– Мне больше по душе другое: весь мир – театр! актеры – люди, мужчины, женщины!.. – и дальше в таком же духе. Впрочем, оставим мои поэтические симпатии в стороне. К огню, мои юные друзья, поближе к огню! Поговорим по сердцам, поспорим, обсудим создавшееся положение, наметим перспективы, – оживленно трещал хозяин Салона. – И не будем пренебрегать традициями, которые требуют обменяться если не вверительными грамотами, то хотя бы именами: Трамонтано – в вашем полнейшем распоряжении.
– Тристан, – представился я и почувствовал, как краска стыда выступила на моем лице.
– Изольда, – тихо произнесла Лея, опустив глаза.
«Ай, молодчина!..»
– О да, – вы, дитя мое, натурально, Изольда, – задумчиво произнес Трамонтано, – и в этом трудно усомниться. Впрочем:
…как любя, любовь сокрыть?
Ее не спрятать, не зарыть,
Не положить ее под спуд,
Друг к другу любящие льнут…
и дальше в таком же духе.
В камине стреляли поленья, рассыпались вокруг снопы желтых искр, и на короткий миг они высветили затейливый рисунок водяных знаков, картину давно забытой жизни, дорогой моему сердцу хрупкий палеолит.
Под новогодней елкой в свете фальшивых электрических свечей сидел стриженный под горшок малыш и зачарованно внимал небылицам развязного старикашки с неаккуратным носом, торчащим из-под красного колпака. Ватная борода старого болтуна полна подсолнечной шелухи и желта от времени.
Роль обманщика много лет подряд и с большой охотой играл наш сосед, порядком испившийся настройщик, полусумасшедший человек по прозвищу Дубль-бемоль.
Но – увы и ах! – каким беспомощным показалось мне сейчас, по прошествии многих лет, простодушное искусство Дубль-бемоля, вызванного неведомой магией из глубин моей памяти; как далеко было его скромному дару до талантов Трамонтано, венецианского дожа во фраке с фалдами!
Трещало горящее дерево, пламя металось за каминной решеткой, и по ковру скользила ее причудливая тень, завивались длиннейшие артистические фалды, разгорался, летел увлекательный тревожный разговор.
…Нет, нет и нет, мой драгоценный гость, память вам ни в коей мере не изменяет, будьте благонадежны: «Вид на Толедо» должен находиться и, верьте моему слову, находится там, где ему положено быть: на запад ной стене Музея изящных искусств Метрополитен!.. Но смею утверждать – этот холст также подлинный, писала картину несомненная рука маэстро Тоеотокопули. И никакого чуда я тут не вижу: у маэстро хватило терпения написать два похожих городских пейзажа, вот и всего-то.
– …Но как же иначе, как же иначе, милейший Тристан! Вы же сами, бьюсь об заклад с кем угодно, не пожалели бы последнего луидора на свежие фиалки для вашей Изольды, – не тот вы человек! Хотя лично я уверен, что несколько роскошных маков из крашеной бумаги всегда найдутся на дне платяного шкафа холостого мужчины.
Тонкая улыбка осветила лицо Трамонтано.
– И даже гравюры, заманчивые старинные гравюры, которыми порой торгуют на набережных болтливые старики, – я похолодел, – не смогли бы придать Салону необходимый блеск и респектабельность, которых требует масштаб всего предприятия.
…Завидовать?! Решительно вам говорю: не завидую! Да и сами подумайте, милый мой человек, стоит ли завидовать Великому Художнику, как вы изволили выразиться, этому изгою, одинокому и оборванному – как правило, как правило оборванному, любезный Тристан! – бездомному бродяге никем не понятому и во всем несчастливому?! Несчастливому даже в любви, ибо великое способны любить лишь великие.
…Однако согласитесь с тем, что внешнее сходство с жизнью в искусстве момент скорее формальный, самостоятельной ценностью не располагающий и, вообще, извините за плеоназм, довольно искусственный. Вы удивлены, мой драгоценный гость? Но тут уж ничего не поделаешь: такова природа деликатных вещей, о которых мы с вами рассуждаем, и с ней приходится считаться.
