Нелли Германовна, вроде бы не слушавшая его рассказ, выговаривает негромко, как бы между прочим:
− Да, вот оно как, одному-то жить… и бутерброд-то приготовить некому…
И снова зарывается в папки с документами.
− Как вы правильно сказали – «некому»! − подхватывает её мысль Юлия Петровна. – Недаром говорится: красна изба углами, а хозяйка – пирогами, хозяйка в дому – что оладьи в меду! Вам, Михаил Евгеньевич, нужно жену в дом привести, вот что, а вы вместо неё микроволновку – железяку какую-то − на кухню приволокли!
Он улыбается беззаботно, отвечает:
− Женюсь, как только соседка пятиклассница подрастёт.
Не слушая разом взметнувшиеся игривые шутки, снова уходит в себя.
…И вымысел потому, что я не знаю, кто же я такой… Да, именно так: фамилии не знаю, имени и отчества – тоже. Онуфрий Пафнутьевич разговаривал со мною так изворотливо, что умудрился, каналья, обращаться ко мне сугубо индифферентно, то бишь, на «вы», но это ничего не означает, ведь и я тоже без его имени-отчества обошёлся, и, надо сказать, преловко. Получается – побеседовали два имярека…
…Видел в зале картины: несколько наивных пасторальных пейзажей, отдельной группой развешаны портреты − писанные маслом лоснящиеся персоны в лентах и кружевах, втиснутые в тяжёлые резные рамы, потемневшие и будто занавешенные паутинами кракелюр26, и аскетические небесноокие лики, выведенные на досках, по левкасу27, поэтому на изображениях нет трещин, − но вот кто именно изображён, не ведаю. То есть там, во сне, мне, конечно же, ведомо, предки мои на портретах представлены или же известные в своё время «исторические личности», вроде аглицких лордов, французских баронов или фряжских богомазов, а вот в этой реальности – нет.
В третьей серии сна надо узнать, кто это на портретах намалёван. Но у кого спрашивать, ежели во сне с одним лишь исправником встречался? Разве у него самого поинтересоваться: ответствуй, господин исправник − кто я такой? а вот на этих портретах, написанных безвестными предтечами сюрреализма – кто такие? Так, что ли? Ха-ха!..
…Странно, почему во сне дом пустой. Весь его прошёл, но ни одной живой души так и не встретил. Где кошка Муська и прочие, кто должен быть в доме?..
…В кабинете − письменный стол, бумага, перо. Чем я занимаюсь? Журналист? Пописываю в уездную газету, какую-нибудь «Орало землероба», статейки по аграрному вопросу, что-нибудь вроде «О несомненной пользе навоза для наших суглинистых почв»? Сомнительно… Писатель? Ну, это едва ли: в уездах в основном графоманская публика процветает: мрачная деревенская скука подобному «творчеству» немало способствует. Значит, я графоман… Не хотелось бы!
Ага, о бумагах очень даже кстати вспомнилось: надо будет в них заглянуть, – так, из праздного любопытства: что же я такое пописываю?
А ещё я не знаю, как называется уезд, знаю лишь, что находится он где-то в вятской глуши. Впрочем, мне это всё равно; а если употреблять новорусские фразеологизмы, обеднённые идиоматическими и всякими другими возможными значениями, то можно сказать, например, так: да мне всё − по барабану…
…Что-то ещё не даёт покоя: так и ворочается, так и гвоздит в голове, словно кто-то тонкими ледяными пальцами на полушария надавливает, – вот на левое надавил, вот и на правое (отчего немедля нарастает разноголосица в мыслях), а вот и на оба сразу, отчего крохотное солнце разума, дремлющее в самой середине мозгового вещества, озлившись, начинает выплёвывать длинные раскалённые протуберанцы.
Лицо!! Я не видел своего лица!!!
В зале стоит трюмо (старинное, громадное, из карельской, вроде бы, берёзы), и стоит со времён незапамятных: видело младенцем не токмо меня и папеньку, но и папенькиного папеньку тоже. Когда я прохожу мимо этого трюмо, то даже краем глаза стараюсь не смотреть в зеркало, где – знаю − отражаюсь в полный рост. И проделываю это не из-за глупых суеверий, а просто потому, что не люблю на себя глядеть, и даже бриться привык на ощупь. Девка Парашка, зная… Стоп! Какая ещё девка? Откуда она взялась?
