Это была одна из тех катастрофических побед, которые Гитлер одержит ещё не раз и не два: своими табелями об успеваемости, кишмя кишащими «неудами», он доказал своему могущественному отцу, уже лежащему в могиле, что путь в чиновничье сословие с его рангами и должностями, где отец желал бы его видеть, ему заказан навсегда. Одновременно он «со стихийной ненавистью»[82] бросил школу, – она так и осталась в его жизни темой, пробуждавшей у него колоссальное ожесточение, – и все его непрестанные попытки унять беспокойство, порождённое этим фиаско, ссылками на призвание художника, так и не вытеснили до конца его жизни свойственного неудачнику чувства зависти и вражды. И вот, улизнув от требований нормального учебного процесса, он решил «целиком посвятить себя искусству». Он хочет стать художником. Этот выбор определяется, с одной стороны, производившим впечатление талантом к срисовыванию, который у него был, а с другой – весьма смелыми представлениями, которые сын провинциального чиновника вкладывал в понятие о свободной, ничем не скованной жизни художника. Очень рано у него проявилась, склонность к эксцентричному стилю жизни; один из жильцов пансионата, который держала его мать, рассказывал впоследствии, что порой Гитлер начинал вдруг рисовать во время обеда, нанося, как одержимый, на бумагу наброски зданий, арок и колонн. Конечно, в этом сказывалась вполне законная потребность вырваться с помощью искусства из тисков и рамок узкого буржуазного мирка, к которому он принадлежал от рождения, уйти в идеальные сферы, и тот, собственно говоря, маниакальный пыл, с которым он, забывая и презирая всё остальное, отдаётся теперь своим упражнениям в живописи, музыке и мечтам, бросает некий обманчивый свет на эту его страсть. Ведь с каким-нибудь определённым трудом, «профессией ради хлеба насущного», как он презрительно говорил, Гитлер связывать себя никак не желает.[83]
Дело в том, что возвышения через искусство он явно ищет и в социальном плане. Как за всеми наклонностями и выборами в годы его формирования явственно прослеживается огромная потребность быть или стать чем-то «более высоким», так и в его эксцентрической страсти к занятию искусством во многом проявляется представление о том, будто оно является привилегией «более избранного общества». После смерти отца мать продаёт их дом в Леондинге и перебирается в Линц. Гитлеру уже шестнадцать лет, у него нет никакого иного дела, как слоняться по дому; благодаря тому, что мать получает за отца приличную пенсию, он может не забивать себе, голову планами на будущее, а предаваться видимости привилегированного ничегонеделания, которое ему так нравится. Ежедневно он совершает променад по принятым для прогулок местам города, регулярно бывает на представлениях местного театра, вступает в музыкальный кружок и становится читателем библиотеки Общества народного просвещения. Растущий интерес к сексуальным вопросам влечёт его, как он потом рассказывал, в отделение для взрослых кабинета восковых фигур, и примерно в то же время в маленьком кинотеатре близ Южного вокзала он смотрит первый раз в жизни фильм[84]. Согласно описаниям, которыми мы располагаем, Гитлер был долговязым, бледным, робким и всегда тщательно одетым юношей, обычно он ходил, помахивая тросточкой с набалдашником из слоновой кости, и по внешнему виду и поведению казался студентом.
Социальное честолюбие подстёгивало и его отца, однако тот добился лишь того, что в глазах сына выглядело не бог весть какой карьерой; снисходительные слова, которые были посвящены им впоследствии жизненному пути «старого господина», показывают, что самому себе он поставил цель куда более высокую – в мире мечтаний, созданном им наряду с реальностью и над нею, взращивались ожидания и самосознание гения.
Теперь, впервые провалившись на поставленном ему жизнью экзамене, он все чаще и глубже уходит в мир своих фантазий; здесь находил он убежище от того бессилия, которое с ранних лет испытывал перед отцом и учителями, здесь праздновал он свои одинокие победы над миром, населённым чужими ему людьми, и отсюда слал он свои первые проклятия и приговоры этому настроенному против него окружающему миру. Все, кто позднее будет вспоминать о нём, не преминут отметить его серьёзность, замкнутость и «испуганность». Поскольку у него не было конкретного занятия, то его занимало все, весь мир, который, как он считал, следует «изменить основательно и во всех его деталях»[85]. До поздней ночи сидит он над своими беспомощными проектами градостроительной переделки Линца, лихорадочно чертя планы театральных зданий, роскошных вилл, музеев и того моста через Дунай, который тридцать пять лет спустя он со злорадным удовлетворением заставит построить именно по планам, нарисованным им ещё подростком.
