Веррес долго обдумывал, как ему поступить в данном случае. Он был непомерно жаден к деньгам и считал, что все средства хороши, была бы выгода: поэтому он и решил следить за гладиаторами, разузнать все их планы, овладеть всеми нитями заговора и донести о нем сенату. В награду за это он надеялся получить крупную сумму денег или управление провинцией, где ему предоставят возможность законно разбогатеть, обирая местных жителей, как это всегда делало большинство квесторов, преторов, проконсулов. Известно, что жалобы угнетенного населения не тревожили римский сенат.
Для достижения цели Веррес месяц назад поручил своему отпущенному и верному слуге Сильвию Гордению ходить за гладиаторами по пятам, следить за каждым их движением, разузнавать обо всех их тайных собраниях.
И вот уже месяц Сильвий Гордений терпеливо посещал многочисленные притоны, кабачки, харчевни и таверны в самых бедных и отдаленных районах Рима, где гладиаторы собирались чаще всего.
Беспрестанно подслушивая, наблюдая и присматриваясь, он собрал кое-какие улики и уже сделал некоторые выводы. Он понял, что после Спартака самым уважаемым и влиятельным среди гладиаторов был Крикс, именно в его руках находились главные нити заговора, если таковой существует; поэтому он стал следить за Криксом. Так как галл был частым посетителем таверны Венеры Либитины, Сильвий в течение шести-семи дней приходил туда ежедневно, а иногда и по два раза в день. После долгих зрелых размышлений, узнав, что в этот вечер в таверне соберутся начальники манипул и Крикс тоже примет участие в сборище, Сильвий решился на хитрость – забрался под обеденное ложе как раз в момент прибытия гладиаторов, когда внимание Лутации Одноглазой было отвлечено их приходом, и никто не обратил внимания на его неожиданное исчезновение.
Сильвий Гордений рассказывал все это вначале отрывисто и бессвязно, дрожащим, прерывающимся голосом, а к концу весьма живописно и витиевато. Крикс, внимательно наблюдавший за ним, несколько секунд молчал, а затем медленно и очень спокойно произнес:
– А ведь ты редкостный негодяй!
– Ты меня переоцениваешь, благородный Крикс, я, право…
– Нет, нет, ты опаснее, чем кажешься на первый взгляд! С виду ты сущий баран и труслив, как кролик, – а посмотри-ка, сколько у тебя ума и хитрости!
– Я же не сделал вам ничего дурного… я лишь выполнял приказ моего господина… Простите ради моей искренности… А кроме того, клянусь вам всеми богами Олимпа и Аида, что я никому, никому, даже Верресу, не скажу ни слова о том, что здесь случилось. Мне думается, вы можете подарить мне жизнь и отпустить на все четыре стороны.
– Не торопись, добрый Сильвий, мы еще поговорим об этом, – с усмешкой ответил Крикс и, подозвав к себе семь или восемь гладиаторов, обратился к ним: – Выйдемте на минуту.
Выходя первым, он повернулся к остальным и сказал:
– Стерегите его… только не причиняйте ему вреда.
Вместе с теми, кого он позвал, Крикс прошел через главную комнату таверны и вышел в переулок.
– Как поступить с этим негодяем? – спросил Крикс товарищей, когда те окружили его.
– Чего там спрашивать? – ответил Брезовир. – Прикончить, как бешеную собаку!
– Отпустить его – это все равно что самим предать себя, – сказал другой.
– Оставить живым или держать его где-нибудь заложником опасно, – заметил третий.
– Да и где могли бы мы его спрятать? – спросил четвертый.
– Итак, смерть? – сказал Крикс, окидывая товарищей вопрошающим взглядом.
– Улица пустынна.
– Отведем его на самый верх холма, на другой конец улицы…
– Mors suа, vita nostra[127], – поучительным тоном заметил Брезовир, нещадно коверкая произношение этих четырех латинских слов.