Так-так-так… А-а, вспомнил! Парашка – дворовая; то бишь, бывшая. Как и всякая другая молодица, окончившая полный курс дворового университета, она врождённая ленивица и хитрунья: зная мою нелюбовь к зеркалам, раз или два в месяц протирает трюмо от пыли, а до самого зеркала ни за что не дотронется: не требуют – ну, стало быть, и тряпкою размахивать незачем. И ежели мне вступит вдруг в голову подойти к трюмо – посмотреть на себя, так, чего доброго, из непроглядной от пыли зеркальной глубины чёрною тенью выметнется призрак, обряженный в срамные одёжи, с расписною, как у полинезийцев, кожею лица и рук, с перстнями в ушах, ноздрях, губах и – даже думать отвратно – на языке, или безумно закривляются, залягают ногами, захохочут небывало охальные, простоволосые фата-морганы…
Может быть, я призрак и есть? Брожу по дому, воображаю себя живым, а сам по рассеянности прохожу бестелесным туманом сквозь стулья, столы, горшки с геранью и толстенные, в два обхвата, брёвна стен? Нет, нет! Я очень даже хорошо помню: когда проходил мимо трюмо, в зеркале тоже кто-то прошёл (и ежели это было не моё отражение, так чьё же?), а, как известно, зеркало призраков не «видит» и не показывает…
…Странные у меня мысли!.. Словно бы я сейчас сплю… Это раздвоение сознания, вот что! Это надо же…
Голос отчётливо, осуждающе вычеканивает:
− Это надо же так убиваться!
«Кто это? Парашка?»
Второй голос (он тише, миролюбивее) добавляет:
− Подумать только… Из-за какого-то грязного поддона в микроволновке…
«Значит, я не сплю; я на работе».
Бумажный шорох. Шелестящий, присвистывающий на согласных звуках, шёпот:
− Я давно уже заметила… да-да… уставится в стену… глаза жуткие…
− Выйдешь замуж − ещё не то увидишь! − утешает чеканный голос.
Сопение, обиженное шмыганье носом:
− Вы, Нелли Германовна, мне не верите, а я правду говорю. И сны у него странные, он сам, помните, рассказывал…
«Больше ничего рассказывать не буду!»
− Ты, Светка, в документы смотри… куда дырокол задевала… степлер где…
Голоса раздробляются, откатываются, гаснут.
…Хочется забыть этот сон, да вот только как? И Онуфрий Пафнутьевич не даёт покою: зачем спешил-летел в этакую-то непогодину – калмыцкими рысаками побахвалиться? Знамо, он честолюбив, − что да, то да! − но здесь не этот случай, здесь явно другое устремление…
…Готов побиться об заклад − без исправничихи Альбины Ильиничны не обошлось!
Весь уезд знает: она, фигурально выражаясь, дёргает своего супруга за прусачьи усы, словно за вожжи, и за какой ус, левый или правый, она надумает дёрнуть, в такую сторону Онуфрий Пафнутьевич непрекословно и повернёт. Бывали случаи, когда исправник не просто знал от своих доносителей о фактах самого дремучего крепостничества, рядом с которыми «подвиги» Салтычихи казались безобидными проказами, а даже во всеуслышание объявлял о своём намерении «дать делу законный ход». Отлично помню, как он, блистая парламентским красноречием и обширною лысиною, заявлял о грядущем возмездии помещику такому-то и даже гневливо постукивал-помахивал волосатыми кулаками, и внимающее ему дворянское общество и прочее уездное народонаселение воочию видело пред собою ежели не трибуна, так покровителя и заступника. Иная баба, заслушавшись, умилённо всхлипывала: «Есть правда на земле… за все свои прегрешения барин-то ответит!» − «Услышал господь молитвы наши сиротские! Сказывали, скоро его в колодках, цепях, аки татя, в Сибирь поведут!» − гудел в бороду иной старец, на склоне дней своих дождавшийся справедливости, − а нашкодивший барин уже слюнявил трясущимися губами ручку Альбины Ильиничны и смиренно молил о заступничестве. «Не боись, дурак! И сопли утри, − ишь, распустил!» − сурово отвечала исправничиха, происхождения низкого, образования такого же, невежественность речей и манер счастливо заменившая лицом откровенно неприглядным, самовластным и решительным, голосом низким и грубым, какой бывает у людей чрезмерно курящих и пьющих, фигурою с необыкновенно мощными формами и, наконец, походкою настолько широкою, целеустремлённою, мужскою, что при появлении её особы многие людишки торопятся обеими руками сдёрнуть с головы картузы или шляпы. «Сказывай, сколько поголовья истребил», − прибавляла она уже мягче. (Надо отметить, исправничиха довольно метко именует поголовьем без разбору весь народ.) «Да я… сами знаете…» − лепетал барин, трясущимися пальцами раскрывая портмоне, вынимая загодя вложенные в него кредитные билеты. (А я-то, простодушный, ещё удивляюсь, откуда у Онуфрия Пафнутьевича организовался капитал для покупки рысаков и рессорной коляски! Думаю, и конюшню уже приобрёл, и домик не в деревне.) «Очумел, дурачина, со страху? Мне мужниного жалованья хватает! – возражала