал ее. Или – отталкивал?
Что-то странное там было. И неприятное. Потому что, чего уж тут хорошего – стоять во сне рядом с покойником?
И вспомнилась опять ей бабушка, которая говорила:
– Опять я во сне маму свою видела… Не к добру это… Ох, не к добру…
И она, маленькая Наташа, любопытная и заинтригованная бабушкиной интонацией, спрашивала:
– А почему – не к добру? Что тут плохого?..
И бабушка тихим, спокойным голосом говорила ей, обнимая ее за плечи:
– Не к добру это, если покойник снится… Пришел он за тобой с того света… Зовет…
И папа Наташин сказал тогда:
– Глупости это старорежимные, мать. Прекрати ребенку голову дурить… Покойники снятся – к дождю, – произнес он как-то иронично-весело, и Наташа рассмеялась, ей эта версия гораздо больше понравилась. А бабушка только головой покачала и ничего не сказала…
И сейчас, как бы захлопывая этот открывшийся ей кусочек сна, Наташа подумала – и ничего в этом такого нет. Подумаешь, папа умерший приснился. Покойники – это к дождю. И – даже на небо посмотрела сквозь ветровое стекло, как бы желая подтвердить свое предположение.
Но небо было чистым. А впереди была – пробка. Небольшая такая пробочка, которую надо было Наташе объехать.
И она повернула в маленький переулок, давно уже обнаружила она этот путь объезда, повернула резко, на скорости, и дверь с ее стороны как-то стукнула, и Наташа нервно схватилась за ручку двери и на ходу приоткрыла и захлопнула ее, подумав, вот черт – так и вывалюсь когда-нибудь…
И тут же вспомнилась ей тетя Нина, мамина сестра, всю жизнь водившая машину, с которой родители и Наташа в детстве объездили весь Крым и ночевали в палатках, и однажды Наташа даже увидела в воде дельфина – совсем рядом. Настоящего живого дельфина – сильного, с тугим телом, черным добрым глазом, который вынырнул рядом с ней, почти на мели, так, что Наташа даже испугаться не успела, – и исчез. И все говорили потом – это к шторму. И был шторм. И их палатку залило водой…
И Наташу эти воспоминания как-то успокоили, она даже плавнее стала вести машину. И подумала о тете Нине – как хорошо она, плавно, спокойно всегда водила машину. И никогда не нервничала за рулем.
– Нет, – тут же поправила себя Наташа, – один раз она так расстроилась. И испугалась. И говорила нервно, с бледным лицом: «Господи, я же тебя чуть не потеряла… Господи, ты же могла выпасть…»
Это случилось, когда на повороте дверь с Наташиной стороны вдруг резко распахнулась, – не закрыла ее Наташа, когда садилась, не захлопнула хорошо. И действительно – могла выпасть во время движения. Прямо под колеса проезжающих машин…
И это воспоминание опять вернуло Наташу в ее сон.
Там была тетя Нина.
Там была тетя Нина, умершая два года назад.
Там, во сне, она обнимала ее нежно, и в глаза ей, Наташе, заглядывала, и говорила что-то. Говорила мягко, как будто убеждала, уговаривала, как в детстве уговаривала, когда она не слушалась маму, – не хотела чего-то делать или не хотела идти спать.
Тетя Нина никогда не говорила жестко, она всегда говорила мягко и нежно, прижимая ее к себе, гладя по плечу, и всегда, сколько помнила себя Наташа, – всегда ее убеждала. Что-то было хорошее в ее интонации, миролюбивое, дружелюбное, такое, что Наташу успокаивало и делало послушной, мягкой. И она подчинялась, соглашалась – и шла спать или делала то, что еще несколько минут назад не хотела делать.
И сейчас воспоминание из этого сна на несколько мгновений сделало ее спокойнее, хотя – чего хорошего в этом сне, если там умерший человек тебя обнимает и что-то тебе нежно говорит?
И опять подумала она: «Покойники – это не страшно, это – к дождю…»
Но, почему-то опять ей вспомнилась бабушка, какое-то ушедшее в глубину, отстраненное выражение глаз бабушки перед смертью, когда она, выпав из забытья, сказала тихо, странным голосом, совсем не бабушкиной интонацией:
– Я сейчас всех их там повстречала – и маму, и папу, и сестренку, которая умерла, когда мне было три года… Обнимали меня… Целовали… Радовались…
И это ее «обнимали… целовали… радовались», сказанное «не бабушкиным» голосом, было почему-то тоже странным, пугающим. Потому что слова эти, выражающие принятие и радость в сочетании с покойниками, действительно могли кого угодно испугать.
