В оформлении обложки использована фотография с https://www.postermywall.com по лицензии CC0.
Глава 1
Гоша Губа появился на свет шестнадцатого ноября тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. И тут же заявил о себе громким, настойчивым плачем, не дожидаясь, пока акушерка отшлепает его по сморщенной новорожденной попке. Уставшая от затяжных родов мать приветствовала громкоголосого сына слабой, но счастливой улыбкой. Персонал родзала облегченно выдохнул, роды были сложными, а роженица, несмотря на кроткий нрав, была женщиной возрастной. Но мальчишка оказался ладным – злился, смешно морща маленькое красное личико, лягался и трубно кричал хрипловатым младенческим баском.
– Ого, да у нас Шаляпин! – угрюмо пошутила Нинель Аркадьевна, главный врач родильного отделения, которая перестала улыбаться еще на фронте, работая врачом санитарного поезда.
Роженица, измученная десятичасовым пребыванием в родильном зале, с запавшими глазами и искусанными в кровь губами, благодарно переводила взгляд с новорожденного сына на Нинель Аркадьевну. Из-под белой хлопчатобумажной косынки выбилось несколько мокрых, слипшихся прядей волос, в которых уже начала пробиваться седина. К моменту рождения своего первенца Надежде Георгиевне Губа было тридцать восемь лет.
Отец маленького Гоши, Петр Георгиевич Губа, узнал о своем отцовстве по телефону, от своей сестры Дуси, которая без устали целый день, каждые четверть часа звонила в роддом, и от ее голоса регистраторша беззвучно шевелила губами и красноречиво возводила глаза к потолку.
– Петенька, поздравляю с сыном! – торжественно начала Дуся, но тут же, не сдержавшись, затараторила: – Мальчик, здоровый, три семьсот, пятьдесят два сантиметра! Завтра можно навещать, шоколад нельзя, соки нельзя, цитрусовые тоже нельзя, молочные продукты выборочно. Ой, забыла, цветы тоже нельзя!
Петр Георгиевич выслушал сестру молча, сдержанно поблагодарил, аккуратно положил трубку на аппарат и вернулся к телевизору. Передавали футбол. Назавтра он, как и велела Дуся, принес в роддом скудную передачу, не забыв вложить в нее немногословную записку: «Здравствуй, Надя. Спасибо за сына. Желаю скорейшего выздоровления. Твой муж Петр». После этого, повинуясь обязательному ритуалу, Петр потоптался под роддомовскими окнами, а Надежда, палата которой оказалась на третьем этаже, помахала ему сначала рукой, потом бесформенным белым свертком, а потом снова рукой, с отмашкой – иди уже домой.
Через неделю молодой отец, наняв частника, встречал их на новеньком красном «Москвиче». Все та же Дуся научила брата твердо следовать протоколу: шампанское и торт – персоналу, красные гвоздики – жене. Петр Георгиевич сделал все, как нужно. Из парадного входа роддома вышла побледневшая, все еще тяжеловесная после беременности Надя, прижимая к себе огромный одеяльный сверток с невероятно большим синим бантом. Рядом шагал невозмутимый Петр. По все тому же никем не писаному правилу сверток надлежало держать отцу, и он уже было принял из рук санитарки скрытого в своем ватном одеяльном коконе сына, но жена твердо взяла у него ребенка, и Петр свое право на вынос из роддома отстаивать не стал.
Дома ждал накрытый Евдокией праздничный стол, а также множество новых вещей – украшенная кружевным покрывальцем детская кроватка; синяя, с белыми ромбами на боках коляска; набор бутылочек и сосок; квадратная стопка пеленок, треугольная – подгузников, нашитых Дусей из марли; чепчики всевозможных размеров, цветастые распашонки и однотонные ползунки.
За праздничным столом сидели недолго и как-то скомкано – Надежда то и дело вскакивала к малышу, который спокойно спал в своей новенькой кроватке и внимания к себе вовсе не требовал. Но молодая мать, повязав на голову хлопчатобумажную белую косынку, словно все еще была в роддоме, уже рвалась исполнять свои прямые обязанности. Петр, ожидавший увидеть свою жену постройневшей, был немного разочарован все еще тяжелой фигурой Надежды, ему не очень нравилась и косынка, слишком напоминавшая больницу, но он привычно молчал. Евдокия, которая в отличие от брата отличалась крайней болтливостью, вдруг громко спросила:
– А ведь Гоша родился шестнадцатого, так?