исправничиха, решительно отводя его руку… и нечаянно задумывалась. − Мне самой ничего не надо, ну, разве что дочери на приданое. А теперича иди отсель, − говорила она, по случайности или от рассеянности забирая кредитные билеты, пряча их в свой объёмистый ридикюль, − и косорылого моего более не бойся». Вскоре выяснялась ложность доноса, клеветника пороли, − словом, справедливость торжествовала. Один лишь народ ничего не понимал. «Эх, нет правды на земле!» − горько восклицал в кабаке иной подвыпивший мужичонка и уже заносил было над столом кулак, но, останавливаемый приятелями или зорким целовальником, вскоре веселился вместе со всеми как ни в чём не бывало и, проснувшись утром где-нибудь в телеге или придорожной канаве, уже не помнил своего вчерашнего вольнодумства.
Случаи беззастенчивого мздоимства и свирепого казнокрадства разрешаются таким же точно образом, к взаимному удовлетворению сторон, в особенности губернских чиновников и самого губернатора: *** уезд исправно платит пόдати, не доставляет хлопот недоимками и разного рода тяжбами, − следовательно, считается благополучным, вполне благонадёжным, а такой не грех и назначить как пример другим.
Что ещё вспомнить об Альбине Ильиничне, или Альбе28 в юбке, как я её про себя называю? Пожалуй, как ловко она распределяет должности.
Система распределения должностей измышлена, конечно же, не самою малограмотною исправничихою, но она усовершенствована и доведена ею до такого высочайшего уровня и блеска, что простотою и эффективностью едва ли не превосходит конструкцию колеса: всякий человек, молодой или не очень, возжаждавший пристроиться на «хлебную» и нехлопотную должность, отнюдь не спешит обнаруживать свои таланты или хотя бы способности на поприще науки, искусства, торговли, либо на каком другом, а спешит приложиться к ручке Альбины Ильиничны. И, ежели проситель сумеет зарекомендовать себя понятливым, принадлежащим к кругу «своих» людей, то с этого же мгновения ни одной казённой бумаге, пусть даже и доставленной фельдъегерем, не тягаться ни скоростью передвижения по инстанциям, ни быстротою исполнения с указанием, отдаваемым исправничихиными устами. Указание выполняют в первую очередь те, кто был спасён исправничихой не от Сибири, так от нежелательной огласки, и те, кто ведает: быть может, завтра уже ему придётся прикладываться к ручке Альбины Ильиничны, пахнущей не селёдкою и квашеною капустою (это нос так самовольно думает), а избавлением от сурового ревизора и ржавых кандалов − сладчайшим духом свободы… Короче говоря, вскоре исправничихин протеже является в присутственное место и, с видом надменным минуя лавки писцов, усаживается где-нибудь сбоку на незначительный стул, после незаметно перемещается на стул пошире, с него пересаживается на стул уже мягкий и с высокою спинкою, и с него уже метит перепорхнуть в кресло самого столоначальника29, и занимает-таки его (не без помощи, разумеется, вездесущей и всепроникающей Альбины Ильиничны, дальновидно организовывающей собственную лейб-гвардию30). Отсутствие таланта – лучшая у нас рекомендация, и вот уже в губернской канцелярии исправничихин «гвардеец» усаживается где-нибудь сбоку на незначительный стул, после незаметно перемещается… И ежели в самой сиятельной столице нашей, самом Правительствующем Сенате, заседает тот, кто не откажется оказать Альбине Ильиничне протекцию, или даже не посмеет не оказать, − вот ей-богу, не удивлюсь! Как ни грустно осознавать, но именно исправничихи посредством гражданской трусости нашей умудрились не просто выстроить вавилонское здание российской бюрократии с вавилонским же столпотворением внутри оного, но и служат ему камнями краеугольными… В давно минувшие времена ещё находились смельчаки подойти к его стенам и, задравши голову, выкрикнуть слова злые или отчаянные, − а в ответ им на головы падали пудовые фолианты законов, приказов, циркуляров, инструкций… Расплющило смельчаков неисчислимое множество, и сейчас никто уже не отваживается не то чтобы крикнуть, а даже и приблизиться к уродливому зданию, вытягивающемуся вверх как бамбук, этаж за этажом, украшаемому стрельчатыми окнами, готическими башенками и жуткими химерами31. Верхний этаж уже пронизал облака, и нет пушки, ядро которой смогло бы донестись до небожителей… Вот и я лишь думать об этом и смею, а вслух произнести – боже меня упаси! Трус я, ничтожество, подлое насекомое бескрылое − вот что я есть такое…
…Однако каким образом Альбина Ильинична вооружила своего недалёкого супруга так внушительно, что он уже не боится вотирования противу своей кандидатуры, что уже ничьё расположение ему не нужно?! А-а, да, да, ведь он говорил о газетах, – мол, читать их надо.