Он по-прежнему не способен к какому-либо систематическому труду и постоянно нуждается во все новых и новых занятиях, раздражителях, целях. Уступив его настояниям, мать покупает ему рояль, и какое-то время он берет уроки музыки. Но проходит всего четыре месяца, ему это надоедает, и занятия прекращаются. Единственным, кто более или менее долго оставался другом его юности, был сын декоратора в Линце Август Кубицек, с которым Гитлера связывали мечты о музыке. На день рождения Гитлер «дарит» ему дом в стиле итальянского Ренессанса из мира своих мечтаний: «Он не видел разницы, говоря о чём-то готовом или о том, что ещё только планировал»[86]. Куплен лотерейный билет – и вот он уже на какое-то время переселяется в ирреальный мир и проживает там на третьем этаже барского дома (Линц-Урфар, Кирхенгассе, 2) с видом на другой берег Дуная. До тиража остаются ещё недели, а он уже подбирает обстановку, ищет мебель и обивку, рисует образцы и разворачивает перед другом планы своей жизни в гордом одиночестве и щедрой любви к искусству, такой жизни, которая должна будет опекаться «немолодой, уже немного поседевшей, но необыкновенно благородной дамой», и он уже видит, как она «на празднично освещённой лестнице» встречает гостей, «принадлежащих к одухотворённому, избранному кругу друзей». А потом наступит день тиража и развеет чуть или уже не осуществившуюся мечту, и Гитлер в припадке дикой ярости будет осыпать проклятиями не только собственное невезение, но и – что весьма характерно – ещё в большей степени легковерие людей, систему государственных лотерей и, наконец, само обманувшее его государство.
Говоря об этом времени, он даёт себе очень точное определение – «не от мира сего»[87], и, действительно, вся его жизнь концентрируется для него исключительно на себе самом. Кроме матери и наивно-восхищённого друга «Густля», служившего ему первым слушателем, сцена в эти важнейшие годы его юности остаётся пустой – оставив школу, он покинул, собственно говоря, и общество. Когда во время своих ежедневных прогулок по центру города Гитлер стал встречать девушку, постоянно проходившую в сопровождении своей матери в одно и то же время мимо кофейни «Шмидторэк», он воспылал, как вспоминает его друг, страстью, которая перешла вскоре в интенсивное романтическое переживание, сохранившееся на годы. И несмотря на это, он так и не заговорил с девушкой и не открыл ей своих чувств. Кое-что говорит за то, что дело тут было не только в природной застенчивости, но и в желании защитить мечту от действительности, не допустить низкую тьму реальности в царство фантазии. Если верить словам его друга, Гитлер адресовал своему идеалу «бесчисленные любовные стихи», в одном из этих стихотворений она предстала «девушкой из замка, скакавшей в развевающемся бархатном платье на белом иноходце по лугам, усеянным цветами. Распущенные волосы лились золотым потоком с её плеч. Ясное голубое небо любовалось ею. И всё это было истинным, сияющим счастьем».[88]
И музыка Рихарда Вагнера, её патетическая возбуждённость, её режущий, ранящий тон, обладающий такой завораживающей силой, тоже, судя по всему, с тех пор, как он попал под её власть и чуть ли не каждый вечер бывал в опере, служила для него прежде всего средством гипнотического самоискушения, ибо ничто не отвечало так его стремлению бежать от действительности, ничто не способствовало так его желанию подняться над реальностью, как эта музыка. Характерно, что в это время он и в живописи любит как раз то, что было сродни этой музыке, – пышность Рубенса и его эпигона-декадента Ханса Макарта. Кубицек описывает экстатическую реакцию Гитлера после того, как они побывали на представлении оперы Вагнера «Риенци». Поражённый блестящей, полной драматизма музыкальностью этого произведения, равно как и захваченный судьбой Кола ди Риенцо – мятежника и народного трибуна из эпохи позднего Средневековья, одиноко и трагически гибнущего из-за того, что окружающий мир не понимает его, Гитлер уводит своего друга на гору Фрайнберг и, стоя над ночным тёмным Линцем, говорит и говорит. «Как скопившийся поток рвётся через трещание плотины, так и из него вырывались слова. В колоссальных, захватывающих картинах развивал он передо мной своё будущее и будущее своего народа». Когда друзья юности вновь встретятся спустя тридцать с лишним лет в Байрейте, Гитлер скажет: «В тот час это и началось!».[89]
