Книга Без иллюзий - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Николаевич Уманский. Cтраница 13
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Без иллюзий
Без иллюзий
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Без иллюзий

Они вдвоем долго ходили по зарослям, пока не вышли снова к долине реки. Здесь она казалась шире, чем в том месте, где стояло Иваново зимовье, но именно здесь с берега на берег на сваях был перекинут пролет за пролетом узкий пешеходный мостик. Тот, кто его построил, сэкономил на перилах – они просто отсутствовали. Поэтому Иван перед переходом на другую сторону вырубил березовую жердь сначала для Михаила, а потом и для себя. Потом он первым ступил на прибрежный пролет и показал, как надо упираться жердью. Воду в одних местах схватил мороз, в других она продолжала течь среди ледяных заберегов. Двигаясь следом, Михаил чувствовал, что дополнительная опора здесь совсем не излишество. Где-то надо было доставать до дна, в других местах пробить лед не удавалось, и там надо было упираться в скользкий лед. Наконец, последний пролет остался за спиной. Михаил оглянулся и тотчас подумал о том, как часто художников-пейзажистов привлекали себе разные мостики и мосты, но как редко они натыкались в своей жизни вот на такие – тонкие, ажурные, не очень надежные и притом протяженные, а тем более соединяющие заиндевевшие берега над обещающей вскоре совсем замерзнуть рекой. Многим ли из них охота мучить себя работой в мороз, когда быстро теряют чувствительность обнаженные пальцы, тогда как именно от их чувствительности и способности повиноваться воле художника так сильно зависит качество живописной работы? Вон Рокуэлл Кент изобрел для работы в Гренландии глухую рукавицу без пальцев – с одной только дырочкой, в которую он вставлял то одну, то другую кисть, держа ее твердо всей кистью руки. Но таких, как Кент, было явно немного. Может быть, Николай Константинович Рерих тоже писал в подобных условиях, или Борисов, или Рылов. Или вот тот художник-альпинист, который один уходил на высоту и жил там, работая, пока позволяли условия и запас сил и где с ним ненадолго сталкивались редкие восходители. К сожалению, фамилия этого подвижника, посвятившего жизнь и творчество горам, вылетела из памяти Михаила уже вскоре после того, как он посмотрел выставку его живописных работ в Московском клубе туристов, но сами его картины остались в памяти примерами убедительной достоверности картин художника, который проникся подлинностью бытия насквозь всем своим существом, в том числе и в обстановке нестерпимого холода. Кроме отличных видов гор там был и портрет альпиниста, пробивающегося вперед в пургу. Человек был написан только до плеч – и все же мастер передал его иссеченному снегом лицу столько выразительности, что зритель физически ощущал, каково приходится всему его телу на каждом шагу этого пути, где все сопротивляется воле человека и его желанию выжить, победить, преодолевая усталость, изнурение, возможно апатию в столкновении со стихиями ветра, снега, холода и риска сорваться почти на каждом шагу. И хотя здесь, в Вятской тайге, мало что могло напоминать горы, Михаил успел хоть на чуть-чуть мысленно перенестись туда, где на человека просто наваливаются мощнейшие впечатления от вздыбленной Земли, нет, даже не Земли, ее внутренней, обычно невидимой праосновы, которая вдруг на всем видимом пространстве прорвала тонкую оболочку планеты и предстала вдруг в абсолютной неприкрытости ни с чем не считающихся сил, которые радикально меняют ход бытия, эпохи, ландшафты и – более того – биографии океанов и материков.