Петр кивнул, Надежда слегка напряглась.
Бесхитростная Дуся с видом победителя продолжала:
– А поженились вы какого? Шестнадцатого февраля! И что получается? – И Дуся, чрезвычайно довольная собой, подытожила. – А получается, что Гошенька родился спустя ровно девять месяцев после свадьбы!
И она с видом победителя откинулась на стуле. Петр с преувеличенным интересом ел винегрет, Надежда деланно равнодушно повела плечом. Все было верно – сын родился день в день через девять месяцев после свадьбы. И было бы это чудом и торжеством счастливой семьи, благословением природы и самого неба, если бы не один факт. За все время совместной жизни супруги Губа были близки лишь один раз – в ту самую первую брачную ночь.
Наутро Надежда, полыхая лицом и по-деревенски кутаясь в шаль, боком выскочила за дверь, и с тех пор Петр ни разу не смог уловить от нее хотя бы слабый женский импульс. Он страдал и обвинял во всем себя, что был, наверное, грубым и мужланистым, испугал молодую жену своей напористостью. Увы, второго шанса, равно как и возможности исправить ошибку, Надя мужу не предоставила. В первый после свадьбы месяц она беспрерывно болела. Сначала была простуда с высокой температурой, потом случился приступ гастрита, который плавно перетек в радикулит. А потом выяснилось, что Надя беременна, и когда однажды ночью осмелевший вдруг Петр попробовал предъявить жене свои супружеские права, Надя очень обиделась и отказала поспешно и окончательно. Беременность, как понял Петр, супружеских отношений не предполагала. Несколько раз он подумывал о том, чтобы призвать свою жену к ответственности, или хотя бы к совести, но от природы был Петр человеком застенчивым и говорить много не любил. К тому же и тема предполагаемой беседы была очень и очень деликатной. И Петр решил ждать, в конце концов, любой беременности рано или поздно приходит конец.
Глава 2
Петр Губа родился в сибирской глубинке. Семья его до колхоза занималась изготовлением глиняной посуды, отец позднее ушел на рудник. Мальчишкой Петя топтался босыми ногами в корыте с глиной, разминал ее, вязкую, тугую, словно пельменное тесто. Потом матушка, выхватывая по куску, ловко лепила из глины крынки, тарелки и кружки, обглаживала мокрой тряпкой, обжигала в печке. Сама носила на базар продавать, деньги, аккуратно завернутые в чистую тряпочку, сдавала мужу. Когда в их краях нашли угольное месторождение, и село превратилось в рабочий поселок, полностью ориентированный на шахту, Петя, не раздумывая, пошел в шахтеры. Вместе с ним отдавали свое здоровье молодому советскому государству отец и трое братьев. Там же, в шахте, он встретил и свою первую жену. Альбина работала в забое с самого детства, до знаменитого постановления пятьдесят седьмого года о запрете женского труда под землей было еще несколько лет. Молодые горняки поженились в начале пятидесятых, и прожили почти десять лет, которые он вспоминал с грустью. Им было хорошо вместе, несмотря на убогую комнату в продуваемом всеми ветрами бараке, на крикливых соседей, ржавый таз для мытья и провонявший уличный нужник. По выходным собирали в своей двадцатиметровой комнате веселых друзей, пили портвейн, пели под гитару комсомольские песни и мечтали о счастливом будущем. Была Альбина веселой, немного грубоватой, с густым бордовым румянцем на смуглых щеках и тяжелой черной косой, которую она с тихими проклятиями переплетала каждое утро. Притворяясь спящим, Петр любил наблюдать, как длинные волосы жены сначала тяжело падали Альбине на голую спину и круглый, весомый зад, а потом, повинуясь отработанным до механизма движениям, послушно ложились в косу, которая, словно змея, многократно сворачивалась в большое кольцо и укрощалась шпильками. После этого Альбина, которая никогда не была стыдливой, по-прежнему голая, принималась шумно шлепать по комнате, гладить мужу рубашку и брюки, штопать носки, мести пол, и под эти утренние звуки Петр притворно открывал глаза, чувствуя себя маленьким ребенком. Это была их необъявленная игра, взрослая игра в мужа и жену, которые любили друг друга намного больше, чем могли сказать об этом словами. Он не уставал ждать, когда тяжелые груди склонившейся над ним жены колыхнутся возле самого лица, так, что можно ухватить губами крупный сосок, и сама она, тоже тяжелая, пахнущая терпким и чем-то немного кислым, смеясь, опустится прямо на него. Он всегда любил эти утра, принадлежавшие только им, и никому больше. Потом был день, план, обязательства и выговоры, тяжелый, иногда изнуряюще тяжелый труд, когда во время перекура было лениво даже стряхнуть пепел с папиросы, а несколько раз Петр засыпал, стоя под тугой струей горячей воды в общей душевой.