В мае 1906 года Гитлер в первый, раз отправился в Вену, где он пробыл две недели. Его ослепил столичный блеск, великолепие Рингштрассе, подействовавшее на него «как волшебство из тысячи и одной ночи», музеи и, как написал он в одной из своих открыток, «могучее величие» Оперного театра. Он побывал в «Бургтеатре», а также на представлениях «Тристана» и «Летучего голландца». «Когда могучие волны звуков, – а завывание ветра уступают (!) ужасному рокоту волнующихся звуков, – то в этом ощущается возвышенное» – так писал он Кубицеку.[90]
Неясным однако остаётся, почему, вернувшись из Вены, он ждал ещё полтора года, прежде чем снова отправился туда, чтобы попытаться поступить в академию изобразительных искусств. Может быть, сыграло свою роль сопротивление озабоченной и с января 1907 года уже очень тяжело больной матери, но главным тут было, пожалуй, то обстоятельство, что он сам боялся сделать шаг, который положит конец его беззаботному времяпрепровождению и вновь подчинит его учебному процессу. Ведь так он мог изо дня в день предаваться тому, чему хотел, – мечтать, рисовать, гулять, читать глубоко за полночь или же, судя по звукам, доносившимся из его комнаты, часами без остановки ходить по ней туда-сюда. Не раз и не два назовёт он годы в Линце самым счастливым временем своей жизни, «прекрасным сном», картину которого лишь слегка замутняло сознание краха, случившегося в училище. В «Майн кампф» он описывает, как его отец когда-то отправился в город и поклялся «до тех пор не возвращаться в родную деревню, пока из него чего-нибудь не выйдет».[91]
С тем же девизом отправляется в путь в сентябре 1907 года и он. И как далеко бы не приходилось ему в последующие годы удаляться от его прежних планов и надежд, но желание вернуться в Линц победившим и оправданным, увидеть город в страхе, стыде и изумлении у своих ног и воплотить в действительность вчерашний «прекрасный сон» осталось у него на всю жизнь. Уже во время войны он будет нередко говорить, устало и нетерпеливо, о своём намерении удалиться на покой в Линц, создать там музей, слушать музыку, читать, писать, предаваться размышлениям. И всё это было не что иное, как всё та же его прежняя мечта о барском доме с необыкновенно благородной дамой и одухотворённым кругом друзей; эта мечта никуда не делась и продолжала волновать его. В марте 1945 года, когда Красная Армия уже стояла у ворот Берлина, Гитлер велел принести в бункер под имперской канцелярией планы перестройки Линца и, как рассказывают, долго стоял над ними с мечтательным выражением на лице.[92]
Глава II
Крушение мечты
Вы – идиот! Если бы я никогда в моей жизни не был фантазёром, то, где были бы Вы и где были бы все мы сегодня?
Адольф ГитлерВена в конце своей эпохи. – Кризис многонационального государства. – Оборонительные идеологии. – Страх немцев перед чужим засильем. – Антисемитизм. – Академия отказывает. – Смерть матери. – «Господин опекун, я отправляюсь в Вену!» – Прожекты, прожекты… – Новое фиаско. – Поворот спиной к буржуазному миру и потребность к кому-то прислониться.Вена начала века – это европейская столица, сохранившая вековую славу и наследие веков. Блистая, возвышалась она над империей, раскинувшейся от нынешней России до самого края Балкан. Пятьдесят миллионов человек, представителей десятка разных народов и рас, – немцы, мадьяры, поляки, евреи, словенцы, хорваты, сербы, итальянцы, чехи, словаки, румыны и русины – были подвластны ей и объединялись ею. «Гениальностью этого города» было его умение смягчать противоречия, использовать очаги напряжённости, свойственные многонациональному государству, друг против друга и извлекать из этого свои дивиденды.
