Книга Рой - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Трофимович Алексеев. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Рой
Рой
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Рой

А за спиной все еще смеялась девочка.

Кто-то сбоку рванул Заварзина за плечо, и в тот же момент он ощутил удар в ухо; качнулась голова.

– Да я вас! – заорал он, бросаясь вперед, к огню, и расталкивая парней. – На кого лезешь, мелочь пузатая! А ну – кыш!..

Заварзин отмахивался от наседающих сзади, однако парни наваливались с трех сторон, уже трещал на плечах пиджак и рвалась на груди рубаха. Он пытался дотянуться кулаком до рыжего, но тот ускользал, мельтеша перед глазами…

Потом все было как во сне. Заварзин снова увидел Артюшу, который вырвался от парней и опять бросал землю в огонь, будто уголь в топку. Василий Тимофеевич от кого-то отбивался, отмахивался, чуя несильные, но частые удары со всех сторон. Он прорывался к Артюше, а тот словно отдалялся, изредка возникая в толпе с лопатой наперевес.

И во всей этой свалке и бестолковой сутолоке Заварзину все время чудился звонкий девичий смех.

Затем Артюша оказался совсем рядом, но уже без лопаты. Его били по спине, тянули за руки, рвали на нем одежду.

– Сволочи!! Вы что?! – кричал Заварзин.

Артюша упал, зажимая руками живот. Заварзин продирался к нему в круг, разбрасывая плотную, орущую стаю. Пробился, схватил Артюшу под мышки, стал поднимать, но в этот момент в глазах его полыхнуло красное зарево, брызнули искры. Он выронил Артюшу, присел, отупев от удара чем-то тяжелым, закрыл руками чужеющее лицо…

…Их привязали к кедрам возле клуба. Рядом с Заварзиным, в четырех шагах, висел на веревках обмякший Артюша.

– Батя-а, – жалобно звал он, – что делать-то будут, батя-а?..

Василий Тимофеевич будто от сна стряхнулся, опамятовавшись после драки. Явь была не менее жуткой. Зарево пожара высвечивало пол-Яранки, и казалось: оставшиеся в живых избы сгрудились к огню и теперь пугливо таращатся на него пустыми глазницами черных окон. С неба тихо опадал пепел, еще горячий, когда сыпал в лицо, обжигал.

И парни, тоже словно очнувшись, вдруг увидели перед собой двух привязанных к деревьям мужиков и несколько растерялись, поскольку происходящее уже не походило на игру-забаву. Они боялись зайти далеко в этой игре и теперь озирались, нерешительно топтались на месте, словно ждали команды.

– Батя-а, – все тянул Артюша. – Нас, поди, убивать будут? Если убивать, давай попрощаемся…

– Не убьют, Артемий, – сказал ему Заварзин. – Кишка тонка, потерпи.

А рыжий тем временем сцепился с очкариком: наскакивали друг на друга, кричали яростно, одержимо, и это тоже пугало настороженную толпу.

– Ну, все, дергай отсюда! – Майка на рыжем держалась на одной лямке. – Я все сказал!

– Да пошел ты!.. – блистал очками парень с тесьмой на шее, перехватывавшей горло. – Я жокей, понял? Жокей! А ты, фуфло, там командуй! – И неопределенно кивал куда-то в сторону.

Рыжий горячился, махал руками, но сделать, похоже, ничего не мог.

– Ты у меня завтра помрешь на работе! Я тебе фазы замкну!

– Ну все, от винта! – резал очкарик. – Я делаю аппаратуру, и танцуем!

Он стремительно исчез в темноте, оставив рыжего между парнями и привязанными мужиками. Тот мгновение был в замешательстве, но быстро справился с собой, сдернул разорванную маечку и подскочил к Заварзину.

За спинами притихшей толпы рвались в небо клубы огня, рушились стены и вырастала из пламени высокая черная печь. Девочка, прикрывая от жара лицо, ходила возле пожара и, неловко замахиваясь, бросала в огонь щепки и палочки.

– Ну, заплатишь мне! – процедил рыжий, безбоязненно выставившись перед Василием Тимофеевичем. – За все с тебя получу!