Вскоре после переправы Иван сказал, что пойдет один в сторону от реки, а Михаила он направил одного к зимовью, строго наказав, чтобы он шел, никуда не отклоняясь от реки. Идти по долине было скучновато, да и усталость уже давала о себе знать. Как и у большинства равнинных рек, русло у этой реки было достаточно извилистым. Михаила так и подмывало срезать меандры по хорде, и он едва удерживался, чтобы не нарушить данного Ивану обещания и не воспользоваться более коротким путем. Иногда встречались широкие просеки, прямо подстрекавшие воспользоваться ими. И только когда Михаил вдруг обнаружил, что находится напротив стоящего на взгорке Иванова зимовья, к которому можно было перейти по полуразрушенному автомобильному мосту, он сумел правильно понять настойчивое наставление Ивана не отклоняться от реки. Вспомнив, куда и по каким азимутам звали его уйти встреченные по дороге просеки, он осознал, что непременно промахнулся бы и в лучшем случае был бы обречен на возврат к реке, а то и на ночевку в лесу, если бы стал сворачивать еще куда-нибудь. И тогда Иван, не застав его в своей избушке, гонимый тревогой и раскаянием за то, что доверился нестойкому человеку, непривычному к тайге, вынужден был бы отправиться на поиски, несмотря на усталость и темноту. Слава Богу, он вернулся к зимовью раньше Ивана. А остальные и так уже находились там. Еще один день охоты прошел у Михаила без единого выстрела, но это не больно огорчало – так много впечатлений дал ему этот сверкающий инеем день после звездной ночи. Иван явился домой через полчаса и с явным облегчением перевел дух, увидев Михаила. Видимо, не у всех его гостей хватало терпения сделать так, как он их наставлял.

Несмотря на то, что в дневное время Михаил был разлучен с Люсей, мысли о ней нередко приходили ему в голову. Она виделась ему с ранее неизвестной стороны и потому стала ближе в своем походном наряде и с лицом, с которого исчезла косметика. Так для него было безусловно лучше – Женщина в активном общении с природой только хорошела – исключений из этого правила Михаил просто не знал. А косметика была ему ненавистна хотя бы тем, что портила женское существо, столь нежное, что средства, грубо утрирующие прелестные свойства личности, представлялись ему совершенно недопустимыми с точки зрения логики, потому что раздражали больше, чем прибавляли соблазна. Здесь он лучше, чем в Москве, мог наблюдать ее, как человека, и она ему нравилась больше, чем в Москве. А в конце-то концов, для чего он оказался в Бажелке, о которой недавно еще и слыхом не слыхал, если не для того, чтобы понять, сможет ли Люся занять в его существе то место, в котором обитала Оля в период расцвета их любви? Да, симпатии к Люсе с его стороны только возросли в этой поездке «на охоту», действительно на охоту в кавычках и без. Да, они обнимались и целовались перед сном, лежа рядом на полу в докторской квартире Сани. Но рядом тут же на полу лежали другие люди, и, возможно, по этой причине Люся отвергла его попытки проникнуть рукой внутрь, под одежду, а, возможно, и не только по этой. И была ли она готова принять его в себя даже наедине, он не знал. Да и в нем самом без пробы на деле разве мог произойти решительный перелом в пользу Люси? Нет, не мог. Опыт жизни однозначно свидетельствовал – умозрительно наперед ничего в точности не узнаешь, как ни старайся. Мечтать можешь – пожалуйста, пытаться достичь цели – конечно, тоже – старайся! Но выяснить с полной определенностью, чем это кончится и к чему приведет, ни он не способен, ни Люся, да и вообще никто на Земле. Ясновидящими они оба не были, да и знакомых с такими способностями не имели, а потому и были обречены узнавать обо всем необходимом постепенно, в ходе обычной жизни, в которой никому ни от чего и ни на что не дается гарантий: ни в любви, ни в увлечениях, ни в обстоятельствах, ни вообще в отношениях с людьми. Пока что было ясно одно – целиком Люся его не захватила, как и он ее. И могло ли их движение навстречу друг другу завершиться Великой Удачей, имя которой Счастье, ради которой, собственно, только и стоило сближаться изо всех сил, здесь было в принципе не более ясно, чем в Москве, где им предстояло жить вместе или врозь, не считая вот таких отпускных путешествий, как сейчас в Бажелку, или чего-то еще, вроде командировок. В одном только Михаил уверился больше, чем раньше – Люся действительно хороший человек и другим сама она не станет.