Альбина умерла внезапно, от пневмонии, которая начиналась как простая простуда. Детей у них так и не появилось. После похорон Петр, который уже выработал свой подземный стаж и раннюю пенсию, сдал ордер на квартиру, побросал в старенький чемодан две рубашки, пару трусов и альбом с фотографиями, и отправился на вокзал, где долго стоял перед железнодорожной картой страны.
Приехав в областной центр на Волге, он устроился рабочим на шинный завод, получил комнату в рабочем общежитии, выписал журналы «Смена» и «Радио». По вечерам Петр с интересом занимался своей самодельной радиостанцией, на выходных выпивал пива с товарищами по смене. Ходил на футбол, в кино, редко – на танцы. С женщинами у него как-то не складывалось.
С Надей Куличкиной он познакомился на первомайской демонстрации, она пришла туда вместе с его сестрой и своей коллегой Дусей, которая, окончив институт, приехала вслед за братом и устроилась в конструкторское бюро. Надежда была секретарем партийной организации. Полненькая, с русой косой, уложенной короной вокруг головы, с серьезными серыми глазами, тщательно подрисованными химическим карандашом, она уже миновала молодость, и скромная красота ее была не яркой, дразнящей и дерзкой, но спокойной и мудрой, обещающей достойную и крепкую, образцовую советскую семью. Петр влюбился тихо, но накрепко. Выждав неделю, он встретил Надю возле проходной кэбэшки, как называли в городе конструкторское бюро. Надя удивилась, на щеках ее выступил румянец, но вела себя сдержанно. Чинно позволила проводить себя до дома, на чай не пригласила, но на следующее свидание согласилась.
Через полгода Петр сделал Надежде предложение, она ответила согласием. Свадьбу сыграли скромную, однодневную. Жениху с невестой было уже сильно за тридцать, а потому особенной торжественности не предполагалось. После ЗАГСа отправились в кафе, гостей было довольно много, но выпивали культурно, прилично. Из кафе молодые супруги Губа отправились к Наде, перед самой свадьбой ей дали отдельную двухкомнатную квартиру.
Утром после первой брачной ночи Петр, смущаясь реакции жены на близость, долго лил воду и брился в ванной. Из кухни уже тянуло аппетитным запахом блинов, а он все вглядывался в свое гладкое, душистое после одеколона лицо, в который раз зачесывал назад не слишком густые волосы, напрягал бицепсы, оглядывал себя сбоку и со спины. Был он невысоким, крепким, с сильными, несколько коротковатыми руками и ногами, круглой головой на широких плечах. Лицо его было правильным, но не ярким – серые глаза, бесцветные брови, никаких особых примет, вроде волевого подбородка или гордого орлиного носа с горбинкой.
За завтраком оба чувствовали неловкость, а потому слишком подробно поговорили о политической обстановке в мире, полностью и даже слишком горячо одобрили курс партии. Петр согласился, что пора и ему вступить в компартию, в конце концов, жена его была хоть и небольшим, но все же партийным лидером.
А потом была долгая и непростая беременность с постоянными больницами «на сохранение», и Петр носил передачи, делал ремонт в квартире, доставал дефицитные обои и сантехнику. Вездесущая сестра Евдокия, сама старая дева, охотно включилась в программу помощи молодой семье, к тому же Надя была ее ближайшей подругой. Дуся приходила почти каждый день, а в те недели, когда Надежда лежала в больнице, она по старой деревенской привычке вела хозяйство – варила брату обеды, стирала и убирала дом. Иногда Петру казалось, что женщин в его жизни стало слишком много – до этого он принадлежал сам себе, а теперь им по очереди руководят то жена, то сестра, но мысли эти занимали его недолго, и он привычно и послушно приспосабливался к новым реалиям.