Без маечки был он вовсе худеньким, узкоплечим и оттого казался длинным, тонким и каким-то бледным, словно выросшая под кирпичом, но так и не пробившаяся к свету трава.

– Это ты заплатишь, сопляк! – Заварзин плюнул. – И за избу, и за пожар! Щенки… Вы что жжете? Вы строили, чтоб жечь?!

Рыжий в ответ усмехнулся, поймал на лету брошенную из толпы фуражку и насадил ее на голову Артюши.

– Лысинку простудишь!..

– Не трогай его! – крикнул Заварзин. – Он больной человек!

– Я вас не би-ил, – протянул плаксиво Артюша. – Я пожар тушил…

– А кто тебя просил? – взвился рыжий и приподнял кулаком за подбородок голову Артюши. – Мы отдыхали, понял? После работы отдыхали и никому не мешали!

– Дак горело же, – чуть не плакал тот. – Изба ж горела…

Заварзин подергался, расслабляя веревки, попытался вырваться, но освободил только одну руку.

– Не трогай, сказал! – заорал Василий Тимофеевич. – Уйди от него!

Заварзии спохватился: где же Ощепкин? Огляделся, всматриваясь в тьму. Старик жил на самом конце деревни и наверняка услышал бы все, что здесь происходит. Неужто до сих пор не появлялся в Яранке?..

Внезапно вернулся жокей-очкарик, встал перед рыжим, уперев руки в боки.

– Мы устроим моральный суд, – спокойно сказал очкарик. – Мы имеем на это право. Верно?

Парни одобрительно зашумели, сомкнулись плечами, подступая к деревьям.

– Верно!

– Обоим еще по роже! И напинать!

– Вечер испортили!

– Аппаратура!..

– Никакого суда я не допущу! – звенящим голосом вы-крикнул рыжий. – Пускай милиция разбирается! Мы задержали их, и все! Отставить разговоры!

– Да вас самих под суд! – Заварзин дернулся. – Вы что творите, сволочи?!

– Батя-а! – звал Артюша. – Бать!..

– Между прочим, мы – несовершеннолетние, понял? – Рыжий дохнул Заварзину в лицо. – Трудовой десант!.. Знаешь, что за это бывает? Благодари, что толпе вас не отдам!

– Ты не отдашь? – возмутился очкарик. – А мы сами судить будем. Общество требует!

– Жокей! – кричали ему. – Жокей! Долой командира!

– Анархии я не позволю! – резко приказал рыжий. – Вадим спросит с меня! А не с вас!.. Отвязать их и запереть в бане. До утра! Все слышали?

Парни чуть притихли. Лиц их ни Заварзину, ни рыжему не было видно, только подсвеченные пламенем ежики волос на головах и красные оттопыренные уши. Жокей-очкарик прошел сквозь толпу, расступившуюся перед ним, и встал возле девочки.

– Что мы делаем, ребята? – неожиданно спросил из толпы чей-то голос. – Нам же самим влетит за них! Мы же их били… Их дом сожгли! Надо отпустить! Слышишь, командир? Отпустить надо…

– Я сказал, до утра запереть в баню! – прикрикнул рыжий. – Что встали? Непонятно?

Ребята окружили кедры, стали отвязывать пленников, путаясь в веревках. Заварзин пытался поймать хотя бы один взгляд и не мог. Лица парнишек были одинаково красными от пожара и слегка испуганными. На какой-то миг Заварзин оказался свободным – веревка спала с плеч, – и можно было, отбросив с пути грузного парня, бежать в темноту, но в четырех шагах от него был Артюша. Он упирался и не хотел идти, махал связанными впереди руками.

– Батя! – звал он. – Батя! Нас в огонь ведут? В огонь?

– Не бойся, Артемий! – Заварзин не сопротивлялся. – В огонь не поведут! Ты не противься, иди, а то снова бить будут.

Их повели по заросшему бурьяном огороду к бане Ивана Малышева. Открыли дверь, подтолкнули в черный, пахнувший банной гнилью низкий проем. Слышно было, как дверь чем-то приперли и ушли. Заварзин нащупал в темноте скамейку, усадил Артюшу и развязал ему руки. Дождавшись, когда возле бани все стихнет, он потрогал дверь, налег на нее плечом – запор не поддавался.