– …Ах, и даже не пытайтесь; доказать в искусстве ничего нельзя: искусство – это аксиома! Попытайтесь быть безрассудным, доверьтесь чувству или, если это для вас непривычно, положитесь на слово кабальеро, – Трамонтано коротко поклонился, – тем более что Толедо город моей прекрасной юности, а, как вы знаете, как вам, может быть, известно, в юности прогулки по городу дело обыкновенное. Но ничего подобного изображенному на холсте мне ни разу увидеть не довелось! Честное слово кабальеро! И тем не менее, берусь утверждать: суть города схвачена кистью живописца с поразительной прозорливостью. Каждый найдет в картине свое. Влюбленные души увидят чудную ротонду над шумным потоком, укрытую густыми зарослями азалий. Чуткое ухо искателя приключений уловит шум осторожных шагов в сумеречной галерее и далекий звон клинков в лабиринте кривых улочек. Почтенной матери семейства пригрезится детская фигурка, переступающая озябшими ножками по каменной плите балкона. И дряхлый старик уверенно скажет себе, глядя на холст: «Мне не страшно здесь умереть. Здесь я буду спокоен».
– …О, портреты статья особая!.. Но этот портрет – однако ж, как он вам нравится – никуда не годный портрет! И будьте благонадежны: доведись вам, простодушный Тристан, увидеть это милое личико в тенетах сна, и прелесть его безукоризненного овала покажется вам весьма сомнительной.
О, я прозреваю тебя насквозь, завистливая, лживая кокетка!
– Успокойтесь, сир, – попросила Лея, – она не стоит одной минуты вашего раздражения.
– Вы в самом деле так считаете, добрая девушка?
– Твердо убеждена. Но все-таки очень любопытно, кто автор портрета?
– Не помню… – рассеянно сказал Трамонтано и вдруг рассмеялся трескучим горестным смехом. – Во всяком случае, не я. Глупая затея – малевать на холсте чьи-то лица. Но уж если это делать, если бы, к примеру, я вознамерился написать стоящий портрет, то за кисть взялся бы не раньше полуночи, а то и под утро: под утро сон, говорят, особенно крепок.
– Эта дама… она была вашей знакомой?
– Почему же – была? – усмехнулся венецианец. – И с чего это вы, рыцарь, взяли, что она дама?
Впрочем, не мне судить, но вот история.
Представьте себе на минуту не столь далекое прошлое, веселую Лигурийскую Геную, молодого человека, вполне здорового и совсем не урода, с определенными дарованиями к ювелирному делу, удачливого в наследовании имущества, для своего времени прилично образованного, но при всем том – доверчивого, как двухмесячный терьер, и, вдобавок, мечтателя. Таков мой герой, приходящийся мне, не буду скрывать, дальним родственником по материнской линии. По смерти своего отца молодой человек волею судеб и обстоятельств, как принято говорить, то есть самым естественным образом стал обладателем замечательной коллекции камней и хозяином ювелирной лавки по соседству с церковью Санта Мария ди Карильяно, небольшого, но хорошо поставленного предприятия, где по дороге с воскресной службы любой свободный гражданин славного города без затруднений мог приобрести изящную нефритовую инталию на бархатной ленточке или головку мадонны из сирийского золота.
Возьмем на заметку одно важное обстоятельство. Незадолго до кончины благородный и работящий старик дополнил коллекцию знаменитым «Дискрете», что означает – «скромный». Своим названием этот крупный бриллиант необычайно чистой воды обязан своеобразному остроумию герцога Альбы, собственностью которого некоторое время являлся.
Однако поспешим далее.
Далее следует некая юная особа – сероглазка с расчесанными на прямой пробор волосами цвета сигарного пепла: маленькие уши, бровки-ниточки, неизменная лютня в чутких руках. Ангел и умница, словом, та самая, которую наш герой выудил из фонтанной чаши в день святой Терезы, в день, когда ей исполнилось двенадцать лет.
Мокрое платье облепило девочку-тростинку так, что можно было пересчитать каждое ребрышко: капли воды блистали на тонких ключицах, зубы выбивали отчаянную дробь, но серые глаза смотрели спокойно. «Дайте же мне руку, наконец?» – сказала она, и наш герой почувствовал легкое головокружение, как если бы за низенькими перильцами далеко внизу увидел вдруг острые уступы прибрежных скал, волну, разорванную ими в клочья, столб белесой водяной пыли, куски древесной коры и прочий плавучий мусор.