Наутро они двинулись в обратный путь. Как и обычно в приближающихся к завершению походах, ему с сожалением думалось о скором конце и этой вылазки на природу. Дома предстояло каждодневно ходить на постылую работу по найму, где правили бал титовы-обскуровы и другие более высокопоставленные товарищи в том же роде, кто чуть лучше, а кто и похуже. Перспектива такого рода не могла воодушевить. Работа, которой он мог отдаваться со всем увлечением, на какое был способен, не принесла бы ему никаких средств на жизнь. Даже в случае успеха первой книги он не представлял, скоро ли за ней напишет другую – верил, конечно, что напишет, только вот когда и, главное, не знал что для этого ему может понадобиться от самой жизни, от него самого, причем не только в виде упорства и профессионального мастерства, но и просто в виде жизненного материала, который писатель берется переработать в художественную вещь. Ведь кроме жизненных наблюдений для него другого материала не могло быть – фантазии насчет будущего ему не были присущи, комментировать нечто известное из прошлого человечества, создавая псевдо-новую реальность, он вообще считал делом презренным. А что он мог регулярно наблюдать и осмысливать в такой постыдно бедной высокими устремлениями городской жизни? В основном только то, о чем вообще не стоило бы писать, а если и стоило бы, то по большей части в противогазе. Вот таких материалов было предостаточно. Только вправе ли человек, именующий себя художником, писать о том, что самому противно, поскольку пишешь-то в первую очередь не для других, а для себя – иначе ничего хорошего не получится ни для кого; но сам-то ты уже всю эту гадость знаешь, а вдохновенно работать над ней не захочешь, то какой толк будет от такого продукта, если ты его все-таки напишешь и предложишь к изданию? Нет, быть живописцем только гадостной жизни у Михаила, как и у подавляющего большинства писателей, охоты не было. Исключения встречались только у людей со сломанной до полного извращения внутренних ценностей судьбой. Самыми известными из них Михаилу представлялись маркиз де-Сад и Федор Михайлович Достоевский. Смакование удовольствия от того, что должно было причинять другим людям наибольший моральный и физический ущерб, к чему де-Сад пришел от неограниченной распущенности и презрения к тем, с кем вынужден был заниматься интимным делом, раз уж его интересовало большее, чем мастурбация, вызывало у Михаила просто омерзение, хотя де-Сад безусловно не выдумывал скверны, которая сама по себе обитает в психике любого, в том числе и любого нормального человека, который жаждет счастья и удовольствия не для себя одного, а потому и изгоняет вон или по меньшей мере сознательно запирает эту скверну в самую дальнюю темницу своей души, всеми силами стараясь не дать ей просочиться оттуда, и тем скомпрометировать себя как человека и даже как просто животное.