– Да, это необходимо, – подтвердил Крикс, сделал несколько шагов к двери таверны, потом остановился и спросил: – Кто его убьет?
Наступило долгое молчание, и наконец кто-то сказал:
– Убить безоружного и беззащитного…
– Был бы у него меч… – произнес другой.
– Если бы он мог и хотел защищаться, я взял бы это на себя, – сказал Брезовир.
– Но убить безоружного… – сказал самнит Торквато.
– Вы храбрые и благородные люди, – сказал с волнением Крикс, – люди, достойные свободы! Но для нашего общего блага кто-нибудь должен победить свое отвращение и выполнить приговор, который вынес в моем лице суд Союза угнетенных.
Все умолкли и наклонили голову в знак согласия и повиновения.
– К тому же, – сказал Крикс, – разве он пришел сразиться с нами равным оружием и в открытом бою? Разве он не шпион? Если бы мы не поймали его, разве он не донес бы на нас спустя два часа? Завтра нас всех потащили бы в Мамертинскую тюрьму, а через два дня распяли бы на Сестерциевом поле.
– Да, верно, верно, – тихо произнесли несколько гладиаторов.
– Итак, именем суда Союза угнетенных приказываю Брезовиру и Торквато убить этого человека.
Оба гладиатора, которых назвал Крикс, в знак согласия наклонили голову, и все возвратились вместе с Криксом в таверну.
Сильвий Гордений Веррес с тревогой ожидал решения своей судьбы; минуты ему казались часами, а может быть, даже веками. Когда он остановил свой взгляд на Криксе и его спутниках, входивших в таверну, он побледнел как полотно и глаза его наполнились ужасом – он не прочел на их лицах ничего утешительного.
– Скажите, вы простили меня? – спросил он, и в голосе его послышались слезы. – Вы сохраните мне жизнь?.. Да?.. На коленях молю вас, заклинаю жизнью ваших отцов и матерей, всем, что дорого вам… Смиренно умоляю вас!..
– Мы лишены отцов и матерей, – мрачно ответил Брезовир, и лицо его потемнело.
– У нас отняли все, что было нам дорого! – произнес другой гладиатор, и глаза его блеснули гневом и местью.
– Встань, мерзавец! – приказал Торквато.
– Молчите! – сказал Крикс и, обернувшись к отпущеннику Гая Верреса, добавил: – Ты пойдешь с нами. В конце этого переулка мы посовещаемся и решим твою судьбу.
Сделав знак, чтобы подняли и увели Сильвия Гордения, которому оставили последнюю надежду для того, чтобы он не оглашал улицу воплями, Крикс вышел в сопровождении гладиаторов, тащивших полумертвого от страха отпущенника; он не сопротивлялся, не произнес ни слова.
Один из гладиаторов остался, чтобы расплатиться с Лутацией за кушанья и вино; остальные, повернув направо от таверны, стали подыматься по грязному извилистому переулку, заканчивавшемуся у городской стены, за которой начиналось открытое поле.
Здесь гладиаторы остановились. Сильвий Гордений бросился на колени и начал плакать, моля гладиаторов о пощаде.
– Хочешь ты, подлый трус, сразиться с кем-нибудь из нас равным оружием? – спросил Брезовир отпущенника, когда тот умолк в отчаянии.
– Пожалейте! Пожалейте!.. Ради детей моих молю о милосердии!
– У нас нет детей! – вскричал один из гладиаторов.
– Мы обречены никогда не иметь семьи! – сказал другой.
– Так ты способен только прятаться и шпионить? – сказал Брезовир. – Честно сражаться ты не умеешь?
– Пощадите!.. Помилуйте!.. Умоляю!..
– Так иди же в ад, трус! – крикнул Брезовир, вонзив ему в грудь короткий меч.
– И пусть с тобой погибнут все подлые предатели, у которых нет ни чести, ни доблести! – сказал Торквато, дважды поразив мечом упавшего.