Газетною статьёю, стало быть, вооружён; а периодикою, как известно, можно не токмо муху прихлопнуть, но и человека заодно…
Глава V
Аксельбант-Адъютантский прищуривается, − зрачки запрятываются за припухшими веками, надзирают оттуда, предупреждающе взблёскивая лютыми очами, подобно парочке червеобразных Аргусов32, − язвительно улыбаясь, спрашивает:
− Удивляюсь вам! Всегда новости одним из первых узнаёте, а тут вдруг в престранном неведении пребываете… Пассаж, да и только! День так задался или актёрствовать изволите?
Расположился, как у себя дома, хамит, словно арестанту, – надоел, терпения моего больше нет… Любопытно узнать, сколько лет каторжных работ отмерят за смертоубийство исправника, даже такого, как этот шут гороховый? Заседатели, думаю, не поскупятся: лет пятнадцать преподнесут.
Примериваясь, куда всадить пулю, разглядываю шишковатый исправничий лоб, исчерченный обозначающимися морщинами.
Лучше стрелять вот сюда, между куцых и как будто бы суровых бровей, аккурат в складку – следствие не напряжённой работы мысли, а всего лишь отложение жира. Стрелять в центр лба – это театрально, а вот между бровей – это и красиво, и как будто бы пуля угодила туда случайно, и милосердно: мучиться не будет…
− Что это вы, Михаил Евгеньевич, меня разглядываете?
Спрашивает с отработанною грозою в голосе, а сам ёжится, ручками-ножками суматошится, и, не иначе как со страху, моё имя-отчество вспомнил… Вызвать его на дуэль, пристрелить как собаку; а стрелять лучше всего в грудь: дыра в голове ему не повредит, разве что от сквозняка ощутит некоторое неудобство.
− Я говорю, вы, Михаил Евгеньевич, как-то странно, хе-хе… на меня смотрите…
«Чувство опасности у него развито отменно! Однако довольно тешить себя душевною искренностью, пора переходить на язык увёртливый, лживый – дипломатический», − думаю я, лениво поигрывая кистями пояса шлафрока. И говорю:
− Удивляюсь, отчего это вы, Онуфрий Пафнутьевич, неожиданно начали переоценивать значимость печатного слова. Мало ли что могут написать журналисты, особенно испытывая приступ творческого зуда, или, вернее сказать, горячки! Право, удивляюсь… Вы отличаетесь завидной проницательностью, умеете… а-а-ах!..
Я сладко зеваю, постаравшись прикрыть ладонью рот с рассчитанной небрежностью, ясно показывающей гостю: могу зевнуть тебе в лицо – невелика птица, стерпишь; ну, да ладно, прикрою зубы, так уж и быть. И договариваю:
– …отделять правду от вымысла.
Аксельбант-Адъютантский бледнеет, оскорблёно вскидывается; силясь выстроить фразу, бормочет: «Позвольте… позвольте же…» Вдруг его озаряет, и он почти выкрикивает:
– Официальное сообщение!
− Кажется, этот ветер пригонит ненастье… – говорю озабоченным голосом, глядя на барометр. Задумываюсь: «Однако, что это за официальное сообщение такое?!» − и спрашиваю:
− Вы, исправник, когда сюда ехали, не заметили на небе подозрительных туч?