«Куда там Дубль-бемолю!» – подумал я и явственно увидел смотровую площадку над морем, изъеденные соленым ветром столбики полуразрушенной балюстрады, в прорехе между ними – грядушку железной кровати с многочисленными шарами и вензелем, призванную обеспечить безопасность наблюдателя, и за ней, далеко внизу, – движение тяжелых валов, вздыбленные воды, белые брызги, хлопья невесомой пены – бессильную ярость прибоя.
«Тили-тили-тесто, жених и невеста!» – кричал им вслед «братик Чезаре», по чьей вине она как раз и оказалась в фонтане.
Юноша отвел бамбину домой, и с тех пор они не разлучались.
– Паолино, – со смехом говаривал старый ювелир сыну, – ты самый везучий рыбак на всем лигурийском побережье! поверь мне, малыш! Поймать такую рыбку, такую… сардинку и где?! в городском фонтане! Ты рожден под хорошей звездой!..
Но старик умер, «сардинка» же повзрослела, утратила незаметно ломкую прелесть подростка и в одночасье расцвела в очаровательную девушку, которая уже не краснела, когда слышала вслед: невеста нашего… ээ… нашего… как его…
– Паолино, – подсказала Лея.
– Спасибо, добрая девушка. Конечно, Паолино. Так вот, однажды под вечер, – тут Трамонтано сделал страшные глаза, – резко звякнул колоколец двери, и в лавку, где молодой человек разбирал полученные для продажи головки святых угодников и мадонн, вошла пара: порядком расплывшаяся дуэнья в черной мантилье и молодая дама… девушка… девица с шальными глазами на изумительно чистом фарфоровом личике.
Чудная кожа, совершенно неземная… без единого пятнышка пигментации.
Трамонтано смежил глаза, словно преследуя ускользающий образ, горестно вздохнул и продолжал, но уже чужим, незнакомым голосом, начисто лишенным былой чистоты и звучности, глуховатым тенорком немолодого, не совсем здорового человека, утомленного неустроенностью и хлопотами долгого пути.
Лицо благородного господина посерело и осунулось, породистый нос заострился, жесткая складка легла у рта, речь потеряла непринужденную легкость, но послышался в ней отчетливый и точный ритм печатного слова.
Было похоже, что пожилой профессор читает по памяти фрагменты средневековой легенды, – язык затейлив, сюжет непрост, но пожилой господин не сдается, хотя и прикрыл от напряжения глаза.
– …Черная дуэнья заговорила, и все стало ясно… и все перепуталось.
приехали погостить… морской воздух…
недели на две…
не меньше месяца… последняя надежда…
Лигурия!.. Благословенная Лигурия!
террасные парки… очарованы… восторг…
не раньше, чем через полгода.
Она говорила без умолку – огромная говорящая птица: черная сова.
Двигались полупрозрачные пальчики, разбирая рубины и сердолики, но не на них смотрела замкнувшаяся в своем упорном молчании прекрасноликая воспитанница: взгляд ее крапчатых широко открытых глаз – немигающий и престранный взор – был неотрывно устремлен на молодого хозяина, даже тогда, когда из груды украшений она взяла наобум алмазную лилию, горящую голубым холодным огнем – ненужную свою покупку.
– Vаlе! – плоским, лишенным обертонов голосом попрощалась девушка и, прихрамывая на правую ногу, первой вышла из лавки.
Черная птица встрепенулась, заклекотала неразборчиво и шумно, взмахнула тяжелыми крыльями и вылетела в дверь.
– Vаlе… – повторил Паоло, оставшись один, и неизвестно откуда взявшееся эхо пропело комариным, лишенным обертонов голоском, высоко-высоко, в самом зените: – «Vаlе…»
Комариная песенка оказалась необычайно живучей. Звон под потолком стал исчезающе тонок лишь под вечер следующего дня, но тут же звякнул колоколец двери.
– От вашей лилии все в восторге! – немедленно затараторила сова. – Сколько вкуса, сколько тонкого смысла, изящества!.. Сколько… Такой молодой синьор и уже большой художник, – настоящий мастер!..
…чудная, несравненная, благословенная!..
лестное знакомство…
…Пусть молодой синьор простит восторги путешественниц, – ему, рожденному в Лигурии, вдыхающему ароматы террасных садов с самого детства, может показаться смешным наше неподдельное…
впрочем, впрочем, впрочем…
случайнейшим образом…
все только и говорят…
редкостные камни....