Федор Михайлович был, разумеется, совсем непохожим на Сада. Его занимало не инициативное, а вынужденное, принудительное и принужденное обитание в скверне. Конечно, не его одного интересовало, как ведут себя люди, в основном пребывающие в скверне, в какой степени они оскверняются сами или почему ниже какого-то предела не оскверняются дальше гадостью, с которой живут и имеют дело. Но Достоевского интересовало только это, ТОЛЬКО ЭТО. Он не видел смысла в своих писательских устремлениях заниматься другим материалом – хотя бы на равных с тем, который он для себя избрал. И потому, несмотря на его высокое профессиональное мастерство – более того, на гениальную способность обнажать и подавать читателю именно гадость, сам Достоевский в глазах Михаила отнюдь не выглядел гордостью родной великой русской литературы – скорее великим пациентом, возможно, даже величайшим, кому в сумасшедшем доме жизни дали вволю бумаги, чернил и времени, чтобы писать авторизованную историю болезни – и своей собственной, и окружающего человечества, да еще и измышлять новые способы усугубления мерзости бытия помимо тех, которые уже знакомы всем и каждому. И потому Михаил отвергал от себя Достоевского, не включал в свое литературное или философское домье, притом ничуть не сомневаясь, что это великий мастер. А разве кто-нибудь из безусловно верующих во Всеблагое отношение Небесного Отца к чадам своим сомневался в великих способностях Князя Тьмы, разжалованного Господом из чина любимейшего Архангела Света – Люцифера – за его претензию на переустройство Мироздания на другой основе, чем Промыслил ее сам Творец? Почему человечеству из века в век предлагают клеймить Сатану, но уже в течение полутора веков его обучают преклоняться перед Достоевским – это не укладывалось у Михаила в голове. И дело было совсем не в том, будто он вопреки любителям темного русского гения считал его дьявольским отродьем – нет! и еще раз нет! (да и как считать Сатану совершенно черным пакостным существом после того, как Михаил Афанасьевич Булгаков, сын профессора богословия, доказал всем советским гражданам, что этот самый Князь Тьмы в обличье профессора Воланда своей моралью и человеколюбием существенно отличается в лучшую сторону от «самых человечных» духовных наследников «самого человечного человека» – Владимира Ильича). Отношение Михаила к этим двум выдающимся творцам человеческой культуры и духовности – Булгакову и Достоевскому – определялось совершенно другим: их направленностью, их устремленностью одного в сторону, а другого прочь от лучезарного источника света, от Небесного Маяка, на который нам следовало бы всегда осознанно держать курс по собственной доброй воле именно потому, что мы обязаны ощущать себя не только (или даже не столько) рабами Божьими, но и Его Творениями, для которых исключается возможность примирения или даже прагматической солидарности с ними – и с Воландом-Сатаной, и с Достоевским. А уж по поводу знаменитых расхожих цитат из Достоевского насчет «цены слезы ребенка» или того, что «красота спасет мир», Михаил с абсолютной непримиримостью изобличал чудовищные логические извращения автора данных сентенций: это Миру, сотворенному Господом Богом, органично присуща высшая красота Небесного Творения, к которой человек приближается маленькими шагами в своем постижении Истины, и потому его, этот Мир, не надо спасать какой-то другой красотой, поскольку она ему и без того присуща в наивысшей мере – а раз так, то не человеку прибавлять к ней нечто большее, чем то, что она и так имеет. А насчет единой слезы невинного ребенка в мире, раздираемом противодействиями, в которые вовлечены вместе со всеми взрослыми и ВСЕ без исключения дети, даже царские, с полным правом можно изобличать возмутительную лживость этого утверждения, потому что на другой чаше весов против слезы одного ребенка – полным-полно всего остального мирского, в том числе – неотлучно! – и слез бессчетного множества других детей.

Однако человечество некритично к своим кумирам и готово повторять вслед за ними и бесспорно мудрое, и спорное, и безусловно глупое. А ведь не зря же сказано – в виде важного предостережения! – что на всякого мудреца довольно простоты, то есть дури, и потому не стоило бы бездумно повторять все изреченное авторитетом, возведенным на высокий общественный пьедестал.

Да-а… При всем своем почтении к классикам русской прозы и искренней любви ко многим произведениям большинства из них Михаил откровенно отрицательно относился к Достоевскому. Повлиять в этом смысле на общество, добиться изменения стереотипных суждений у него не было никаких шансов – это он понимал, точно так же, как понимал, сколь многим приятно следовать по извилистым дорогам и тропам, которые чей-то травмированный или от роду больной разум прокладывает в своей индивидуальной ночи в нашей внутренней terra incognita, где мы обречены на странствия и блуждания – у кого как получится – пока мы не покинем этот свет. Осуждать характер такого автора через сто с лишним лет после того, как он создал то, что теперь многие воспринимают как предмет для восхищения и подражания, было бы несправедливой и непростительной глупостью. Разве его дело судить о личности, крупней которой в литературе мало кого можно было бы усмотреть? Его дело было думать о себе, о том, что брать из арсенала мировой культуры в доступной ему части для собственного оснащения в будущих перипетиях жизни, а чего не брать несмотря на успешное применение этого неподходящего именно ему для достижения неких целей в неопределенном будущем.