– Советую не дергаться, – вдруг раздался голос рыжего. – Посидите и подумайте, за что вас ребята судить хотели.

Заварзин с силой пнул дверь.

– Погоди, змееныш! Отрыгнется тебе эта изба!

Рыжий не ответил, обошел баню кругом и, похоже, удалился к огню. Заварзин выглянул в низкое оконце – темнота, и лишь отблески пожара на молодых кедрачах за огородом. Тогда он залез на полок и ощупал стену: где-то должна быть отдушина, обязательная для бани по-черному. Нашарил ссохшийся ком тряпья, выдернул его и сразу увидел пылающий дом Ивана Малышева. Ребята колобродили возле пожара, и теперь их лица можно было бы рассмотреть, если бы не ломило заплывающий глаз. Один из парней, подобрав Артюшину лопату, швырял в огонь землю, не обращая внимания на шум вокруг. Но тушить уже было бесполезно, да и нечего. Черная печь, словно увеличившись в размерах, стояла среди огня единственно целой и никак не пострадавшей. Из трубы, венчанной старым ведром без дна, вырывался дым с языками пламени.

И вдруг ожили динамики, в мгновение всколыхнув толпу.

Через минуту вновь начались танцы. Над Яранкой гремела музыка, и все будто забыли, что произошло здесь недавно, и про пленников забыли. Догорающая изба выплескивала яростные вихри огня, искрила, рушилась, и танцы были такими же яростными. В отблесках пламени сверкали потные лица ребят, вскинутые руки, мокрые рубашонки на худых спинах. Музыка тоже походила на пожар – что-то гремело, звенело, рассыпалось, будто горох по полу, и гул ее свивался с огнем. Артюша ничего этого не слышал и не видел. Через несколько минут, после того как их заперли в бане, он растянулся на лавке и уснул. Потом даже захрапел разбитым носом. «Поспит – легче будет», – подумал Василий Тимофеевич.

Около часа парни прыгали под музыку и треск огня. Заварзин слышал еще какие-то нерусские песни, которые пел хриплый и ревущий голос. Только в одной он разобрал слова, вернее, странный какой-то припев. «Все бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, а он горит!» – говорилось в нем, и это было потому еще понятно, что парни словно бежали на месте, а изба Малышева горела. Можно было, пока они плясали там, поискать какую-нибудь дыру, вышибить скамейкой дверь и уйти, но весь этот ор и буря пожара до какого-то навязчивого оцепенения притягивали внимание. Заварзин думал обо всем и одновременно, кажется, ни о чем. Разбитый глаз затекал кровью, другой припухал, а он думал, не в силах оторвать взгляда от огня и танцующих возле него людей. Он, пожалуй бы, поверил, что все это сон или кино, если бы не горела изба Ивана Малышева и не храпел рядом избитый Артюша…

Вдруг он снова начал жалеть улетевший рой, думал о том, кто поставил улей на чужой земле. А то вспоминал вырубленный сосняк и тут же бросался к низкому окошку, вглядываясь в темень ночи. Где-то на окраине Яранки должен стоять дом старика Ощепкина.

Значит, не вернулся старик. И куда только мог пропасть? Пасеку свою бросил, скотину… Если б не пропал, так уж точно пришел бы. Чего-чего, а любопытства у него, как у худой бабы, за что и настрадался старик по уши. В двадцатом году, рассказывали, когда банда Олиферова отступала в Монголию, то путь ее лег через Яранку. Здесь олиферовцы поменяли часть своих коней, набрали продуктов и, перед тем как уйти, на прощание устроили экзекуцию – стали сечь активистов и мужиков, которые не дали им фуража.

Ощепкин трех своих коней «выменял» на загнанных кляч, овес дочиста выгреб и решил после этого, что заслужил быть в первых рядах – смотреть, как драть будут неподчинившихся мужиков. Протолкался сквозь толпу, выставился перед скамьями, на которых бесштанные мужики лежали. Молодой был, умишка не хватало. Офицер увидел его, спрашивает: мол, чего выставился?

– Да вот поглядеть хочу, как дерут, – простодушно бухнул он.