похвальная скромность маэстро…
достопримечательность города не менее, чем…
высокий гражданский долг…
Шальные глаза безмолвной фарфоровой дивы – глаза наркоманки – приняли на мгновенье осмысленное выражение, – зрачки сузились, длинные ресницы прикрыли синеватый белок, маскируя зоркий, пронзительный взгляд, и свое молчание она наконец нарушила.
– В Висапуре живет человек, который лечит больные камни прикосновением пальцев.
– Больные камни? – переспросил Паолино.
Колета бриллианта в верхнем лепестке вашей лилии мутна, а значит, и камень скоро умрет…
Через месяц он даст трещину по всему рундисту.
«Это невозможно! этого нельзя знать заранее! непредсказуемо!» – пронеслось в голове нашего смятенного героя.
– Очень просто определить… однако болезнь запущена и теперь вряд ли излечима.
Равнодушный тон придал фразе неожиданную убедительность, и Паоло тотчас понял: ошибки быть не может, диагноз верен, и трещина пройдет по рундисту. Однако совсем не трещина волновала его в ту минуту. Трещина мелочь, событие третьестепенное и совсем незначительное, главное же: кто она – эта загадочная прорицательница? как? каким образом дано ей знать?.. по каким признакам?
В задней комнатке под низким потолком и без окон Паоло открывал выстланные темным бархатом шкатулки, и ахала восторженно дуэнья, но всегда бестрепетен был плоский, лишенный обертонов голос. Виноградные же пальчики шевелились, не мешая разговору и вполне машинально, и новая партия камней оказалась вскоре их бессознательным шевелением рассортированной на три кучки: камни из Индии, бразильские алмазы и, чистейшей воды, – азиатские.
Лишь раз дрогнул бесстрастный голос: «Какая жалость!» – тихо воскликнула красавица, поднесла к пламени свечи овальный бриллиант размером с крупного майского жука, и в центре таблички высветилась мутноватая свиль.
– Алмазная проказа, – она отложила камень в сторону, – заразен. Нужно уничтожить: растолочь в ступе, пыль сжечь.
Растолочь… сжечь…
Расторопная Эдна накрыла ужин, а плут Лукино принес из подвала лучшее аликанте.
– Необычными обстоятельствами своего рождения и странным окружением первых лёт жизни я обязана висапурскому колдуну, знаменитому тем, что прикосновениями пальцев и собственным дыханием он умел удалять из камней пузырьки воздуха, залечивать трещины, выводить замутнения, – начала девушка. – Родилась же я в Голконде…
Удивительные истории услышал в тот вечер наш славный герой, восхищенный Паолино, молодой маэстро… простодушный ювелирный мастер.
Часы на ратушной башне пробили одиннадцать гулких ударов. С последним звоном рассказчица поднялась из-за стола, и подобие холодной улыбки появилось на ее лице.
– И Шахразаду застало утро, и она прекратила дозволенные речи, – произнесла красавица и направилась к зеркалу.
– И на этот раз в глаза Паолино бросилась некая скованность ее движений, тщательно скрываемая, но несомненная хромота.
– Бедная девочка… Сколько страданий довелось ей пережить, но самые тяжелые, горчайшие испытания ждут ее впереди… – прошептала дуэнья.
Чьи-то ледяные пальцы коснулись сердца Паолино, потрогали осторожно и легонько его сжали.
– Как случилось несчастье? – тихо спросил он и ощутил внезапную острую тоску.
…Проклятый день!.. проклятый город!.. проклятый фонтан! Она поскользнулась… она в него упала… ни слезинки, а губку прокусила насквозь!.. Стояла в воде на одной ножке… ни слезинки… насквозь…
«Какая чудовищная несправедливость! – подумал Паолино. – Какая необъяснимая жестокость судьбы!..»
Началось воспаление, и остановить его врачи оказались бессильны. Искалечена была детская ножка, загублена непоправимо, и пришлось ее чуть не до колена – отнять. Протез же, пусть даже самый лучший, всего лишь мертвая нога из дерева, кожи и бронзовых винтов и никогда живое не заменит! Увечье заметно сейчас, оно будет заметно всегда!..
– …несчастная моя девочка, моя красавица!..
Трамонтано артистично тряхнул волосами и взял дыхание.
О да! Чувствительная душа нашего героя, была полна скорби, и на прощальное «Vаle» он ответил лишь низким, почтительным поклоном.