И воспоминания эти напрягли ее, и она нервно как-то нажала на газ, нажала там, где нажимать совсем не надо было, и еле успела затормозить перед перекрестком, чуть не ткнувшись в затормозивший перед ней джип.
Она затормозила и выматерилась, выматерилась почти по-мужски, как иногда делала, когда ее выводили из себя, или когда, как сейчас, напряжение выдавало себя. И, пока стояла на перекрестке, выматерилась еще пару раз, обругав и себя, паразитку, которая чуть не ткнулась в говняный джип, – сколько вони было бы, если бы она его все-таки ткнула. Обругала и джип, и этот перекресток, и пробки на дорогах, и всех водителей-мудаков, которые вылезли на дороги, нет чтобы на метро ездить! – а она должна уворачиваться и рисковать жизнью и деньгами…
И опять мысли ее потекли бурно, быстро, в какой-то мешанине. И были там мысли и про дочь, бестолочь, с которой проблем не оберешься – и когда она только такой вредной успела стать? Даже не заметила Наташа, когда из малышки со светлыми косичками выросла она во вздорную, самолюбивую девочку-подростка. Потому что все время было некогда – нужно было деньги зарабатывать, и разводиться, и личную жизнь строить, и с очередным козлом разбираться, и квартиру менять, и всегда была спешка, всегда было некогда. Некогда остановиться и понять или увидеть то, что надо было увидеть.
И подумалось ей вдруг о даче, почти заброшенной ею, до которой руки все не доходили. И забор там уже почти повалился, и душ забился, но все было некогда выкроить день, чтобы съездить на дачу: то показы, то свидание с очередным ухажером. То дела домашние или суматошные какие-то набеги на магазины.
И вспомнилось ей, пока она лавировала между машинами, резко перестраиваясь из ряда в ряд, как любили они раньше с Сонькой приезжать на дачу, какой самовар там разжигал Славка, бывший Наташин муж, какие чаи с мятой и мелиссой они там пили…
Сейчас не было уже рядом Славки, и как-то так получалось, что не было времени с Сонькой поговорить по-человечески, не было времени распивать чаи на даче…
И опять вспомнилась ей бабушка, и это ее: «Не беги… Не торопись… Не спеши…»
И – что-то еще говорила ей бабушка, что-то важное ей объясняла в детстве, что нужно было ей, Наташе, сейчас вспомнить, но дали зеленый свет, и она нажала на газ и не убирала ноги с педали, потому что уже опаздывала, и клиентка действительно была противной, капризной, – Наташа уже с ней намучалась: то она встречу отменяла, то в последнюю минуту передумывала брать квартиру, которая уже шла на оформление. И Наташа мчалась, лавируя в потоке машин, встраиваясь в узкие места, делая резкие повороты, подсекая водителей, заметив не раз в боковом стекле злое выражение лица или поднятый вверх палец. Но – некогда ей было – она спешила.
И опять вспомнилась бабушка с этим вечным ее – «Не беги… Куда ты спешишь – на тот свет?..»
И почему то именно эти последние слова и как бы высветили еще один сюжет сна.
Там была бабушка.
Она держала ее, Наташину, руку.
И она что-то ей говорила, что-то важное.
И Наташа опять напряженно начала вспоминать, что там важное происходило, что важное они ей там говорили, – и опять на секунду жутко ей стало от этой картинки – трое покойников обнимают ее и что-то проникновенно ей говорят.
Что-то такое ужасное было во всем этом, что ее, Наташино, спасительное, «покойники – это к дождю» больше не действовало, и она в напряжении от этих своих мыслей и каких-то жутких ощущений от почти вспомнившегося сна, который оставался пока немым, как живая немая фреска, нажала на газ сильнее.
И уже не контролировала нажатие педали, потому что увидела вдруг все целиком.
Всю эту живую фреску.
Бабушка держит ее за руку, как будто хочет удержать ее.
Папа отталкивает ее, как будто прогоняет, не дает ей пройти туда, за него, в какой-то коридор.
Тетя Нина обнимает ее и гладит по плечу. И не просто обнимает – загораживает собой проход в этот коридор…
И, изумленная этой картинкой, она вообще перестает что-то видеть, как бы уйдя в себя, пытаясь разглядеть, что там, и вспомнить, что они говорили. Что они, черт побери, там говорили?!
И в этом напряженном погружении в себя, въезжая в тоннель, она уже не следит за дорогой. И нога ее, вжатая в газ, только придает силы ее погружению. И в момент удара и вспышки, ослепительной и яркой, разорвавшей ее мозг, вдруг ясным становится все – и вся картинка, и краски оживают, и звук появляется.
И немое это кино становится вдруг осмысленным, и они все говорят ей одно. Говорят на разные лады с разными интонациями, говорят, перебивая друг друга – и отталкивают, отталкивают, не дают ей пройти, не пускают ее туда, куда она так спешит, куда она бежала, бежала и почти добежала, но они не дают ей бежать дальше и все говорят:
– Не беги… Остановись… Не спеши… Не беги… Остановись… Не спеши…
И секундная эта вспышка уже заканчиваясь с закончившимся ее сознанием и оборвавшейся жизнью в последней, уже почти тусклой яркости высветила, как упрямо отталкивая их – вбежала она в темный этот коридор…
И уже не во сне, а в жизни, которая закончилась, – бежала она по темному коридору, бежала к какому-то свету вдали, и странный этот коридор был калейдоскопом картинок, как будто проносилась она мимо своей жизни быстро, в темпе, в котором и бежала всегда.
И в этом калейдоскопе была сегодняшняя ссора с дочерью и лицо противной клиентки, и дача с поваленным забором и неотрегулированным душем, и развод, и какое-то отстраненное лицо мужа после развода, и ее торжество, и свадьба их пятью годами раньше мелькнула – какая счастливая она тогда была в своем белом платье. И мелькнула даже ее институтская подружка, имя которой она давно забыла, но у которой взяла учебник, да так и не отдала, и она, мчась по этому калейдоскопу, даже успела удивиться, что все это помнит, и увидела себя выпускницей с марлевой повязкой на ноге – так некстати разбила она себе коленку, что пришлось с забинтованной ногой и в белом платье идти на выпускной вечер.
И шпаргалки на экзамене по биологии были в этом калейдоскопе, и мальчик с рыжими ресницами, в которого она была влюблена в первом классе, и рыжая кошка Мурка, окотившаяся как-то прямо в ее детской постельке, и бабушка, таинственным шепотом говорившая ей:
– Ты маме с папой не говори, что кошка у тебя окотилась, им это может не понравиться – и они кошку прогонят…
И она, Наташа, совсем еще малышка, дошкольница – спросила:
– Мы их обманем?
– Нет, – сказала бабушка, – обманывать – большой грех. Мы просто кошку спасем от голодной жизни на улице…
И ей, Наташе, было достаточно такого объяснения.
И бабушка была в этом калейдоскопе, бабушка Муся, милая, родная, теплая, с которой она спала первые годы своей жизни и делила свои детские секреты, которая и говорила ей что-то важное, чего она не успела сегодня вспомнить – и вдруг, в этом калейдоскопе вспомнила, увидела.
Как бабушка ее любимая читает ей закон Божий и объясняет ей десять правил, по которым всем людям надо жить. И правило это, которое все хотела вспомнить она сегодня и все не успевала, потому что спешила, спешила, торопилась – так и называла бабушка: не торопись, остановись, не беги.
И увидела она вдруг, как будто лента на время остановилась, – бабушку, милое лицо ее, глаза добрые и слова ее понятные, специально для нее, Наташи, подобранные.
– Четвертое правило называется – найди время для остановки. Потому что если ты все время будешь торопиться, бежать, то душа твоя может не успеть за тобой и потеряться. И что тогда ты без души? Просто тело одно останется, а тело, как известно, без души жить не может…
И бабушка читала ей текст из этого Божьего закона…
И опять говорила понятным ей языком:
– Ты вот все торопишься, все бежишь, а так можно и упасть, и разбиться, и погибнуть… Спокойно нужно по жизни идти. Спокойно и осмысленно. Потому что жизнь у тебя одна, и душа – одна… Шесть дней поработала – седьмой день посвяти себе, своим близким, своей душе, чтобы понять, как жить дальше… Остановись. Осмысли свою жизнь. Помолись. И живи дальше спокойно…
И опять помчалась лента.
И за этой картинкой в калейдоскопе появились детские качели в их дворе.
Маленькая лягушка на маленькой ее ладошке и мамин окрик, когда та с ладошки лягушонку эту сбросила и потащила Наташу, громко заревевшую, мыть руки…
И полумрак в комнате, и мягкий свет от елочных огоньков.
И мамино лицо, нежное и тревожное, при свете ночника, когда она, Наташа, болела.
И погремушка ее любимая, красная, которую она любила засовывать в рот и набухшими десенками, когда зубки у нее прорезывались, кусать.
И зыбкое ощущение во сне – удобства и покоя, когда тебя пеленают в мягкую пеленку.
И – материнский сосок во рту с теплым и живительным молоком.
И первый крик свой, громкий и отчаянный крик человека, вошедшего в жизнь.
И первое свое, глубокое дыхание – последнее воспоминание в оборвавшейся жизни, ставшее последним ее глубоким дыханием…
И душа ее, освобожденная от тела, набирая высоту в свободном своем полете, несясь вверх, к свету, которым и была, улетая, видела тело женщины, выброшенное мощным ударом от столкновения со стеной тоннеля через распахнувшуюся дверь. И было это тело почти как живое, только – череп – расколот, и островки серого вещества были разбросаны веером, и одна нога тела была вынесена вперед, как бы в беге, и тело наклонено, и рука тянулась вперед, и казалось – она все бежит.
Все бежит…
Все спешит…
И захотелось крикнуть ей оттуда, с высоты – не беги…
Не беги-и-и…
Небе-ги-и-и-и-и-и-и….
Прощание с росой
Тюльпан опять закачался, и она посмотрела на него с неприязнью. Уже в который раз она наблюдала эти непонятные колебания и каждый раз испытывала какую-то скрытую, тревожащую ее неприязнь.
Сначала эта неприязнь была просто выражением ее непонимания – с чего это вдруг ни с того ни с сего начинает качаться один тюльпан в букете, стоящем на столе? Это было непонятно и неправильно, потому что уж если какая-то вибрация и заставляла незаметно качаться стол, то качаться должны были все цветы в букете, а не один. Но качался один цветок, отстоящий от других крупный тюльпан, и она вчера даже переставила вазу чуть правее, хотя сама не понимала, зачем это делает. Стол не дрожал, ничего в квартире не шевелилось, только этот бестолковый тюльпан вдруг начинал дрожать. И она подумала, что все дело в стройке, которую ведут прямо за их домом, и что-то там постоянно забивают, и, наверное, все-таки земля вибрирует от этих строительных работ… Но почему все-таки качается один тюльпан, а не все цветы в вазе?
И было это непонятно и тревожно, и уже почти привычно, потому что за последние несколько дней она не раз наблюдала эту внезапную дрожь, как будто кто-то невидимый задевал цветок, и он еще долго успокаивался, приходя в состояние покоя.
Оля посмотрела на окно, за которым была стройка, посмотрела на букет и отмахнулась от этого неразрешимого вопроса, потому что ответа не было. Не было нормального разумного ответа, а неразумного она дать себе не могла – ну не объяснять же себе, что это делает какой-то живущий в доме барабашка или домовой? Хотя она сама не так давно говорила своей подруге Анюте:
– Слушай, у меня точно в доме барабашка завелся. То кухонное полотенце вдруг со спинки стула само слетело, как будто его нечаянно задел кто-то. То в комнате вдруг шторы зашевелились, как будто их ветерок раздувал, но окно-то было закрыто…
И непонятно это было, и тревожно, и просто неприятно, как неприятно все, что человек сам себе объяснить не может.
И она опять с неприязнью посмотрела на тюльпан, на весь букет, обвела взглядом всю свою комнату, просто обставленную, но уютную и чистую, и опять испытала неприязнь ко всему, что увидела.
Но неприязнь эта сейчас была не к комнате, а к тому, что видела эта комната, как будто стыдно было Оле и перед этим по-дурацки дрожащим тюльпаном, и перед самой комнатой за то, что они видели. За то, что они все были свидетелями того, что только что произошло.
Он опять ударил ее. Ударил просто и буднично. Ни за что. Просто стукнул кулаком куда-то в висок, потому что она успела увернуться, и удар пришелся не в лицо. Но больно было все равно. И унизительно. И страшно. Страшно, что это происходит в ее жизни. Что это происходит с ней, с Олей Ивановой, которая думала, что с ней такое никогда не может произойти. Потому что просто не может с ней такого произойти. Не может и все. Потому что она сама так решила еще в детстве. Потому что ее маму часто бил отец, и она видела мамины слезы и унижение. И сама плакала и говорила: «Мамочка, давай уйдем от него… Мамочка, уходи от него, он плохой…» И была уверена, что у нее никогда не будет такого мужа, как ее отец.