Став отцом, Петр ощутил одновременно гордость и некоторое отчаяние, особенно в тот момент, когда его жена повязала на голову совсем, как ему казалось, ненужную белую косынку. В этом жесте он прочитал много, намного больше, чем просто покрывание головы – он уловил в нем нечто новое, тайное, известное только Наде и тому маленькому созданию, укутанному в ватное одеяло. А вот ему, Петру, места в этой новой жизни пока не было.
Петр оказался прав – Надежда отдалась материнству неистово и безоглядно. Едва появившись на свет, маленький Гоша, казалось, занял собой весь Надин мир. Она безропотно вставала к нему по ночам, едва заслышав легкое покряхтывание сына. Если малыш плакал, она готова была на все, только бы прекратить его страдания, не желая понимать, что младенческий плач вовсе не всегда связан с обидой или болью. Своего мужа Надя воспринимала теперь в одной единственной роли – роли отца Гоши, и часто она с недоумением и даже ожесточением смотрела на него, когда он не срывался с места по первому гошенькиному крику. Петр оставался спокоен, и на материнско-инстинктивные порывы жены никак не реагировал, однако был озадачен. Он догадывался, что кульминацией, высшим смыслом их с Надей встречи и той единственной брачной ночи и был их сын Георгий. Но заботило другое – было очень похоже на то, что свою роль он уже исполнил, а другую, роль постоянного мужа, его жена ему так и не дала. Даже место Петра в их с Надей супружеской постели занял теперь Гоша, а отец перебрался на диван в гостиной. По вечерам Петр тихонько, в наушниках, смотрел по телевизору футбол или хоккей, время от времени оттягивая один наушник и прислушиваясь, не нужна ли его помощь жене. Надежда справлялась сама.
Через пару дней после выписки в дверь позвонила патронажная сестра. Ей открыла не слишком молодая, опрятная женщина, и опытный взгляд медсестры сразу определил в ней «старую первородку», ее любимую категорию мамаш. Такие всегда с большим вниманием относятся в прививкам и плановым походам в поликлинику, стараясь, в отличие от «молоденьких кукушек», дать своим детям полноценное, а, главное, плановое развитие. Сестра с удовольствием отметила и чистое домашнее платье, и, конечно, безупречно белую косынку, которую Надежда, к тайному недовольству мужа, теперь не снимала даже на ночь. Вечерами, тщательно отглаживая каждую пеленку и подгузник, она утюжила и косынки, которых у нее было несколько. По утрам, еще затемно, не тревожа сына, Надежда совершала почти ритуальное омовение своих огромных грудей. Поочередно держала их, тяжелые, полные молока, на растопыренной руке, другой тщательно и торжественно, сантиметр за сантиметром, натирала груди губкой, намыленной обязательно детским мылом. Делала это три раза, всякий раз не ленясь сначала смыть мыло. Иногда Петр, увидев свет в дверную щель ванной, тихонько подкрадывался к стеклянной двери гостиной и, затаив дыхание, краснея в темноте и тяжелея всем своим мужским весом, подглядывал за женой. Надежда же, не подозревая о слежке, тщательно сушила раскрасневшиеся от мочалки груди с большими, торчащими красными сосками, от вида которых у Петра шумело в голове и пересыхало в горле. А она тем временем облачалась сначала в простую, белую ситцевую рубашку, затем в домашнее, тоже ситцевое платье. Бюстгальтер кормящая Надя не носила категорически – он мог навредить лактации. Затем она наскоро проводила расческой по волосам и наглухо прятала их под ненавистную косынку. Позднее, накормив проснувшегося Гошу, она быстро варила мужу кашу и заваривала ему свежий чай, не замечая, как он косится на малейшее колыхание груди под двойным ситцем.
Патронажная сестра, автоматически, неинтересно сюсюкая, осмотрела новорожденного Гошу и осталась довольна. Когда же Надежда, достав новенький блокнот, убористым почерком начала дословно записывать все, даже самые простые ее рекомендации, сестра немедленно включила ее в свой рейтинг мамаш на почетное первое место.