Офицер махнул рукой, казаки схватили Ощепкина, содрали штаны и, разложив на лавке, высекли розгами. Да мало того, взвалили на него станину от пулемета и заставили тащить. Восемь дней Ощепкин пер станину по тайге и «отступал» вместе с бандой. На девятую ночь завязалась какая-то перестрелка, и он под шумок сбежал. Пришел домой – два месяца отлеживался. И олиферовские лошади отлеживались. Все хозяйство едва к весне на ноги встало.

А в тридцатых, когда в Стремянке и Яранке организовали колхозы и все население до единого двора вошло в новую жизнь, Ощепкин присоединиться не пожелал.

– Я погожу, – сказал. – У меня хозяйство самое крепкое, и так проживу. Я на вашу коммуну насмотрелся, в колхоз не тянет.

А в хозяйстве у него была корова да две клячи, тех самых, олиферовских, доживающих свой век. Одним словом, такая же голь, что и колхозники. Но у последних-то на дворе одни куры остались, а у этого – какая ни есть, а скотина. Тут как раз началась классовая борьба на селе, слышно, в одном, в другом месте раскулачивают. Приехал и в Яранку уполномоченный с кулаками бороться, колхозников поднимать. Собрались, судили-рядили, кого бы раскулачить, и вышло, что некого. Ни одного кулацкого хозяйства на две деревни. Ощепкин дома сидел, а как народ собрался – не вытерпел, не сдержался, пришел глянуть, кого раскулачивать да ссылать будут. Встал в задних рядах и слушает. Здесь-то его и заметил Артюшин дед, старик Голощапов. Тогда он активистом был, приехал из Стремянки на собрание.

– Робяты! Ощепкин-то! Ощепкин-то!

И сразу о нем все вспомнили и припомнили все. Даже то, что он будто в олиферовской банде служил. Ощепкин рубаху закатал, уполномоченному спину показывает, тыча в нее пальцем: какой же я бандит? Какой же я кулак? А старик Голощапов все одно орет и народ баламутит. «Ведь на скамейках-то рядом лежали, – кричал Ощепкин, – и порол один казак!»

Короче, раскалили кержака, он и полез в драку на активиста стремянского. Легонько-то и сунул ему в нос, а у того юшка ручьем. Ощепкина связали и отправили в кутузку, хозяйство – коней и корову – свели на колхозный двор. Ощепкин из кутузки поехал в ссылку – на голый берег реки, куда свозили местных кулаков…

…Да напрасно на сей раз Заварзин ждал его и даже окликал тихонько, выдавив стекло в банном окошке. На миг почудилось, что на другом конце деревни, как раз там, где жил старик, забрезжил смутный огонек. Но то был отблеск пожара… Разбудить бы Артюшу – у него глаз острый, да жаль тревожить.

Изба Ивана Малышева почти догорела. Парни ушли спать в клуб, убрали музыку, смотали провода и заглушили движок, который стрекотал в траве недалеко от бани. Рыжий остался с девчонкой возле пылающих жаром головней. Они походили вокруг, вроде поругались, и девочка убежала, а рыжий направился к бане, включив карманный фонарик. Заварзин отпрянул от отдушины и сел на лавку. Парень посветил в баню через окошко, обшарил лучом стены, Заварзина и, когда увидел спящего Артюшу, спросил с детским испугом в голосе:

– А что он?

– Умер, вот что! – рявкнул Заварзин. – Убили вы его!

Рыжий секунду молчал. Лица его не было видно, свет фонаря резал глаза. Артюша заворочался, всхрапнул.

– Сидеть до утра, пока Вадим Николаевич не придет, – спокойно произнес самозваный тюремщик, погасив фонарь. И ушел.

Но едва затихли его шаги и пропало мельканье луча фонарика, как откуда-то вынырнули парень в очках и та самая девочка. Они постояли возле пожарища, огляделись и пошли к бане. Заварзин услышал, как отлетел запор двери, похоже, бревно.

– Уходите, – сказал очкарик, открыв дверь. – Только не поднимайте шороха. Я вас не видел.

Артюша мгновенно проснулся, сел.

– Быстро, быстро! – торопил парень, поблескивая очками. – Все, исчезли!