Все казалось тут долговечным. Император Франц Иосиф отметил в 1908 году шестидесятилетие своего правления и был как бы символом самого государства – его достоинства, его последовательности и его запоздалости. Позиция высшего дворянства, державшего в своих руках как политику, так и все общество в этой стране, также казалась непоколебимой, в то время как буржуазия, добившись богатства, так и не приобрела тут сколько-нибудь значительного влияния. Ещё не пришло время всеобщего, равного избирательного права, но мелкая буржуазия и рабочий класс этого бурно растущего промышленного и торгового центра испытывали уже все более возрастающий нажим со стороны охаживающих их партий и демагогов.
И всё же, при всём своём современном виде и цветении, это был уже мир вчерашнего дня – мир сомнений, надломленности и глубоко засевшего в нём неверия в самого себя. Блеску, с которым в очередной раз расцвела Вена в начале века, были уже присущи краски заката, и все дорогостоящие празднества, без которых не обходилось ничто, даже литература, несли в своей основе ощущение того, что эпоха уже израсходовала всю свою жизненную силу и продолжает жить только внешне. Усталость, поражения и страхи, все более ужесточившиеся межнациональные свары и близорукость правящих кругов постепенно раскачивали это одряхлевшее, наполненное богатыми воспоминаниями здание. Да, внешне оно стояло ещё во всей своей мощи. Но нигде больше атмосфера прощания и изнурённости не ощущалась столь явственно, как здесь, в Вене. Другого, более блестящего и печального заката буржуазной эпохи история не знает.
Противоречия многонационального государства стали проявляться со все возрастающей остротой уже в конце XIX века, особенно же, когда в 1867 году Венгрия добилась значительных привилегий в результате знаменитого «уравнения прав». Обычно говорили, что австро-венгерская монархия – это горшок с многочисленными трещинами, перевязанный на скорую руку старой верёвкой. Вот и чехи уже требуют для своего языка равных прав с немцами, не утихают конфликты в Хорватии и Словении, а в год рождения Гитлера кронпринц Рудольф в Майерлинге, запутавшись в сетях политических и личных интриг, находит выход из ситуации в расчёте с жизнью; в начале века во Львове губернатора Галиции убивают прямо на улице, год от года растёт число уклоняющихся от военной службы; в Венском университете проходят студенческие демонстрации национальных меньшинств, на Ринге собираются под грязно-красными знамёнами колонны рабочих и проводят в городе мощные манифестации – все это были симптомы брожения и обессиливания во всех уголках империи, явственно говорившие о том, что Австрия вот-вот развалится. В 1905 году в немецкой и российской печати муссируются многочисленные слухи об имевших якобы место контактах между Берлином и Петербургом на предмет того, не пора ли уже заключать соглашения о территориальных приобретениях, на которые соседи и заинтересованные стороны могут рассчитывать после конца австрийской империи Эти слухи были столь интенсивными, что министерство иностранных дел в Берлине было вынуждено 29 ноября специально пригласить австрийского посла и успокаивать его.[93]
Совершенно очевидно, что все позывы времени – национализм и расовая избранность, социализм и парламентаризм – проявляли свою чреватую взрывом силу в этом с трудом балансировавшем государственном образовании особенно интенсивно. В парламенте страны давно уже не принималось ни одного закона без того, чтобы правительство не шло – во вред делу – на уступки отдельным группам. Немцы, составлявшие четверть всего населения, хотя и превосходили по своему образованию, уровню жизни и стандарту цивилизованности остальные народы империи, но их влияние, сколь бы сильным оно ни являлось, все же не было решающим. Политика одинаковых подачек ущемляла их как раз вследствие лояльности, которой от них ожидали, в той же степени, в коей она, эта политика, рассчитывала ублаготворить ненадёжные национальности.