Глава 3
Надя Куличкина родилась в рабочем городке на Волге. Семья ее была бедной, жили в бараках на самом краю города. Их бедность была бы удручающей, если бы отец и мать не были густо пропитаны духом социалистического пролетариата, который творил с людьми настоящие чудеса, заставляя не чувствовать унижения от нечеловеческих условий жизни. Точно так же, а порой и еще хуже, жили и соседи, а потому никакого протеста убогий их быт ни у кого не вызывал. Война отняла у Нади и двух ее сестер отца, мать работала на заводе в три смены. Первая смена начиналась в полшестого утра, и когда соседи по бараку только начинали просыпаться, чтобы успеть на завод, Зинаида Куличкина уже полоскала в цинковом ведре огромные серые тряпки, которыми она добросовестно возила по непромываемому цеховому полу. Была она женщиной бессловесной и терпеливой, и, несмотря на пролетарское отравление, обладала настоящим христианским терпением. Одна тянула троих дочерей – Валю, Надю и младшую Галю. Девочки были работящими, помогали матери в их простеньком хозяйстве, неплохо учились, а вот красотой ни одна из них не отличалась. Все три были в материнскую родню – низкорослые, неприметные. Впрочем, никаких особых уродств у сестер Куличкиных тоже не было, были они самыми обычными девочками с провинциальной рабочей окраины. Старшая Валя мечтала быть агрономом, жить в деревне и выращивать хлеб и овощи для всей советской страны. Кульминацией ее мечтаний была статья в центральной газете, в которой подробно, с цифрами и фотографиями, рассказывалось бы о трудовом подвиге ее колхоза. Младшая, Галя, имела склонность к музыке вообще и к пению в частности, годами ожидая, когда мать позволит ей ходить в хор. Той было не до хора. Средняя из сестер, Надя, никакими особыми талантами и склонностями не отличалась, зато была просто прирожденным лидером. Активистка, она неизменно избиралась то председателем пионерского отряда, то комсомольским секретарем. Надежда обожала сидеть за покрытыми кумачом столами на всевозможных собраниях, обсуждать, предлагать, критиковать и даже делать выговоры. Иногда, заигрываясь, она призывала к коммунистической ответственности даже собственную беспартийную мать, когда та притаскивала с работы темные, с глубокими трещинами, пересохшие куски хозяйственного мыла. Больше унести с завода Зинаиде было попросту нечего. Ворованное мыло, несмотря на комсомольскую честность дочери, было в семье не лишним. По воскресеньям три дамы Куличкины ходили в баню, и для того, чтобы промыть четыре густые расплетенные косы, требовалось немало мыла. Распаренные, порозовевшие, крепкотелые, юные сестрички выглядели почти хорошенькими, стыдливо кутаясь в серые от стирки простыни и украдкой разглядывая чужие тела вокруг. Иногда, если в банном зале было малолюдно, они бесились, окатывая друг друга из шаек, шлепая вениками и бегая между рядами лавок. Тогда уже забывалось и про стыд, и про простыни, и три вполне половозрелые девицы с длинными распущенными волосами, звонко хохоча и бесстыдно потрясая грудями, устраивали в убогой бане самый настоящий шабаш. Но эти ведьминские игры случались редко, а в основном в женский день в бане было тесно, удушливо, пахло потом и давно немытыми телами, а бурая скользкая плитка на полу была густо затянута паутиной чужих волос.