У Михаила почему-то не возникло желания поделиться с Люсей мыслями о Достоевском, которые почти ни с того, ни с сего вдруг пришли ему в голову. То ли потому, что они сюда попали совсем не для этого, то ли потому, что не ожидал от Люси проявления встречного интереса к обсуждению данной темы. Пока он ее еще очень мало знал. Конечно, имел представление о том, что ей совсем не чужд интерес к литературе и музыке, а уж к кинематографу – тем более. Вот с Леной, пока еще продолжающей быть его женой, несмотря на монотонно возрастающее нежелание продолжать с ней совместную жизнь, особенно в результате знакомства с Олей, он мог бы и теперь не задумываясь, говорить о чем угодно и наперед знать, что и ей это будет небезразлично – столько общего у них накопилось за все время, пока они были вместе, в том числе и в серьезных походах, а этого тем более не сбросить со счетов, даже когда занят поиском новой спутницы жизни. С Олей и то было меньше общего, чем с Леной, во всех сферах, кроме сексуально-любовной, что несколько тревожило Михаила еще тогда, когда они твердо верили в свое скорое общее семейное будущее, хотя их желаний на этот счет хватило лишь на два с половиной года. Стаж знакомства с Люсей был еще куда более скромен – около трех недель. Для чего-то, конечно, и такого достаточно – например, чтобы усмотреть некую перспективу для возникновения постельных отношений по взаимной охоте и согласию, для чего-то другого, возможно, и нет. Люся была ярко выраженным компанейским человеком. Ее занимали всякие-разные общественные начинания – разумеется, не в сфере политики, а такие, как хождение вместе с приятелями на выставки, концерты, на кинофестивали, где прямо на месте или по свежему следу можно было поделиться своими впечатлениями и узнать, что переполняет их. Она держалась просто, оставалась открытой для общения с симпатичными ей людьми, которым и сама хотела нравиться, но насколько глубоко она принимала в себя чужие впечатления и чужие мысли, готова ли была к глубинной откровенности даже с приятелями, Михаил покуда не знал. Чувствовать-чувствовал, но уверен не был, а ведь ошибиться вновь совсем не хотелось. И что делать с Люсиным курением, он вообще не представлял. Убеждать ее, что это вредно, не имело смысла – это она хорошо понимала и без него. Даже ее глубокому и звучному голосу это наносило ущерб, поскольку уже вызывало никчемное покашливание. Но воз-то был и поныне там. А вот о том, чтобы у Люси любовь к Михаилу вытеснила любовь к сигаретам, пока и речи быть не могло. Ради простой симпатии к человеку разве откажешься от привычки, вошедшей в приятный каждодневный обиход? Как раз на этот-то счет Михаил почему-то был совершенно уверен – курящая женщина не будет его женой. Знакомой – пожалуйста, любовницей – возможно, но женой – нет, никогда. Возможно, потому, что со всеми женщинами, кроме жены, как бы они ни были хороши, целоваться случалось бы только от времени до времени, а с женой можно было гораздо чаще, всегда, когда этого хотелось, а, может, сюда вклинивалось еще что-то, чему пока еще Михаил не нашел причины – но в любом случае альтернатива «я» или «курение» прочно сидела у него в мозгу, когда речь шла о сближении с женщиной всерьез и надолго, тем более – навсегда. Кстати, Михаил умозрительно вполне был готов к тому, что может столкнуться с подобными ультимативными условиями при установлении прочных близких отношений со стороны женщин к себе. Например, если ей окажется необходимым, чтобы он ездил с нею на курорт на море, а не уходил в поход. Или чтобы и он разделял с ней удовольствие от курения, поскольку в это время вокруг курящих создается особая общая атмосфера, когда откровенность делается для них совсем натуральной благодаря слабоуловимому, но реальному никотиновому наркоэффекту. Пошел бы он на согласие с подобными ультиматумами? По всей видимости – нет. Тогда бы и более важные вещи утратили для него свое значение, а этого он себе не желал. Да, ему несомненно хотелось знать о Люсе еще больше, чем он успел узнать и в Москве и на Бажелке, как, впрочем, и Люсе в свою очередь насчет его.