К этому же добавлялось и то, что воспламенявшийся национализм отдельных народностей уже не встречал на своём пути традиционного хладнокровия уверенного в себе немецкого руководящего слоя. Напротив, нараставший, словно эпидемия, национализм охватил с особой силой сам этот слой, когда Австрия в 1866 году была удалена из германской политики. Битва при Кениггреце отвернула лицо Австрии от Германии, обратила его в сторону Балкан и свела роль немцев в их «собственном» государстве до положения меньшинства. И вот тут их отчаянное стремление к самоутверждению вылилось, с одной стороны, в упрёки по адресу монархии, которая, как они считали, в своей преимущественно славянофильской политике недооценивала опасностей враждебного немецкому народу засилья, а с другой – в становившееся все более безудержным возвеличивание своей породы: «немецкое» превращается уже в понятие с ярко выраженным этическим содержанием и с высокомерной претенциозностью противопоставляется всему чужому.
Конечно, проявившийся на почве реакций такого рода страх можно объяснить во всём его объёме только на фоне общего кризиса приспособления. В ходе безмолвной революции гибла старая, космополитическая, феодальная и крестьянская Европа, пережившая сама себя особенно анахронистическим образом как раз на территории австро-венгерской монархии, и связанные с этой гибелью потрясения и конфликты не пощадили никого. В первую же очередь угрозу себе ощущали буржуазные и мелкобуржуазные слои. Угроза эта исходила со всех сторон – от прогресса, от кошмарного роста городов, от техники, массового производства и концентрации в экономике. Грядущее, так долго бывшее сферой обнадёживающих личных и общественных утопий, становится, начиная с этого времени, для все более широких слоёв категорией страха. В одной только Вене после отмены в 1859 году цехового устава за тридцать лет пошли с молотка около 40 000 ремесленных мастерских.
Такого рода тревоги порождали, разумеется, и многочисленные ответные движения, отражавшие потребность в бегстве от реальности. Главным образом это были защитные идеологии «фелькише» («народного») и расового толка, которые выдавали себя за учения, направленные на спасение гибнущего мира, и в которых с трудом осязаемое чувство страха концентрировалось в картинах, доступных любому и каждому.
В обострённой форме этот защитный комплекс проявился в антисемитизме, в котором сходились многие конкурировавшие между собой по другим вопросам партии и союзы, начиная от «пангерманцев» барона Георга фон Шенерера и «христианских социалистов» Карла Люгера. Уже в ходе экономического кризиса начала 70-х годов наблюдается всплеск антиеврейских настроений, проявлявшихся вновь и позднее, в связи с широким потоком переселенцев из Галиции, Венгрии и Буковины. И хотя эмансипация евреев шла весьма интенсивно, чему немало способствовало умиротворяющее и нивелирующее воздействие столицы Габсбургов, но именно по этой причине они и устремлялись во все большем количестве в эти либеральные зоны. Всего за какие-то полвека, с 1857 по 1910 год, их доля в населении Вены с двух с небольшим процентов возросла вчетверо и составила уже более восьми с половиной процентов – выше, чем в любом другом городе Центральной Европы. В отдельных районах Вены, например, в Леопольдштадте, они составляли до трети населения. Наряду с другими традициями быта, многие из них сохранили и свои одеяния. Фигуры в долгополых чёрных кафтанах и в высоких шляпах бросались в глаза на улице на каждом шагу и казались чужестранцами, пришедшими из какого-то таинственного мира и принёсшими с собой его ужасы.