Барак на восемь семей, в котором жили Куличкины, стоял последним в ряду одинаковых строений, представлявших собой унылую улицу с отсутствующим тротуаром. Во время дождей дорога раскисала настолько, что путь из школы домой превращался в настоящую полосу препятствий. Именно в такой октябрьский день пятнадцатилетняя Надя возвращалась домой раньше сестер. Она шла с комсомольского собрания в райкоме, где ее кандидатуру на пост секретаря комсомола школы поддержали единогласно. Мечтая о новых свершениях, Надежда шлепала по грязи и даже совсем не расстроилась, когда ее правая туфля, чавкнув, тяжело осела в жирной коричневой массе, а сама она, по инерции сделала еще пару шагов, попадая в такое же месиво ногой в чулке. Охнув, она вытянула из грязи туфель, брезгливо осмотрела начавший набухать чулок. Секунду размышляла, вздохнула и решила добежать домой так, чтобы не испачкать обувь еще и внутри. Так, с грязной тяжелой туфлей в вытянутой руке, и зашла домой. Не удивилась, что дверь их комнаты была приоткрыта – запираться у них было не принято. Сестер дома не было, и Надя запрыгала на одной ноге в кухню к умывальнику. В общем коридоре было непривычно тихо, и Надя отметила про себя, что никогда еще не была дома в такое время. Позднее квартира и весь барак наполнялись звуками и запахами, хлопали двери, плакали дети, звякали крышки кастрюль. Но сейчас все было совсем не так, и даже звук воды, бьющей в железную раковину, показался девочке неожиданно громким. Напевая, стянув один чулок, она вернулась в комнату, и, едва прикрыв за собой дверь, получила оглушительный удар по голове. Слабо вскрикнув, девочка осела на пол, а ее уже грубо и жадно ощупывали незнакомые руки, обрывая пуговицы с ее клетчатого пальто. Она запомнила все, несмотря на ужас, сковавший, казалось, и мозг, и тело. Их было двое, насильников. Один – лысый, с обрывками белесых волос на неправильном, костистом черепе, второй – смуглый, беззубый, с зловонным дыханием и жирными кудрями. Насиловали Надю по очереди – один держал, больно стоя коленями прямо на ее руках и шаря руками по голой груди, другой, так же, коленями надавив на ноги, врывался в нее изнутри. Она была в сознании, настолько в сознании, что запомнила каждую щербинку в череде желтых зубов белобрысого и помнила, как подпрыгивали давно немытые черные кудри смуглого, когда он ритмично вбивал в нее свою похоть. Но позже, в милиции, Надя сказала, что потеряла сознание, и никаких примет назвать не смогла. Не смогла даже сказать, был ли преступник один, или несколько. Не призналась она ни матери, ни сестрам, навсегда похоронив в себе воспоминания о своем унижении и боли.
Она замкнулась и первую неделю после страшных событий пролежала, словно ватная, лицом к стене на своей койке, и ни уговоры, ни слезы не могли заставить ее поесть или хотя бы попить. Спустя неделю Надя начала приходить в себя и, к тихой радости матери, стала есть. Сестры, несмотря на жалость, не сговариваясь, сторонились ее. Едва ли они могли объяснить, что именно изменилось в Наде, но для обеих она стала какой-то «не своей». Жалость, невероятно жестоким образом смешанная с брезгливостью, дали не менее жестокий результат – Надя, душа и лидер всей семьи, стала вдруг в ней чужой. Зинаида жалела дочь, как умела. Рано утром, перед сменой, гладила ее волосы и тихонько целовала руки спящей Наденьки, а по вечерам, за ужином, старалась подложить ей самый лучший кусок.
Едва Надя отошла от страшных событий и снова начала ходить в школу, выяснилось, что девочка беременна. Первой беду почуяла мать. Ей, прошедшей через три беременности, не нужны были осмотры и тесты, и когда однажды утром она обнаружила дочь не в своей койке, а блюющую в общем туалете, то долго в ступоре сидела на стуле, от ужаса не в силах пошевелить даже пальцем. Осознав масштаб случившейся с ней беды, Надя снова ушла в себя. Через трое суток коматозного лежания лицом к стене она, дождавшись, когда домашние разойдутся, встала, тщательно умылась и причесалась, и тихонько прошла в сарай с инструментами. Там нашла грубую веревку, с большим трудом сумела связать петлю и привязать ее за балку. Вскарабкалась и с абсолютно сухими глазами решительно столкнула себя с чурбака. Веревка немедленно оборвалась. Надежда сделала еще три последовательных попытки, упрямо изобретая все новые узлы, но всякий раз оказывалась на полу. Она вернулась в комнату и к ужасу Зинаиды лежала следующие десять дней. Не зная, как пережить горе, мать, не найдя ничего лучшего, отправилась за советом к заводскому начальству. Сердобольная главбухша, знавшая в городе всех нужных людей, по своим каналам договорилась с больницей. Когда молчаливую, исхудавшую до прозрачности девочку привели на аборт, молодая акушерка, ахнув, отшатнулась – ее запавший живот превратился в огромный сплошной синяк.
– Плод умертвить пыталась, вот и била себя в живот кулаками, – устало прокомментировала синяк пожилая гинекологиня, повидавшая за свою практику множество изуродованных женских животов. И, еще раз взглянув на плотные иссиня-черные разводы, добавила:
– И била сильно, чтобы убить.