Обратный путь из Иванова зимовья в поселок вопреки ожиданиям прошел еще удачнее, чем путь из Бажелки. Форсировать реку Козел с мокнувшей в ней рояльной древесиной удалось всем без приключений, хотя именно этого момента Михаил ждал с некоторой тревогой, помня о своем к счастью легком конфузе при первом знакомстве. Потом компания ненадолго разделилась, и снова Иван с Михаилом отправились в сторону от общего маршрута, а там собаки вскоре побудили и погнали с голосом зайца, и на этот раз Иван так поставил своего гостя, что заяц в достаточно густой чаще вышел именно на него. Точнее – «вышел» было совсем не то слово, которое соответствовало действительности. Лай собак казался еще не очень близким, когда послышались удары ног по мерзлой земле, а потом еще и тяжелое дыхание. Михаил вскинул ружье в плечо, собираясь ждать зайца еще сколько-то времени, и вдруг тот выскочил почти рядом метрах в десяти, и Михаил от неожиданности по нему два раза промазал. Через минуту по следу выскочил Лапик, а потом и Дама. Они скрылись следом за зайцем почти сразу же после того, как оказались на виду. Лапик успел только метнуть на мазилу презрительный взгляд. Потом появился Иван. Он ни словом не обмолвился насчет промахов, показывая всем видом, что, дескать, на охоте всякое бывает, так что нечего особенно переживать. Возможно, Иван и сам ждал, что заяц пройдет иначе и выскочит именно на него, а не на человека, который еще ни разу в жизни не стрелял из-под собак и даже не думал, что они могут так сильно отставать от гонимой дичи. Потом они вдвоем догнали отдыхающую компанию, и Иван передал Михаила, в котором был, наверно, все-таки сколько-то разочарован, под надзор Виктора, а сам отправился, по его словам, в еще один небольшой крюк, чтобы что-то проверить.

Они уже некоторое время пробыли в докторской квартире при больнице, когда пришел слух, что Иван убил рыся́. Саня, Люся и Михаил тотчас отправились смотреть рыся́ и узнавать подробности. Михаилу было досадно, что главное событие всей охоты прошло без него, хотя, будь он настойчивей, особенно если бы не промазал по зайцу, вполне бы мог оказаться свидетелем события, а то и, глядишь, и его участником. Но настаивать на сопровождении Ивана в дополнительный обход после промаха было неудобно – и вот результат – Михаил оказался наказанным. А все произошло очень скоро. Собаки снова подняли зверя, но по характеру их голосов Иван понял, что это не заяц, кто-то серьезней. К тому же гона практически не было, собаки лаяли на одном месте. Подойдя и посмотрев вверх, куда указывали собачьи носы, Иван увидел высоко над собой рысь и выстрелил по ней. После этого зверь нехотя свалился на землю, но еще явно был жив. Иван, видя это, выхватил из скобки на патронташе топор и в несколько прыжков подскочил к лежащей рыси и сильно стукнул ее обухом по голове. Зверь затих, и Иван перевел дух. Схватка могла быть и куда более неприятной, если бы рысь не была ошеломлена раной от дроби и падением. Однако все обошлось. Люся заворожено гадила ладонью шелковистый мех, особенно красивый на брюхе, где он был серебристо-белым, покрытым там и тут небольшими круглыми серыми пятнами. Михаил сразу предложил Ивану купить мех рыся. Иван вслух посчитал, сколько бы ему дали в конторе за шкуру вкупе с премией за уничтожение хищника. Вышло тридцать рублей. Михаил тотчас отдал Ивану всю сумму, и тот