Лукино зажег фонарь, засвистал, и женщины поспешили за своим легкомысленным проводником. Паоло же вернулся к опустевшему столу, рассеянно налил бокал вина, но не сделал и глотка: его внимание привлек неизвестно откуда взявшийся белый лоскут… – платок! тончайшего шелка платок! Оброненный прекрасной хромоножкой у зеркала, где она поправляла свою прическу!..
«Какая чудовищная несправедливость!..»
Паоло расправил кусочек невесомой материи, и тогда обнаружилась монограмма – буквы незнакомые, массивные, сросшиеся между собой нерасторжимо. Он поднес платок к свету и почувствовал внезапное головокружение: волна сладковатого дурмана накатила неизвестно откуда, и, отравленный ею, славный наш герой опустился – упал! – на кушетку. Блаженная улыбка тронула его губы, и они прошептали… чьё-то имя? Чьё имя?
Тяжелые веки приподнялись лениво, блеснул перламутровый белок чудных глаз, и неповторимые эти глаза заглянули в лицо спящего, словно в ящик чужого письменного стола: с равнодушным любопытством заглянули.
Нет-нет, не простодушный и целомудренный Паолино очнулся утром на низкой резной кушетке – совсем нет! Некто другой, с горячей и темной кровью в жилах; с сердцем, не знающим колебаний и жалости.
Перво-наперво этот новый некто посетил свою невесту и застал ее за утренними упражнениями. Точными, неутомимыми пальцами она вновь и вновь повторяла виртуозный этюд. Распахнулась дверь, и странно изменившийся суженый без объяснений вернул онемевшей лютнистке обручальное кольцо. Расправившись таким образом с надеждами сероглазки, он поспешил по адресу, который узнал у хитроумного и предусмотрительного Лукино. Единственное желание сжигало его душу: видеть фарфоровый лик хромоножки, слышать ее плоский, лишенный обертонов голос, прижаться жадными губами к матовой коже запястья.
В двух словах, сохраняя бесстрастное выражение лица, молодой человек объяснил пораженной дуэнье цель своего визита и был допущен к подопечной, с которой имел продолжительную беседу с глазу на глаз.
А вечером, когда воздух сгустился, стал лиловым и запах жасмина полился с уступчатых террас, затопляя прибрежный город, превращая его в огромный благоухан-
ный сад, Паоло ввел прекрасную хромоножку в свой дом уже женой перед людьми и богом.
На следующий день ювелирная лавка по соседству с церковью Санта Мария ди Карильяно оставалась закрытой. Была она закрыта и в воскресенье…
Лишь через месяц открылись двери дома, и молодой муж вышел в город. Шумели фонтаны; голуби долбили черными клювами булыжник мостовой; весело ругались торговки; из-за легкой шторы летела кантилена. Древний флаг трепетал на ветру.
Однако за беззаботным фасадом воскресного дня внимательный наблюдатель – не Паоло! только не угоревший от любви молоденький терьерчик по кличке Паоло! – смог бы различить, почувствовать, глубинные течения жизни. Несомненные эти течения были темны, как темны и маловразумительны были речи, звучавшие в прохладном сумраке маленькой таверны, куда Паолино забежал утолить жажду стаканчиком красного вина.
– Цикута, точно знаю, это была цикута, – с сильным греческим акцентом сказал вертлявый человечек, сидевший напротив, и громко икнул.
– Сам ты цикута, – произнес хриплый голос в углу, и несколько человек рассмеялись.
– Пьянь, – презрительно скривился грек и сплюнул на пол. – Голытьба, неучи.
– Полегче на поворотах, сиковантишка ты несчастный!..
Грек скрипнул зубами, но промолчал.
Вошла румяная хозяйка, довольно молодая женщина с крутыми боками, подхваченными куском коричневой саржи, поставила на стол новый кувшин вина и сказала, обращаясь к греку:
– Ты этих ублюдков не бойся.
– Я – боюсь?! – грек остро блеснул черными глазами. – Я господа бога и сына его Иисуса Христа не боюсь, а уж этих-то… козликов рогатых, и подавно.
Крутобокая хозяйка рассмеялась, а грек прикрыл рот ладошкой и снова икнул.
– Люблю смелых людей, – подсаживаясь к столу, сказал худой парень с копной курчавых смоляных волос. – У нас на Корсике, если мужчина не трус и вдобавок…
Грек опрокинул стакан и перебил корсиканца:
– Ни бога, ни черта, ни козликов рогатых – никого не боюсь. Такой человек,
– Греки – славный народ. Гомер – великий поэт. Триста спартанцев – отчаянные ребята, – согласился корсиканец и негромко спросил: – Так, значит, от цикуты?