Он схватил девочку за руку, и они побежали к пылающим головням.

Заварзин подтолкнул Артюшу к двери…


Дом Ощепкина стоял в темноте черным кубом: крыша у него завалилась, и, чтобы не поднимать стропила, старик покрыл ее сверху рубероидом.

В окнах ни огонька. Заварзин подошел к добротным крытым воротам, поднял руку, чтобы толкнуть калитку, но та внезапно открылась сама. Заварзин отшатнулся.

За калиткой стоял дед Ощепкин – бородатый, по кержацкому обычаю, старик, так что спутать его было невозможно.

– Ну, заходите, чего ж, – сказал он, будто ждал давно и окна проглядел. – Не на улице ж ночевать.

Заварзин с Артюшей ступили во двор. Старик заложил калитку на засов, свистнул и привязал черного кобеля.

– Ну, дед, что с нами было-то, – начал Заварзин, присматриваясь к старику, однако тот ворчливо оборвал:

– Знаю я, что было… Нечего шастать ночами. Добрые люди спят.

Он смерил взглядом Артюшу. Тот почему-то засмеялся разбитым лицом.

– Этот так с тобой и ходит?

– Со мной. Куда ж ему?

Старик повел их в избу. А в избе, оказалось, горит маленькая керосинка, только окна занавешены старыми солдатскими одеялами, которые лесхоз оставил Ощепкину на летнее хранение. Заварзин оглядел избу: все побелено, прибрано, на полу – домотканые дорожки, на столе – новая скатерть. Артюша сел на порог.

– Вот так и живем, – проронил дед Ощепкин, скидывая опорки пимов. – Коль помыться, так вон, – кивнул на занавеску. – А то больно красивые…

– Так разукрасили! – выругался Заварзин.

Артюша, не вставая с порога, вытащил из угла двухстволку и просиял:

– Батя! Вот бы пуговицей-то зарядить да стрелить его!

– Не трогай! – обрезал старик. – Заряжено!

Артюша сунул ружье назад, съежился. В этот момент в горнице протяжно заскрипела деревянная кровать – Заварзин насторожился, замерев с вопросом на лице.

– Старуха моя, – понял и объяснил дед. – Не спит, мается…

– Так она же… – пролепетал Заварзин.

– Что – она же? Что?.. Я другую привел. Взял и привел. – Старик поставил на стол деревянную чашку с хлебом, потянул из печи чугунок. – Мне что, в эдаком месте одному жить?.. Кому оно, такое житье?.. Раз бог смерти не дает… Старуха? – окликнул.

– Ой! – донеслось из горницы. – Выхожу я, выхожу…

– Встретил я их, покорми, что ли… Пришли – мать родная не узнает.

Из горницы вышла старушка лет за шестьдесят, проворно захлопотала у печи.

– Да не хочется ужинать-то, и поздно, – сказал Заварзин. – Нам бы до утра… Что же делается, а? Ведь дома жгут, хулиганничают.

– Каждый день по одной избе палят, – согласился старик. – Мы, говорят, все по технике безопасности, не бойся. Трудовой десант, сказывают. Работнички.

– Так что делается-то? Почто избы жгут?

– У тебя бы надо спросить. – Старик перекрестился. – Ты бывший председатель, депутат… Приехали пашню чистить, из города пригнали. Школьники, говорят, а мне сдается – каторжные. Или еще чище… – И вдруг закричал: – Говорил я, говорил! Верно в святых писаниях сказано: отроки, аки диаволы станут! Отчий кров подожгут и плясать у огня будут! Вот оно – дожились! Светопреставление начинается.

Старушка мелко-мелко перекрестилась в угол, прошептала молитву. Заварзин заметил – крестилась двоеперстием. Значит, снова дед Ощепкин ездил за тридевять земель в кержацкие деревни и высватал себе единоверку. Первых двух после смерти жены он привозил оттуда же.

Артюша от его крика вздрогнул, покрутил головой и, откинувшись к косяку, захрапел. Старик бросил на пол тулуп, свернул под голову фуфайку, тронул Артюшу за плечо:

– Ступай, ложись вон…

Артюша перебрался на тулуп и, собравшись в комок, уснул. Дед Ощепкин постоял над ним, посмотрел на разбитое, заплывающее лицо.