Исторические обстоятельства отвели евреям определённые роли и занятия в экономике, что одновременно имело своим следствием отсутствие у них предрассудков и их мобильность. Ощущение угрозы и засилья вызывалось не только тем, что они непропорционально своему количеству вторгались в учёные профессии, оказывали доминирующее воздействие на прессу и завладели почти всеми крупными банками Вены и значительной частью её промышленности[94], – дело было ещё и в том, что их тип более точно отвечал свойственному крупным городам рационалистическому стилю времени, нежели тип представителей старой буржуазной Европы со всеми их традициями, сантиментами и отчаяниями, встречавших будущее куда с большей робостью. Это ощущение угрозы особенно находило своё выражение в утверждении, будто евреи лишены корней в жизни, оказывают разлагающее, революционное влияние и для них нет ничего святого; при этом их «холодный разум» полемически противопоставлялся немецкой сердечности и немецкой духовности. Это представление подкреплялось ещё и тем обстоятельством, что многие евреи-интеллигенты со склонным к бунту и утопии темпераментом поколениями преследуемого меньшинства встали во главе рабочего движения, в результате чего и стала вскоре вырисовываться фатальная картина великого заговора с разделением ролей: как грядущий капитализм, так и грядущая революция пробуждали в среде перепуганных мелких ремесленников опасение, что евреи атакуют их мастерские и их буржуазный статус одновременно с двух сторон; к этому присоединялся ещё и расовый фактор. Книга Германа Альвардта с характерным названием «Отчаянная борьба арийских народов с еврейством», хотя и черпавшая материал своих «документальных данных» из немецких исторических и современных источников, была встречена в Берлине 90-х годов, несмотря на все модные антисемитские течения того времени, всего лишь как болезненная выходка какого-то аутсайдера; в Вене же эта фантазия захватила широкие слои.
Вот в этом городе и на этом фоне и провёл Гитлер свои последующие годы. Он приехал в Вену с самыми радужными надеждами, с жаждой грандиозных впечатлений и намерением благодаря финансовым средствам матери продолжать вести жизнь в том же изнеженном стиле последних лет, но уже в более изысканной, столичной обстановке. Не сомневался он и в своём призваний художника, более того, как он сам писал, в этом плане он испытывал «гордую уверенность»[95]. В октябре 1907 года он записывается на испытания по рисованию в академии на Шиллерплац, по всей вероятности даже не имея понятия, насколько высоки требования в этом прославленном учебном заведении. Правда, экзамен первого дня, когда отсеялись тридцать три из ста двенадцати претендентов, он выдерживает, но классификационный список следующего дня, содержащий общий результат, свидетельствует: «Не выдержали испытания по пробному рисунку и не допускаются к экзамену следующие господа: …Адольф Гитлер, Браунау/Инн, 20 апреля 1889 г., немец, католик, отец – старш. чиновник, 4 кл. реального уч-ща. Мало голов, пробный рис. неудовл.»
Удар был неожиданным и жестоким. Расстроенный до глубины души. Гитлер идёт на приём к директору академии, который советует ему заняться архитектурой, но в то же время уверяет, что его рисунки свидетельствуют «безоговорочно о том, что он не способен стать художникам». Потом Гитлер назовёт все это «страшным ударом», «яркой молнией»[96], и, пожалуй, на самом деле, ему уже не придётся больше пережить такого резкого столкновения мечты и действительности. Отомстило за себя и то, что он бросил реальное училище – для изучения архитектуры требовалось получить аттестат зрелости. Но его неприязнь к школе и строгому учебному распорядку была столь велика, что ему даже не пришло в голову вернуться в школу. Уже взрослым человеком он назовёт такое условие получения образования «неслыханно тяжёлым», а экзамен на аттестат зрелости – непреодолимым барьером: «Так что по человеческим меркам моей мечте стать художником осуществиться было не суждено».[97]
Однако более вероятным представляется, что, потерпев столь сокрушительный провал, он просто боялся унизительного возвращения в Линц и особенно в своё прежнее училище, бывшее свидетелем его предыдущего, первого краха. Поэтому он в растерянности продолжает пребывать в Вене и даже, очевидно, не сообщает о том, что не выдержал вступительного экзамена. Однако он отнюдь не собирается менять свою жизнь в пансионе с прогулками по городу, посещением оперы и сидением над бесчисленными дилетантскими прожектами, высокопарно называемом им «штудированием», на какую-либо серьёзную деятельность. Даже когда болезнь матери резко обострилась и дело явно шло к её кончине, он так и не рискнул вернуться домой. Мать не без горечи говорила в те дни, что Адольф будет идти своим путём, невзирая ни на что, «как будто он один на всём свете». И только лишь узнав о её смерти, 21 декабря 1907 года, сын возвращается в Линц. Врач семьи, лечивший мать до последнего дня, говорил потом, что ему «не доводилось видеть когда-либо молодого человека, так увитого горем и печалью Сам же Гитлер говорит, что он плакал.[98]
Вы ознакомились с фрагментом книги.