Как и всякий недалёкий и самолюбивый чинуша, Онуфрий Пафнутьевич злится, ежели при обращении к нему подчёркивают только его должность, пренебрегая именем и отчеством, словно окликают официанта: «Эй, человек!». Вот и сейчас его лицо приобретает желтушный оттенок, губы вздрагивают… Бедняга! Ехал злорадствовать, даже руки потирал в предвкушении, а тут вдруг − накося!..
«Ничего, я отучу тебя наглеть со мною!» − думаю я, и шучу:
− Неужели крестьянам волю дают?
Глаза исправника выражают полнейшее недоумение. В них так и читается: да что же это такое делается?! нет, чтобы порасспросить, какое такое сообщение да где и когда опубликовано, так он ещё и глумится!
− Помните, незадолго до провозглашения «Манифеста» вы, Онуфрий Пафнутьевич, убеждённо заявляли, что, мол, отмена крепостного права – это покушение на помещичьи права, сиречь недопустимое безрассудство? – спрашиваю я самым безобидным тоном, какой только можно передать посредством голоса.
Свёкольное лицо Аксельбант-Адъютантского покрывается васильковыми пятнами. Да, тогда он, не признавая диалектику жизни, не желая видеть очевидные факты, вроде дворянского губернского комитета, вот уже два года по мере сил своих участвовавшего в разработке статей «Манифеста», вздумал понтировать бубновою шестёркою противу всех козырей в колоде − и оглушительно проиграл, конечно же.
− Ваше, как вы говорите, «официальное сообщение», − интересуюсь я, радуясь про себя, что отдавил-таки мозоль исправничего самолюбия, − невзначай не из категории новостей сомнительных?
В глазах Онуфрия Пафнутьевича зарождаются крохотные искорки − и через мгновение обращаются факелами полыхающего торжества; оные, заглушая друг друга, стрекочут сгорающей сосновой саранчой, стекают на ковёр расплавленною смолою…
− Нет-с, сведения почерпнуты из источника самого достовернейшего – нумера газеты «Московские ведомости», утром мною полученного, − говорит он, и я слышу, как подступающее злопыхательские слова словно бы в поисках выхода булькают и клокочут у него в горле. Развалившись в кресле, он буравит меня взглядом, выстукивая пальцами по подлокотнику кресла нечто бодрое, маршеобразное, похожее на «беги! – коли! – ура! − наша взяла!». Не дождавшись от меня признаков нетерпения, медлительно, словно упиваясь каждым произносимым словом, выцеживает сквозь усы:
− Речь идёт… о должности, занимаемой вашим… покорным слугою…
Заметив на моём лице изумление (которое я и не попытался скрыть), подаётся ко мне вместе с креслом, говорит с короткими придыханиями после каждого слова, словно всаживая штык в брюхо врага:
− Отныне и навеки должность моя более не выборная, а зависит едино от воли губернатора нашего! Лишь он один может… – и тут его волосатый палец наставляется на плафон, расписанный облаками и откормленными купидонами так аляповато, как будто их писали не краскою, а крашеным творогом, причём купидоны с раздувшимися, словно бы от зубной боли щеками, до смешного смахивают на моего гостя без мундира, − рекомендовать кандидата на должность исправника правительству! Да-с!
И Онуфрий Пафнутьевич снова разваливается в кресле. Пальцы его барабанят знакомый призыв куда-то бежать и кого-то колоть, ноги, вздрагивая мясистыми ляжками, постукивают в такт каблуками сапог, отчего шпоры разражаются раскатистым жестяным хохотом, − и вся эта варварская музы́ка в стиле militaris очень уж смахивает не на марш, а на донельзя примитивные трезвоны country, как будто бы на лугу корова трясёт головою, и ботало, привязанное к её шее, своими деревянными сухими и звонкими аккордами подзывает хозяйку: «По-ра! по-ра! по-ра доить!»