– Дед-то его, покойничек, упек меня, – ворчал он. – Эх… Вот оно, божье наказание. А ты с меня спросил, почто жгут… Сходи да спроси сам… Им вроде приказано избы сломать, говорят, каменные ставить будут. А ломать – работа!.. Тут же спичку сунул, и…

Старик прошлепал босыми ногами по половицам, скрылся в горнице. Заварзин взял кружку со сбитнем, отхлебнул – аппетита не было. Старушка склонилась к нему, зашептала:

– Сердитый он, сердитый. Ты уж не трогай его, помолчи. Пускай отойдет. Шибко он разволновался, зубьями всю ноченьку скрипит. Видано ли – днем и ночью запершись сидеть?.. Жуткое у вас место. Коль знала – не поехала бы…

Она отшатнулась, торопливо поправила скатерть, смахнула что-то; из горницы вышел старик.

– А ведь из-за вас все, из-за вас, – сказал он и сел, скрючив босые ноги. – Ваши стремянские разбогатели, так наплевать стало: жгут – не жгут… А балбесы аки волю почуяли, вот и творят. Прижать бы их, да некому. Я старый, чтоб с ними воевать. Вы теперь – миллионеры, вон каких теремов наставили! Что вам изба…

Заварзин отставил кружку, потрогал разбитую переносицу. Миллионеров в Стремянке, конечно, не было, но кое-кто тысяч по восемьдесят – сто имел, если считать все движимое и недвижимое. Пчелы, можно сказать, носили в ульи живые деньги.

– Да ничего, недолго вам панствовать, – проговорил дед Ощепкин. – По моим подсчетам, тютелька осталась: год-другой.

– Я-то что? Я давно хлопотал, чтоб совхоз открыли, пчеловодческий, – сказал Заварзин и поймал себя на том, что оправдывается. – Хлопотал ведь, да никак… – И оборвался на полуслове, ощутив, как лицо растягивает та полуулыбка-полугримаса.

– Совхоз-колхоз… – бурчал Ощепкин. – А слыхал – гари распахивать будут? Подчистую! Землю подымать, целину?!

– Слыхал, – вздохнул Василий Тимофеевич. – Да, как говорят, курочка в гнезде, а яичко… Скоро ли будет?

– Будет, – протянул старик. – Вот-вот будет. – И добавил добрее: – Сыновья-то твои где? Что-то не видать давно…

– Сыновья мои – ломти отрезанные, – снова вздохнул Заварзин. – Старшие в городе, поскребыш рыбнадзорит… А я с Артюшей вот…

Дед Ощепкин минуту глядел из-под лохматых бровей, гладил бороду заскорузлыми руками.

– Ты б женился, что ли, – посоветовал он. – Молодой еще… Одному жить – волком выть… Тебе сколько нынче?

– Полета седьмой идет…

– Молодо-о-ой… – недовольно протянул Ощепкин. – Потому с ребятишками и дерешься.

Заварзин усмехнулся, опустил голову. Старик терял интерес, разговор не клеился.

– Ладно, – махнул Ощепкин рукой. – Ложись… Токо завтра рано разбужу. Огородами пойдете, чтоб незаметно… На суд подавать будешь? Эко вон морды-то порасквасили, варнаки, к деревам привязывали… Если подашь, я в свидетели не пойду. Хоть мы с тобой в друзьях были – не пойду. Мне тут жить со старухой. А им дадут по году с условием, поотпускают – они и меня спалят. За то, что доказал. В ранешное время на каторгу бы загнали. Нынче не загонят, простят… Строгости не стало.

– Вечный ты, что ли, Мефодий? – неожиданно спросил Заварзин. – Или с того света являешься?

– Все еще на этом свете живу, – не сразу откликнулся Ощепкин. – Я чуть токо моложе Алешки Забелина. Двое мы с ним остались, старые-то такие. И жить охота… А твоего деда помню, Федора. Крутой мужик был…

Заварзин глянул на старика: живые, блестящие глаза смотрели прямо, сурово и с болью.