пообещал, что отправит ее в Москву вместе с Люсей Подосинниковой, которая собиралась еще несколько дней побыть в поселке с мужем. Сегодня Иван уже никак не мог заниматься снятием шкуры, тем более ее начальной выделкой, причем не только по причине утомления, но и потому, что уже успел до прихода москвичей всерьез приложиться к ожидавшей его в доме браге. Он и гостей заставил сесть к столу, а затем и выпить по стакану браги. Пойло было неприятное, но обидеть Ивана они не могли. Хозяин широко улыбался им, довольный тем, что они пришли поздравить его с добычей, похвалили и его, и добытого зверя, да еще наперед заплатили за его мех. И потому одним стаканом браги дело не ограничилось. Брага показалась Михаилу не особенно крепкой, но что он мог о ней знать? Пока хозяин с хозяйкой им подливали, старая женщина с провалившимся носом подкладывала им закуску, и Михаил уже не помнил, как оказался в больнице, очнувшись на матраце на полу. В голове и внутри живота было паскудно. Мутная брага замутила сознание – как он не смог сразу это сообразить! Неужели все непременно надо постигать, проходя через скверну, а без этого ничего не выходит? Черт бы драл эту брагу и лихость, с которой Михаил опрокинул в себя стакана три, о которых еще помнил, а не было ли потом и еще? Эта дурацкая лихость закончилась полным позором. Теперь вот он силится придти в себя в одиночестве, в то время, как его спутники дружно, весело и культурно принимают за воротник то, что еще вполне переносимо для городских российских организмов, в то время, как ему и подумать нельзя, чтобы присоединиться к ним. –«Вырвало бы поскорее,» – с надеждой думал он, с трудом выбираясь во двор. Но его лишь тошнило, но не выворачивало. Не помог даже народный способ вызвать сильный спазм – засунуть два пальца поглубже в горло. Среди скверных последствий принятия браги, которые уже были ясны или могли вот-вот произойти с ним в любой момент, он не забыл еще об одном – вместо того, чтобы сблизиться с Люсей насколько это возможно – не исключено даже, что и полностью – как знать? – ему теперь придется изо всех сил стараться выйти из свинского состояния, в котором он уже оказался, и не дать ему превратиться в еще более свинское, если, конечно, он и тут не переоценивает себя, и брага не выдаст ему еще один нокаут. А ведь как хотелось достойно отметить все здешние знакомства и события! Спутники московские и особенно Бажелские – все сплошь симпатичные люди – и он, скорее всего, тоже таким им казался, пока не скомпрометировал себя. Теперь вот попробуй смыть с себя позорное пятно! И первое, что проистекало из вполне заслуженных им обвинений, что он «не умеет пить» (а в России это нередко оборачивается не только одним моральным ущербом для репутации, но и приговором в карьере), но оно еще не являлось самым худшим. А хуже-то было то, что его считали неглупым, возможно, культурным и порядочным человеком, а теперь что они могут подумать и вообразить? Что он – алкаш, не имеющий силы воли, чтобы удержаться в рамках пристойности и не портить настроения людям, имевшим неосторожность довериться Люсиной рекомендации? Да и самой Люсе каково будет расхлебывать последствия ее ошибки в нем? Мысли такого рода одна за другой кружили в голове Михаила словно для того, чтобы натыкаться на все новые дефекты его личности и поведения. А что, собственно, еще могло придти ему на ум?