Гладиаторы окружили умирающего и молча следили за его последними судорогами; лица их были задумчивы и мрачны. Брезовир и Торквато несколько раз воткнули клинки в землю, чтобы стереть с мечей кровь, пока она еще не запеклась, и вложили их в ножны.
Затем все двадцать гладиаторов, серьезные и молчаливые, вышли через пустынный переулок на более оживленные улицы Рима.
…Через неделю после описанных здесь событий, вечером, в час первого факела, со стороны Аппиевой дороги[128] в Рим въехал через Капенские ворота всадник, закутанный в плащ, представлявший лишь слабую защиту от дождя, который лил уже несколько часов без перерыва, затопив улицы города. У Капенских ворот всегда было очень людно: они выходили на Аппиеву дорогу, эту царицу дорог, ибо от нее ответвлялись дороги, которые вели в Сетию, Капую, Кумы, Салерн, Беневент, Брундизий и Самний. Сторожа у Капенских ворот, привыкшие видеть, как прибывают и выходят во все часы дня и ночи люди любого сословия то пешком, то верхом, то в носилках, в колесницах и в паланкинах, запряженных двумя мулами, тем не менее удивились, глядя на всадника и его скакуна: оба были в поту, измучены долгой дорогой, забрызганы грязью.
Миновав ворота, лошадь, пришпоренная всадником, помчалась во весь опор, и стража слышала, как удалялось и наконец затерялось вдали эхо от звонкого топота копыт по мостовой.
Вскоре лошадь проскакала по Священной улице и остановилась у дома Эвтибиды. Всадник соскочил с коня и, схватив бронзовый молоток, висевший у двери, несколько раз сильно ударил им. В ответ раздался лай собаки – без сторожевого пса не обходился ни один римский дом.
Через минуту всадник, стряхивая воду с намокшего плаща, услышал шаги привратника – он шел по двору, громко окликая собаку, чтобы та замолчала.
– Да благословят тебя боги, добрый Гермоген!.. Я Метробий, только что прибыл из Кум…
– С приездом!
– Я весь мокрый, словно рыба… Юпитер, властитель дождей, желая позабавиться, показал мне, как много у него запасено воды в тучах небесных… Позови кого-нибудь из рабов Эвтибиды и прикажи ему отвести мою бедную лошадь в конюшню на соседний постоялый двор, пусть ее там поставят в стойло и зададут овса.
Привратник, взяв лошадь под уздцы, громко щелкнул пальцами – так вызывали рабов – и сказал Метробию:
– Входи, входи, Метробий! С расположением дома ты знаком. Возле галереи ты найдешь Аспазию, рабыню госпожи; она доложит о тебе. О лошади я позабочусь; все, что ты приказал, будет сделано.
Метробий стал осторожно подниматься по ступенькам к входной двери, стараясь не поскользнуться, так как это было бы плохим предзнаменованием, вошел в переднюю и при свете бронзового светильника, спускавшегося с потолка, прочел на мозаичном полу выложенное там, по обычаю, слово Salve (привет); как только гость делал несколько шагов, это слово повторял попугай в клетке, висевшей на стене.
Миновав переднюю и атрии, Метробий вошел в коридор галереи, там он увидел Аспазию и приказал ей доложить о его приезде Эвтибиде.
Рабыня сначала была в нерешительности и колебалась, но актер настаивал. Аспазия боялась, что госпожа накричит на нее и прибьет, если она не доложит о Метробии, с другой же стороны, бедняжка опасалась, как бы Эвтибида не разгневалась, что ее побеспокоили. Наконец она все же решилась доложить своей госпоже о приезде комедианта.
А в это время, удобно усевшись на мягком красивом диване в своем зимнем конклаве, где стояла изящная мебель, где было тепло от топившихся печей и чудесно пахло благовониями, гречанка слушала любовные признания юноши, сидевшего у ее ног. Дерзкой рукой Эвтибида перебирала его мягкие и густые черные кудри, а он смотрел на красавицу влюбленным взором и пылко, восторженно говорил о своей любви и нежности.
Юноша этот был среднего роста и хрупкого сложения; на бледном лице его с правильными, привлекательными чертами выделялись необычайно живые черные глаза; одет он был в белую тунику с пурпурной каймой из тончайшей шерсти, что свидетельствовало о его принадлежности к высшему сословию. Это был Тит Лукреций Кар. С ранних лет он усвоил философию Эпикура; в его гениальном мозгу уже зарождались основы бессмертной поэмы, а в жизни он следовал догмам своего учителя и, не стремясь к серьезной, глубокой любви, не желал
Питать леченье тяжкое и боль:Ведь язва каждая становится живее,Укореняется, коли питать ее…А поэтому довольствовался неглубокими и мимолетными увлечениями,
Cтрелою новою любвиБыстрей предшественницу изгоняя…Так на оси колесной меняется гвоздь за гвоздем…И с легким чувством тот иль этотСладкий фрукт… срывая.Впрочем, это не помешало ему кончить жизнь самоубийством в возрасте сорока четырех лет, и как предполагают, из-за безнадежной, неразделенной любви.
Лукреций, красивый, талантливый юноша, приятный, остроумный собеседник, был богат и не жалел денег на свои прихоти. Он часто приходил к Эвтибиде и проводил в ее доме по нескольку часов, и она принимала его с большей любезностью, чем других, даже более богатых и щедрых своих поклонников.
– Ты любишь меня? – кокетничая, спрашивала юношу гречанка, играя его кудрями. – Я еще не надоела тебе?
– Нет, я люблю тебя все более страстно…
В эту минуту кто-то тихонько постучался в дверь.
– Кто там? – спросила Эвтибида.
Аспазия робко ответила:
– Прибыл Метробий из Кум…
– Ах! – вся вспыхнув, радостно воскликнула Эвтибида и вскочила с дивана. – Приехал?.. Проводи его в кабинет… я сейчас приду. – И, повернувшись к Лукрецию, который тоже поднялся с видимым неудовольствием, торопливо сказала прерывающимся, но ласковым голосом: – Подожди меня… Не слышишь разве, какая на дворе непогода?.. Я сейчас вернусь… И если вести, привезенные этим человеком, – а я их страстно жду уже неделю, – будут хорошими и если я утолю сегодня вечером мою ненависть желанной местью… мне будет весело, и частицей моей радости я поделюсь с тобой.
Эвтибида вышла из конклава в сильном возбуждении, оставив Лукреция изумленным, недовольным и заинтригованным. Он покачал головой и, задумавшись, стал прохаживаться взад и вперед по комнате.
На дворе бушевала гроза. Частые молнии одна за другой озаряли конклав мрачными вспышками, а ужасные раскаты грома сотрясали дом до самого основания. Между раскатами грома как-то необыкновенно отчетливо слышен был стук града и шорох дождя, а сильный северный ветер дул с пронзительным свистом в двери, в окна и во все щели.
– Юпитер, бог толпы, развлекается, показывая свое разрушительное могущество, – тихо произнес юноша с легкой иронической улыбкой.
Походив еще несколько минут, он сел на диван и долго сидел задумавшись, как бы отдавшись во власть ощущений, вызванных этой борьбой стихий; затем вдруг взял одну из навощенных дощечек, лежавших на маленьком изящном комодике, серебряную палочку с железным наконечником и с вдохновенным, горящим лицом быстро стал писать…
Гречанка вошла в кабинет, где ее ждал Метробий. Он уже снял плащ и с досадой разглядывал его – плащ был в ужасном состоянии. Эвтибида крикнула рабыне, собиравшейся уйти:
– Разожги пожарче огонь в камине и принеси одежду, чтобы наш Метробий мог переодеться. И подай в триклиний хороший ужин.
Повернувшись к Метробию, она схватила его за руки и, крепко пожимая их, спросила:
– Ну как, хорошие вести ты привез мне, славный мой Метробий?
– Из Кум – хорошие, а вот с дороги плохие.
– Вижу, вижу, бедный мой Метробий. Садись поближе к огню. – Эвтибида пододвинула скамейку к камину. – Скажи мне поскорее, добыл ли ты желанные доказательства?
– Прекрасная Эвтибида, как тебе известно, золото открыло Юпитеру бронзовые ворота башни Данаи…[129]
– Ах, оставь болтовню!.. Неужели даже ванна, которую ты только что принял, не подействовала на тебя и ты не можешь говорить покороче?..
– Я подкупил одну рабыню и через маленькое отверстие в дверях видел несколько раз, как между тремя и четырьмя часами ночи Спартак входил в комнату Валерии.
– О боги ада, помогите мне! – воскликнула Эвтибида в дикой радости, обратив к Метробию искаженное лицо с расширенными зрачками горящих глаз, раздувшимися ноздрями и дрожащими губами, похожая на тигрицу, жаждущую крови.
Она сделала движение, собираясь уйти, но вдруг остановилась и, повернувшись к Метробию, сказала:
– Перемени одежду, подкрепись в триклинии и подожди меня там.
«Не хотел бы я впутываться в какое-нибудь скверное дело, – подумал старый комедиант, входя в комнату, предназначенную для гостей, чтобы сменить одежду. – Горячая голова… от нее всего можно ожидать… Боюсь, натворит невесть что!»
Вскоре актер, сменив одежду, отправился в триклиний, где его ждал роскошный ужин. Вкусная еда и доброе фалернское заставили доблестного мужа забыть злополучное путешествие и изгнали предчувствие какого-то близкого и тяжелого несчастья.
Не успел он еще закончить ужин, как в триклиний вошла Эвтибида, бледная, но спокойная; в руках она держала свиток папируса в обложке из пергамента, раскрашенного сурьмой; свиток был перевязан льняной тесьмой, скрепленной по краям печатью из воска с изображением Венеры, выходящей из пены морской.
Метробий, несколько смутившийся при виде письма, спросил:
– Прекраснейшая Эвтибида… я желал бы… я хотел бы знать… кому адресовано это письмо?
– И ты еще спрашиваешь?.. Конечно, Луцию Корнелию Сулле…
– О, клянусь маской бога Мома, не будем спешить, обдумаем получше наши решения, дитя мое.
– Наши решения?.. А при чем здесь ты?..
– Но да поможет мне великий всеблагой Юпитер!.. А что, если Сулле не понравится, что кто-то вмешивается в его дела!.. Что, если он, вместо того чтобы разгневаться на жену, обрушится на доносчиков?.. Или, что еще хуже – а это вероятнее всего, – он разгневается на всех?..
– А мне-то что за дело?
– Да, но… то есть… Осторожность не мешает, дитя мое. Для тебя, может быть, безразличен гнев Суллы… а для меня это очень важно…
– А кому ты нужен?
– Мне, мне самому, прекрасная Эвтибида, любезная богам и людям! – с жаром сказал Метробий. – Мне! Я очень себя люблю!
– Но я даже имени твоего не упоминала… Во всем том, что может произойти, ты ни при чем.
– Понимаю… очень хорошо понимаю… Но видишь ли, девочка моя, я уже тридцать лет близок с Суллой… Я хорошо знаю этого зверя… то есть… человека… При всей дружбе, которая нас связывает уже столько лет, он вполне способен свернуть мне голову, как курице, а потом прикажет почтить мой прах пышными похоронами и битвой пятидесяти гладиаторов у моего костра. Но, к несчастью, мне-то самому уж не придется насладиться всеми этими зрелищами!
– Не бойся, не бойся, – сказала Эвтибида, – ничего плохого с тобой не случится.
– Да помогут мне боги, которых я всегда чтил!
– А пока воздай хвалу Бахусу и выпей в его честь пятидесятилетнего фалернского. Я сама тебе налью.
И она ковшиком налила фалернского в чашу комедианта.
В эту минуту в триклиний вошел раб в дорожной одежде.
– Помни мои наставления, Демофил: до самых Кум нигде не останавливайся.
Раб взял из рук Эвтибиды письмо и, засунув его между рубашкой и верхней одеждой, привязал у талии бечевкой, потом, простившись с госпожой, завернулся в плащ и ушел.
Эвтибида успокоила Метробия, которому фалернское развязало язык, и он снова пытался говорить о своих страхах. Заверив комедианта, что они завтра увидятся, она вышла из триклиния и возвратилась в конклав, где Лукреций, держа в руке дощечку, перечитывал написанное им.
– Прости, я задержалась дольше, чем предполагала… но, я вижу, ты времени не терял. Прочти мне твои стихи. Я знаю, ты можешь писать только стихами, и стихами прекрасными.
– Ты и буря, что бушует сегодня, вдохновили меня… Ты права, я должен прочесть эти стихи тебе первой. А потом, возвращаясь домой, я прочту их буре.
Лукреций встал и с необычайным изяществом продекламировал:
… Бичует море крепкий ветрС неслыханной неведомою силой,Громадные суда несет на скалыИли бросает их на крылья новых бурь.Порой он, буйный, мчится над полямиУжасной бурей, с корнем вырывает стволы дерев,Порой с невероятным гулом леса корчует,Росшие издавна на склонах гор высоких;Под ним клокочет буйный Океан,Во гневе бесится, рычит и небу угрожает.Вдругорядь[130] ярость ветра достается истерзанной земле,Здесь вихри воду кроткую вздымают;Бурлит и пенится вода, смывает стройные деревьяИ на спине своей порой уносит целые леса.Дрожат прочнейшие мосты и рушатсяПод страшной силой вод,А реки подмывают великолепные дворцы.Что под водой? Там вал, рожденный ветром,Переворачивает валуны, а волны швыряют на берегВсё, что отважится потоку бурному противостать.Так раздраженный ветр терзает землю.Когда несется бешеный поток,То впереди себя он гонитВсё, что встречает на своем пути, всё, что сорвет, сломает…Крутящимся столбом восходит ветер вверхИ в быстром вихре мчится, исчезая.Как мы уже говорили, Эвтибида была гречанка, притом гречанка, получившая хорошее образование. Она не могла не почувствовать и не оценить силу, красоту и гармонию этих звучных стихов и выразила свое восхищение словами, полными искреннего чувства, на что поэт, прощаясь с ней, сказал с улыбкой:
– За свое восхищение ты поплатишься дощечкой: я уношу ее с собой.
– Но ты мне сам принесешь ее, как только перепишешь стихи на папирус.
Пообещав Эвтибиде вскоре прийти к ней, Лукреций удалился. Душа его еще была полна стихами, их подсказало ему наблюдение над природой, поэтому стихи получились такими сильными, звучными и полными чувства.
Эвтибида как будто была вполне удовлетворена. В сопровождении Аспазии она удалилась в свою спальню, решив перед сном подумать на свободе и вкусить всю несказанную радость мести. Но, к ее великому удивлению, эта радость оказалась совсем не такой полной, как она думала, и она удивлялась, что чувствует такое слабое удовлетворение. Совсем неожиданные мысли бродили в ее голове, когда она ложилась. Она приказала Аспазии удалиться, оставив зажженным ночной светильник, лишь слегка затемнив его.
Долго перебирала она в памяти все, что ею было сделано, и размышляла над возможными последствиями своего письма. Быть может, Сулла сумеет сдержать свой гнев до глубокой ночи, выследит Валерию и Спартака и убьет их обоих…
Мысль о том, что она скоро узнает о смерти и позоре Валерии, этой надменной и гордой матроны, которая смотрела на нее свысока, хотя сама была лицемеркой, в тысячу раз более преступной и виновной, чем она, Эвтибида, – эта мысль наполняла душу гречанки злобной радостью и смягчала муки ревности, все еще терзавшей ее сердце. Но чувства Эвтибиды к Спартаку были совсем иными. Эвтибида старалась оправдать его поступок и, хорошенько подумав, пришла к выводу, что фракиец гораздо менее виновен, чем Валерия. В конце концов он только бедный рудиарий, и жена Суллы, хотя бы даже и некрасивая, должна была казаться ему богиней. Эта подлая женщина, наверное, обольстила его, околдовала… Конечно, все случилось именно так, а не иначе. Разве сам по себе гладиатор осмелился бы поднять глаза на жену Суллы? А снискав ее любовь, бедный Спартак, естественно, оказался в полной ее власти и уже не мог, не смел даже на мгновение подумать о другой любви, о другой женщине. Смерть Спартака теперь не казалась Эвтибиде заслуженной карой – нет, ее ничем нельзя было оправдать.
Эвтибида долго не могла уснуть и ворочалась с боку на бок, погруженная в печальные думы, охваченная самыми противоречивыми чувствами, горько вздыхала, трепеща от страшных мыслей. Время от времени, побежденная усталостью, она забывалась в дремоте, но потом, вздрогнув, снова начинала метаться в постели, пока, наконец, не уснула тяжелым сном. В комнате воцарился на некоторое время покой, нарушаемый лишь прерывистым дыханием спящей. Вдруг Эвтибида вскочила и в испуге закричала голосом, полным слез:
– Нет, Спартак!.. Нет, это не я убиваю тебя… это она… Ты не умрешь!..
Несчастная была поглощена неотвязной мыслью, которая во время короткого сна перешла в видение; образы, отягощавшие ее мозг, претворились во сне в один образ Спартака, умирающего и молящего о пощаде.
Вскочив с постели, бледная, с искаженным от страдания лицом, она накинула широкое белое одеяние, позвала Аспазию и велела ей разбудить Метробия.
Немалых трудов стоило ей уговорить актера немедленно отправиться в путь и, догнав Демофила, взять у него обратно письмо, написанное ею три часа назад, – теперь она не хотела, чтобы оно попало в руки Суллы.
Метробий устал с дороги, осоловел от выпитого вина, разнежился в приятном тепле постели, и Эвтибиде понадобилось все ее искусство и чары, чтобы через два часа он решился отправиться в путь.
Гроза окончилась. Все небо было усыпано звездами, и только свежий, но довольно резкий ветерок мог потревожить позднего путника.
– Демофил опередил тебя на пять часов, – сказала гречанка Метробию, – поэтому ты должен не скакать, а лететь на твоем коне.
– Да, если бы он был Пегасом, я заставил бы его лететь.
– В конце концов, так будет лучше и для тебя!..
Через несколько минут послышался стремительный топот лошади, скакавшей во весь опор. Он будил сынов Квирина; они настороженно прислушивались, а потом снова закутывались в одеяла и, с наслаждением вытягиваясь в теплой постели, радовались ей еще больше при мысли, что многие несчастные находятся сейчас в пути под открытым небом и мерзнут на холодном ветру, который яростно завывает за стенами дома.
Глава седьмая. Как смерть опередила Демофила и Метробия
Всякому, кто выезжал из Рима через Капенские ворота и, проехав по Аппиевой дороге после Ариции, Сутрия, Суэссы-Пометин, Таррацины и Кайеты, добирался до Капуи, где дорога разветвляется (направо она идет на Беневент, а налево – в Кумы), и затем сворачивал в сторону Кум, открывалась картина несравненной красоты.