Вчерашний прусак и сегодняшний ветер − лыко одной строки… Что бы там ни говорили, а плохие приметы – самые верные! Потому, наверное, и новость меня, уже подготовленного к неприятностям, не огорошила, а должна бы: неподконтрольность исправников в таких отдалённых уездах, как наш, – это же… да это же означает, что все мы – от дворян до крестьян – отныне отданы им на кормление! Это даже не самоуправная властная испольщина33, процветающая повсюду (к которой все до такой степени привыкли, что воспринимают её не как произвол, а как уплату податей в казну), ведь это же – узаконенный грабёж! Ведь это приведёт к разорению помещиков, вынужденных ради выживания ходить по краю закона и нет-нет да и преступать через край его: честно у нас не проживёшь, чай, у нас не европейские порядки… Ежели вчера от таких, как Онуфрий Пафнутьевич, откупались те, кто преступал законы, то сегодня платить будут все! Альба в юбке, получившая неограниченное право карать и миловать, назначит каждому собственнику помесячную мзду, назвав её, например, «за спокойствие». Так-так-так, что-то такое вспоминается… Да, − на Корсике и Сицилии сей промысел процветает столетиями, и никого это не удивляет. Писатель французский, как бишь его, запамятовал… Проспер Мэри? Нет… Так фамилия его на языке и сидит… Мэрем? Нет… Вот он, невспоминаемый, об этих бандитах новеллы написал. Книжка была потрёпанная, без переплёта, начала и конца, страниц, помню, многих недоставало; а новеллы − чудесные, особенно «Кармен»34…
…Что-то меня в сторону занесло… Пожалуй, новость всё-таки того… ошеломила. Такое чувство, словно в голову всыпали преизрядную горсть турецкого табаку приятеля моего, Бессовестнова: во лбу над переносицей жжёт, в виски кузнечными молотами изнутри так и ударяет – бух-бух…
− О чём это вы, Михаил Евгеньевич, задумались, запечалились… – шелестит откуда-то из угла комнаты.
…О чём это в Санкт-Петербурге думают?! Ведь, ежели дозволить исправникам вкупе с местными чичиковыми да хлестаковыми, этой армии прожорливых и вечно голодных крыс, въесться в российский пирог – лет за пятьдесят сожрут его вместе с нами весь, без остатка, без единой крошки!.. Из Зимнего дворца, конечно, виднее, как и что делать, но ведь, когда трон поставить будет некуда, то и спохватываться будет уже поздно! Как самодержец, посиживая на своём даже и не троне, а тронном стульчике, собирается держать в повиновении громадную армию крыс, рассеянную на подвластной ему огромнейшей территории, ни единою частичкою мозга не понимаю и не пойму!.. Ведь, когда грызть будет уже нечего, крысы сожрут и самого самодержца, и его самодержавное семейство, а потом, − из-за отсутствия пищи, – и друг друга! И останется на голых российских просторах лишь одно живое существо – крысиный король…
…Эта «шутка» с назначением исправников и разорением помещиков может кончиться также прескверно, как и в просвещённой Европе, то бишь − жутковато и подумать – революциею; но французская революция вознесла на трон лишь корсиканца, потрясшего часть европейских государств, а революция русская изрыгнёт из своего мрачного и зловонного нутра такого ужасного, кровавого злодея, что уже весь мир содрогнётся и обрушится в тартарары…
…Боже мой, какие мысли вдруг одолели, даже ладони взмокли…
− Боже мой, как вы, Михаил Евгеньевич, вдруг побледнели… – крадётся шелест уже из другого угла.
Да от таких новостей позеленеть можно! Как только мелкий собственник перейдёт незримую черту закона, − вот тут-то исправник (недремлющий страж закона и крыса одновременно) и схватит несчастного, оттяпает кусок его собственности «за спокойствие». Оттяпает раз-другой – и пойдёт вчерашний собственник наниматься в работники, или на большую дорогу с кистенем, или, хуже того, в революцию…
А мне откупаться – как, чем? Впрочем, я к ручке Альбины Ильиничны не прикладывался, ничем ей не обязан, − что она может с меня потребовать?
Так-так-так, кажется, я начинаю понимать её интерес, и объединён этот интерес не с казначейскими билетами, а с областью, для неё далёкой, но для её легитимированного грабежа крайне необходимой…
Но кто же сказал, что этот болван будет утверждён исправником нашего уезда?
− Вы, Михаил Евгеньевич, не больны? – громко доносится из мерцающего розовыми и зелёными сполохами пространства, и, очнувшись, я вижу пред собою физиономию Аксельбант-Адъютантского, на которой фактурными мазками намалёвана въедливая полицейская пытливость.
− Нет, вы обмишурились… – отвечаю свежим голосом: возвращение в действительность произошло быстрее, чем я ожидал. − Скажите, Онуфрий Пафнутьевич, в газете так и было опубликовано, что, мол, исправники, занявшие свою должность по результатам предшествующих уездных выборов, утверждаются в своей должности правительством, причём все без исключения? Признайтесь, из каких источников проистекает уверенность в вашем назначении?
Исправник заметно озадачивается: его круглое лицо вытягивается, румянец пропадает, пальцы выстукивают черт-те какую сбивчивую дробь, очень похожую на сигнал поспешного отступления.