– Не гляди так, – сказал Ощепкин. – Грех на душу приму – не пойду доказывать. Ты уж не обессудь…

– Батя! Рой идет! Рой! Туча! – закричал во сне Артюша, широко открывая разбитый рот.

3

Вятские – народ больно уж говорливый: станут сказывать, так не переслушаешь всего, слова, будто ручеек, бегут, бегут мимо бережков и эдак напетляют, что забудешь, о чем и речь-то зашла. Иной мужичок, к примеру, про занозу в пальце начнет, да потом такого кругаля даст, что и рот разинешь. Однако к той занозе и придет, и на глазах у тебя послюнит языком, приловчится зубами и выдернет. Тут вроде и сказу конец, но только одному, а другому лишь начало. Заноз-то на руках у вятского мужика считать – не сосчитать…

И что ни слово, то лешак да лешак. Глядишь, и поизлешачился, пока сказывал. Оно и понятно, вятские-то все больше по лесам живут, по ельникам да березникам, а поля у них – шапкой перебросишь. Лешаков-то там, должно быть, под каждым деревом по паре. Они, лешаки-то, тоже послушать любят; сядут эдак, уши развесят и слушают, как их поминают. Плохо ли, хорошо ли – все одно приятно. Как ни говори, душа-то живая…

Кто хаживал по вятским дорогам, тот знает, отчего в сказах человек-то лешачится да петляет. Самой торной дорогой пойди, так и то накружишься, намаешься по лесам и увалам, помесишь грязи, похлебаешь мурцовочки. Иной раз целый день вокруг одного места можно ходить, будто и впрямь леший водит. И поля-то здесь меж лесов и болот кружатся да маются, а про реки и говорить нечего. Так уж извертелись, так излукавились – ни начала, ни конца. Над всей этой суетой одни только птицы прямо летали. Поднимутся эдак высоко-высоко, встанут косяком – и подались в места, где посытней и земля потеплей. Летят и говорят, говорят меж собой без конца, будто говорливые вятские мужики. Кто знает, может, и лешачатся на своем языке: ведь что человеку по земле криво ходить, то и птице по небу прямо летать – одна морока.


Сказывают, когда-то вятские-то по Пижме сели, земля больно уж хорошо родила. Сказывают, такая черная была, что иной пахарь за сохой идет и на грачей лаптем ступает. И будто у грачей вокруг носа тогда и побелело, чтоб не топтали его на пашне. Посеют вятские лебеду – рожь вырастет, а рожь посеют – пшеничный хлебушек едят. Горох такой уродился, что бросишь горсть на горшок, и горошницы мужики поедят, потом бабы с ребятишками, а остатки-то по соседям понесут дохлебывать, у кого не варено. Много чего сказывали про старое время. Будто по лесам лешие ходили так лешие – дяди повыше елок, и речка-то Пижма прямехонько текла, от берега веселком ткни – дна не достанешь. Вятские хорошо жили, нужды не ведали, и вольные были, поскольку до царя-батюшки далеко и о его указах тут слыхом не слыхивали. А потом лешие-то поизмельчали, речка обмелела, иссуетилась, земля родить перестала, и вятские мужики на ней тоже иссуетились. Уж как ее ни пахали, как ни боронили, какой околотью ни сеяли – все одно не родит. Никогда крепости не ведали, а хуже крепостных возле нее стали. Земля-то и так и эдак тужилась, все думала прокормить мужиков, и от натуги-то аж краснеть начала. И долго маялась она, пока совсем не ослабла и не исхудала вконец. Но мужики-то все ковыряют ее и сеют, ковыряют и сеют, так что земля от стыда совсем покраснела. А речка Пижма до того стремнистая стала, что вброд не перейдешь. К тому же деревню со всех сторон окружила и давай берега подмывать. В половодье совсем беда – вода поднимется и льет по улицам. Мужики коров на бани подымут, сами с бабами да ребятишками на избы залезут и сидят, пока река не схлынет. Из-за стремнины даже в гости друг к другу не сходить. Сказывают, тогда и назвали вятские свою деревню Стремянкой. Старое же имечко выпахалось из памяти, хотя иные старики говаривали, мол, по речке деревня звалась, цветочное имя было…