– Точно знаю, – кивнул маленький человечек и налил корсиканцу вина.
– Разве такие вещи можно знать точно?
– Можно, – сказал грек и снова икнул. – По при знакам.
– Сам ты – признак, – донеслось из угла. – Трепло ты несчастное!..
– Грек вскочил, как чертик на пружине, хлебнул из кувшина, качнулся и, перемежая слова икотой, заговорил гекзаметрами.
У смертоносной ци-ик-куты природная холода сила
И потому, если выпьешь, – убьет как холодные яды,
Пятнами кожа покрыта у тех, кто погиб от ц-ик-куты;
Смерть от нее подтвердить мы по признакам этим сумеем,
Карой публичной она по обычью служила в Афинах;
С жизнью вели-ик-икий Сократ распростился, принявши цикуту…
– У тебя самого пятна на теле. Никаких у нее пятен не было, и никакая это была не цикута, а умерла она, ясное дело, от сглаза, прохрипели из угла, но уже без прежней злобы и даже примирительно.
Грек самодовольно хмыкнул и спросил:
– Ты, что ли, сглазил, козлик?
Раздался дружный гогот, и разговор стал общим. Страсти неожиданно разгорелись. Один лишь Паолино потягивал кислое винцо, улыбался рассеянно и ничего не понимал.
Сумбурный и пьяненький спор принес плоды. Выяснилось, например, что от змеиных укусов хороши цистрон и мальва.
– И для регул, – смеялась соблазнительная хозяйка, пылая румянцем, – с медовой водой – и для регул!
– Сир! – негромко воскликнула Лея.
– Чем могу быть полезным? – невинно осведомился Трамонтано.
– Сир! – с вызовом повторила девушка. – Мне это странно. Разве в присутствии дамы…
– Ах, вот вы о чем!.. – легко рассмеялся он. – Ничем не могу помочь, – исторический факт, слово кабальеро, она действительно сказала: «с медовой водой – и для регул». Слово в слово.
– Позвольте, позвольте, существуют же для чего-то правила хорошего тона, пиетет, наконец!..
– Я не задумываясь приношу их в жертву научной достоверности. История и без того кишит слюнявыми эвфемизмами, – отрезал Трамонтано.
Лея зарделась. Чувствовалось, что решительная формулировка дерзкого дожа произвела на нее сильное впечатление.
«Хорошо закрутил…» – с легкой завистью подумал я и с достоинством произнес:
– Сир! Настоящий случай публично засвидетельствовать то сильное и глубокое уважение, которое я питаю к Вашему уму и к Вам лично, я не мог бы пропустить, не сделав над собой насилия.
Глаза Леи округлились, и она сделалась похожей на симпатичного лемура.
– Эка вы хватили, милейший Тристан, – добродушно сказал Трамонтано, – впрочем, приятно это слышать. Тем более от вас. Вы такой… ээ… немногословный.
Итак, на чем мы с вами остановились?
– На медовой воде, – с готовностью подсказала Лея.
– Именно! Именно! – подхватил Трамонтано и продолжал:
– Заговорили о сглазе, о тонкостях этого коварного дела, о том, как бороться с напастью, и тут мнения разделились, – определились две основные партии: в углу предлагали плевать через левое плечо, у стены – кропиться петушиной кровью. Неугомонный грек, порядочно захмелевший и взвинченный, представлял партиям единоличную, но воинственную оппозицию.
– Лапку от черной куролик! – кричал он, брызгая слюной и страшно коверкая красивые итальянские слова.
– Сам ты «куролик»! – неслось из угла.
– Маленький черный лапка! Совсем сушеный!..
– Сам ты сушеный!
– Эх вы, охламоны, – с горечью сказала красная как мак хозяйка, – вы бы умного человека-то послушали, он ведь вам, дуракам, дело говорит: лапка – штука незаменимая, самое оно…
– Для регул, – хрюкнули из угла, и последовал взрыв самого непотребного веселья.
– Люблю греков, молодцы ребята, – решительно сказал курчавый, обращаясь к терьерчику. – Племя титанов! Как полагаете?
Терьерчик вздрогнул и предупредительно завилял хвостом.
– Я говорю: молодцы греки!..
– Ах, вот вы о чем… – благодушно улыбнулся Паолино. – Конечно помню: