Солнце опустилось за горизонт, и слабый, сумеречный свет, проникая в единственное окно, как бы обесцвечивал не только все вещи вокруг, но и, кажется, всю жизнь. Саше казалось, что все меркло и умирало.
Все слова, произнесенные матерью, кажется, продолжали витать около маленького Саши, продолжали звучать в его голове сухим шепотом, похожим на шум ветра, запутавшегося в сухой листве. Смысл же сказанного ею оставался для Саши недоступен. Он помнил каждое ее слово, но не видел в нем целостного образа, не видел потому, что видеть хотел совсем другое – Саша хотел найти ответы на вопросы. Почему ушел отец? Как его вернуть? Что нужно для этого сделать? Кто в этом виноват? Ответы на эти вопросы принесли бы некоторое облегчение хотя бы осознанием причин; они дали бы надежду на возможность исправления произошедшего. Но их нет. И даже в таком состоянии Саша, сохранив способность мыслить, понимает, что должен возненавидеть отца, должен обозлиться на мать; должен потому, что он по одному только положению своему является невольным приемником всяческих последствий тех или иных поступков со стороны родителей: какой бы шаг они ни предприняли, последствия его обязательно затронут его, и неважно, берут ли они ответственность или нет.
«Принятие ответственности вообще являет собой особое средство для притупления чувства вины или прочих проявлений совести», – позже подытожил Саша, вспоминая все произошедшее, но уже с высоты своего жизненного опыта.
В случае с Сашей ответственность эта принимала форму своевременной выплаты алиментов. Ведь именно так откупаются от отцовства; ведь именно так откупаются от собственной совести, когда совесть эта выстроена положениями конституции. Довольно просто откупиться от отцовства, но невозможно какими бы то ни было деньгами купить отца.
Несмотря на все свои мысли, Саша не мог злиться на мать, не мог злиться и на отца. Быть может, такая отстраненность была следствием религиозного воспитания матерью; быть может, причина была в восприятии отца как человека, которого Саша любил так же сильно, как и боялся. «У папы очень ответственная, важная и очень опасная работа», – отвечала Арина Сергеевна, когда Саша спрашивал о том, кем работает его отец; никакой конкретики, никаких намеков, только пространственные и короткие описания, которые могут охарактеризовать множество работ. Однако такая характеристика деятельности отца соответствовала его внешности и поведению. Несмотря на крепкое сложение Игоря Андреевича, в движениях его присутствовала некоторая ловкость, которую никак не ожидаешь встретить. Он не имел привычки смотреть на собеседника только лишь затем, чтобы выказать свое внимание. Саше казалось, что каждый взгляд, в котором всегда присутствовали усталость или какая-то леность, каждый взгляд его в глаза или на какую-нибудь часть тела всегда как бы отмечал, обнаруживал или уличал в чем-то и тем самым предоставлял куда больше информации, чем того хотел бы его собеседник. Интонации голоса Игоря Андреевича никогда не соответствовали его мимике: он мог кричать, мог говорить ласково, а мог говорить таким особенным шепотом, каким обычно выражают самые серьезные угрозы, но никогда Саша не замечал изменение на его гладком лице, которое в такие моменты больше походило на восковую маску. Вообще Игорь Андреевич говорил мало и общался с сыном часто посредством жены. «Саша сегодня отличился на математике», – говорила Арина Сергеевна. Игорь Андреевич же тогда поворачивался к сыну и своим взглядом словно бы искал подтверждение или опровержение услышанному; когда же он уверялся в правдивости и в отсутствии всяких преувеличений, то кивал и говорил: «Хорошо!»
Пауза между словами матери и конечным итогом, высказываемым отцом, всегда вызывали в Саше странного рода страх, потому что сам итог, пусть и короткий, сухой, озвученный без всякого выражения и чувства, имел для Саши самое решающее значение. Подтверждение отца было особенным явлением, которое свидетельствовало, что событие это свершилось на самом деле и последствия его имеют какую-то значимость. Наверное, если бы Саша спас человеческую жизнь и услышал от отца что-то вроде: «Пусто это», то спасенный им человек тотчас бы умер.
И сейчас, стоя в своей комнате перед кроватью с находящимся на ней Евангелием, Саша не чувствует злости, но чувствует что-то новое, чего раньше никогда не чувствовал: странного рода принятие произошедшего со всеми его последствиями. Это новое чувство уверяет, что так должно было произойти, только так и никак иначе, и что малейшие непринятие этого случая, малейшие отклонения в сторону от заданного пути ведут только к большим страданиям, а принятие ведет к покою. Не мыслью, а именно чувством маленький Саша понимает, что принятие тождественно прощению; и что тем особенно это принятие, что для прощения не требуется понимания всех причин случившегося. Когда он наконец подошел к кровати и опустился перед кроватью на колени, была уже ночь. Все вокруг поглотила тьма, и только через окно, справа от Саши, проникал серебристый свет от поднявшейся уже луны и косым лучом высвечивал лежащее Евангелие. Взволнованное, глубокое дыхание Саши разогнало лоснящиеся пылинки, парившие над книгой. Он протянул к ней руки, крепко сжал пальцами обложку, но не открыл, – часто читаемое вслух матерью, а впоследствии и самим Сашей, содержание Евангелия никогда не покидало его памяти; да и в настоящую минуту он не имел потребности в чтении, он жаждал касаться его, таким образом будто бы касаясь чего-то сакрального, священного, чего-то спасительного и успокаивающего. И чувство это похоже на то, когда человек наконец находит тот самый ключ от всех дверей, универсальную формулу для ответов на все вопросы, для решения всех задач; оно похоже на озарение, на ощущение приобретения чего-то необъятного, бесконечного. Саша не сразу замечает, как тяжелые, горячие слезы просачиваются сквозь сжатые веки и, скатываясь к подбородку, оставляют соленый привкус в уголках губ. В этот же момент Саша чувствует свершение что-то особенного и значительного, но вместе с тем он боится, что все это лишь наваждение, некая слабость рассудка, которая пройдет после глубокого сна, и все новые переживания останутся лишь воспоминанием, не оставившим ни единого следа. Долгое время Саша борется со сном, прикладывая к тому все возможные усилия: он нарочно не ложится в постель, несмотря на боль, продолжает стоять на коленях, однако спустя некоторое время все равно засыпает, и засыпает крепким, сладким сном без сновидений.
Проснувшись, маленький Саша лежал некоторое время без движений и смотрел в одну точку на потолке. Как только ему припомнились одно за другим все события вчерашнего дня, он сначала заробел, взволновался и всеми чувствами своими как бы сжался и попятился от этих воспоминаний, как при приближении оскалившегося пса, собирающегося напасть, но мгновение спустя, когда он припомнил чувства, случившиеся с ним вчера вечером, то необъяснимая радость охватила его. И радость эта стала оттого сильнее, что Саша осознал: чувство то не потеряно и не забыто сердцем, напротив, оно живо, оно наполняет его тем же кротким, радостным спокойствием, каким наполняло ночью во время молитвы. Кажется, что сон без сновидений стал своего рода перезагрузкой, после которой жизнь Саши началась не просто с начала, но с нового и правильного начала.
Именно это чувство теперь как бы впереди всех остальных, и именно оно теперь является первостепенными глазами и ушами Саши – оно теперь интерпретирует услышанное, увиденное им; оно говорит, что нужно чувствовать, что испытывать, что переживать при том или ином случае. Подчинение и безоговорочное принятие дарует исключительный покой рассудка и души.
За завтраком Саша не рассказал о свое внутреннем преображении, однако он еще не успел заметить, что преображение это изменило его внешность: бледно-голубые глаза Саши словно бы улыбались; и улыбались такой улыбкой, какая появляется у человека, повидавшего всякое и не способного уже удивляться чему-либо; на лице его появилось выражение кроткой радости и покоя. Все эти новые черты хотя и имели искреннее начало в душе Саши, но никак не шли десятилетнему мальчику; они придавали ему вид несуразный, глуповатый, отчего впоследствии и началась его травля в школе. Арина Сергеевна не могла не заметить эти изменения. Она понимала их причину и внутренне радовалась тому, хотя и никак не выражала своих чувств.
Влияние нового состояния превратило Сашу из ребенка малообщительного в совсем молчаливого, более наблюдательного, замкнутого; без всякой причины часто улыбающегося чему-то своему, что недоступно для других. Много времени проводящего в уединении, не двигавшегося и смотрящего в одну неподвижную точку. Весь вид Саши как бы говорил, что он в отношении всего имеет свое мнение, которое в корне отличается от мнения, приемлемого большинством, и потому, наверное, все дети в школе сторонились его; часто подшучивали и смеялись за спиной.
Обретение веры наполнило Сашу особенной радостью, которой хотелось поделиться с другими, показать, как все просто, как легко может быть в мире, если верить, если уметь прощать; он никогда не говорил о Боге, никогда не упоминал о вере даже в разговорах с матерью. Саша был уверен, что вера его нуждается в тишине, в покое, что неприемлемым и даже оскорбительным станет какое бы то ни было упоминание о ней в присутствии других людей, пусть тоже верующих. Чувство это особенное, свое, и рассказывать о нем, делиться им означало бы посягать на свободу чувств чужих. Вообще говорить о вере словами, преобразовывать ее в мысль приравнивалось Сашей едва ли не к святотатству.
В церкви же он каждый раз переживал такую близость к Богу, которая приводила его в кроткий восторг. Несмотря на то что не всякий приходящий имел веру, Саша отличал таких людей по взгляду и выражению лица. Он нисколько не сомневался в том, что многие из приходящих людей не верят, но страстно того хотят; они свято молятся несколько раз за день, исправно постятся, причащаются, подают бедным и никогда не пропускают ни одного похода в церковь, они словно бы жаждут выжать из всех этих ритуалов некую эссенцию веры, впитав которую они тотчас прозреют и обретут состояние блаженства. Однако такие люди так и остаются слепцами.
Много лет спустя Саша отметил, что подобная альтернативная модель присутствует в тренингах по саморазвитию и прочей чепухе: жаждущим успеха людям предлагают соблюдать определенные ритуалы, которые должны привести их к богатству; люди эти ведут бизнес-дневники, записывают идеи, планируют свой день, учатся мыслить «правильно», они жаждут выжать из этого ту же эссенцию, какой хотят прихожане, но все оказывается тщетным, а единственное удовольствие, доставляемое ритуалами, – правильность своих действий, своего выбора. Именно правильность так важна в жизни каждого человека только потому, что она является единственным лекарством от гнетущего чувства, когда кажется, что вся жизнь до настоящей минуты была неправильной, всякий выбор и всякий поступок – пусты. «Важно знать, что все не зря, что все было правильно, а потому и религия, и подобные тренинги очень действенны и даже полезны для души, для рассудка, несмотря на практическую их бесполезность», – скажет однажды Саша.
Несмотря на выплачиваемые отцом алименты и зарплату матери, которая после ухода мужа устроилась уборщицей, денег хватало только на самое необходимое, однако качество этого необходимого прямо соответствовало низкой цене. Со временем на одежде Саши появились едва заметные стежки или бирки всяческих фирм вместо латок, хотя выглядел он опрятным, был всегда причесан и умыт. Учился хорошо, с должным уважением относился к учителям, те же отвечали взаимностью; часто болел, но никогда не отставал ни по одному из предметов. Весь мир Саши, все его распространение происходило в несвойственном для его возраста внутреннем, имплицитном пространстве; как и каждый ребенок, он имел жажду познания, жажду изучения, но интерес его мало касался проявлений мира внешнего, материального; а потому всякие попытки сверстников вовлечь его в свои игры оборачивались тем, что Саша с улыбкой покачивал головой и говорил: «Нет, спасибо, но мне нравится просто наблюдать», а затем отходил в сторону. На смешки и оскорбления он отвечал одними только взглядом – не в глаза, а куда-то в сторону – и той же кроткой улыбкой. Но все это воспринималось как снисхождение и высокомерие, которые все больше раздражали его одноклассников.
Со временем насмешки за спиной начали высказываться в лицо, затем обрели характер практический. Но по причине того, что весь мир Саши был скрыт от остальных, все интересовавшее его лежало в пространстве, недоступном для других, а следовательно, недоступном для всякого рода посягательств, он стойко переносил свою новую роль и никогда никому не жаловался, не злился, даже напротив, чувствовал не потерт, а приобретение. Издевавшиеся над Сашей мальчишки не могли не видеть тщетность своих усилий, и проделки их приобрели новый характер: из простой забавы они обрели конкретную цель – заставить его страдать. Мучители, наверное, подсознательно знали, что известные им средства бесполезны против Саши, и оттого злились еще больше.
С начала нового учебного года, когда Саше только что исполнилось четырнадцать, в их классе появилась новенькая, одна только внешность которой тотчас привлекла к себе внимание всех. Именно в этом возрасте происходят известные изменения, когда мальчики перестают быть мальчиками, а девочки – девочками, по крайней мере, в своем возрастном окружении. Все эти слова обретают для них значение оскорбительное, сродни недоразвитости. И потому внешность новенькой обратила на себя особенное внимание со стороны всех парней класса, даже самих тихих и забитых, вроде Саши. Отдельная же группа парней задиристых, отрицающих всякие правила уважения и свободы других, не осознавая того, сразу же выпрямила спины, расправила плечи; кто-то подавался вперед, облокачиваясь на стол, кто-то, наоборот, скрещивал руки и отклонялся на спинку стула; но на всех их лицах были одинаковые однозначные ухмылочки. Девушки же либо не обращали внимания, либо делали вид, что не обращают внимание на появление новенькой.
Густые светлые волосы, темные брови и темные глаза, цвет которых невозможно определить сразу; только находясь в шаге, можно было разглядеть эти пасмурно-серые глаза. Такой контраст во внешности новенькой вызывал ни на что не похожее чувство. Может быть, именно невозможность выразить его словесно, придав тем самым определенную форму, и делало это чувство еще более сильным. Потому что в подростковом возрасте неподдающиеся объяснению вещи или события притягивают к себе сильнее, чем когда бы то ни было; они приобретают некоторый романтизм самых разных оттенков. Однако на одном уроке литературы при устном пересказе отрывка романа Лермонтова «Герой нашего времени» прозвучало заветное название особенности новенькой: порода. «А Василиса-то наша – породистая лошадка!» – выкрикнул посреди урока один парней, и почти весь класс засмеялся. Не смогла скрыть улыбки даже учительница. Однако на следующий же день выкрикнувший эту фразу пропустил первый урок и опоздал ко второму. Лицо его было мрачно и сурово, движения имели характер неестественных аккуратности и сдержанности; против свойственной ему беззаботности и веселости он молчал весь день, ни с кем почти не заговаривал, явно избегал общества Василисы и даже не смотрел в ее сторону. На одной из перемен Саша услышал, что его одноклассника избили ребята из одиннадцатого класса. После этого случая никто уже не позволял публичных комментариев по поводу Василисы.
Первый месяц внимание всех парней забирала новенькая, а потому все нападки на Сашу почти прекратились, однако случай с избиением внушил всем недоступность ее во всех смыслах, и гнев от невозможности мести, от невозможности владения ею обратился на Сашу. Несмотря на это, Саша по-прежнему воспринимал нападки одноклассников как явление природное, стихийное, избежать которого, а тем более судить которое никак нельзя. Раз за разом от чистил одежду и рюкзак от грязных следов подошв, подбирал брошенный учебник, склеивал порванные страницы, не замечал оскорбления.
Часто невольно, без какого-либо умысла и подолгу Саша засматривался на Василису, на ее лицо, выражающее какую-то духовную усталость; на ее пасмурно-серые глаза, взгляд которых казался настолько тяжелым, что тяжесть эта ощущалась почти физически. Весь вид Василисы как бы говорил, что все происходящее вокруг является чем-то пройденным уже множество раз, будто память прошлых жизней ее жива и таким образом отравляет настоящее ее существование, лишает его контрастов и красок. Мысли Василисы сильно интересовали Сашу; ему хотелось знать, каким она видит этот мир, какой она видит себя в этом мире, что любит, что ненавидит, каким видит свое прошлое и видит ли свое будущее. В Саше присутствовало стойкое убеждение, что Василиса страдает; и страдает не от боли физической, а от наличия в ее душе неизлечимой раны. Ему также казалось, будто в страданиях этих оголяется ее гордость, не приобретенная, а словно бы врожденная, природная гордость. Свойство это неотъемлемо, но выказывает себя только в моменты пароксизма ее страданий; как подводный риф открывается только во время отлива.
«Замечают ли это другие?» – нередко задумывался Саша; он проникался этим видением и невольно наслаждался им, пока однажды в один из таких моментов созерцания Василиса не обратила на него внимание. Сначала к Саше обратились ее глаза, а за ними – лицо. В ту минуту взгляд ее словно бы говорил: «Нравится смотреть на мои страдания? Тогда смотри, смотри же, продолжай, наслаждайся, как наслаждаются все вокруг. Я могу сделать свою рану еще глубже, тогда боль станет почти невыносимой, но зрелище это будет радовать тебя и тебе подобных куда больше, правда ведь!» Не более мгновения смотрели они друг другу в глаза, но Саше оно показалось донельзя долгим. Он тотчас отвернулся, покраснев и устыдившись того, что мог наслаждаться гордострадающим видом Василисы; наслаждаться в бездействии, как наслаждаются все, вместо того чтобы помочь или каким бы то ни было образом облегчить ее состояние. Однако Василиса казалась Саше человеком недосягаемым, она казалась куда выше его, способнее и опытнее. Одна только мысль о том, чтобы заговорить с ней, а тем более предложить ей свою помощь, напоминала прикосновение грязными, замаранными руками к чистой, гладкой, благоухающей коже. «Да и какую помощь я могу предложить», – с некоторой безысходностью говорил себе Саша, а затем задумывался над значением этой фразы: пытался ли он этой фразой огородить себя от тщетных попыток или же оправдывал ею свою трусость. Ответа он не находил, а потому продолжал бездействовать, хотя чувствовал отчаянное стремление к действиям.
Однако по прошествии некоторого времени, в один из тех дней, когда настроение мучителей Саши особенно располагало к соответствующим выходкам, внезапно вмешалась Василиса, и поступок этот привлек общее внимание. Мучителей на тот момент было трое, но обратилась она к одному из них.
– Зачем ты это делаешь? – спросила Василиса голосом тихим, спокойным, но с каким-то особенным призвуком, который как бы показывал ее несомненное право на вмешательство и получение ответа.
Нельзя было не заметить того отвращения, какое возникло на лице одного из обидчиков Саши, когда к нему обратилась Василиса. Отвращение вместе с презрением, выразить которое никак нельзя под угрозой наказания; жесткого наказания. И именно невозможность переступить свободу Василисы являлась своего рода подчинением ей, вызывала раздражение и гнев. Хотя до настоящей минуты свою протекцию старшеклассников она использовала лишь раз.
– Зачем ты это делаешь? – повторила Василиса с прежней интонацией, без страха заглядывая в глаза обидчика Саши.
В ответ же звучит что-то невразумительное. Обидчик при этом отводит взгляд, видимо, считая для себя унизительным смотреть Василисе в глаза; губы его искривляются в наглую ухмылочку, направленную своим друзьям для того, чтобы те поддержали его речь, однако те не отвечают, они с интересом смотрят на него и на то, как он себя поведет перед Василисой.
– Ты ведь ему должен сказать спасибо, – продолжает она и склоняет голову набок, – а знаешь почему? – И, не дожидаясь ответа, которого и так бы не поступило, Василиса отвечает сама: – Потому что не будь его… – Взглядом она указывает на побледневшего Сашу, после чего вновь смотрит обидчику того в глаза и произносит тихим, внушительным голосом: – Ты бы занял его место. Потому что ты следующий в этой дурацкой системе. Верхняя губа обидчика вздрагивает, ноздри его расширяются, красные пятна выступают на щеках от сдерживаемого гнева. Он вновь осматривается на своих товарищей, но те уже отступили на несколько шагов и теперь с хищными улыбками наслаждаются зрелищем.
– Вот видишь, – говорит Василиса. – Ты им не нужен. Ты им никто. Ты просто следующий. Но пока есть он, ты вне опасности, а потому должен быть благодарен ему, потому что он терпит то, что тебе терпеть не под силу. Прикоснись к нему еще хоть раз, и будь уверен, тебе будет плохо.
После слов Василисы товарищи обидчика громко хохотали над всей ситуацией, но в большей степени над тем, что все слова ее правда. Обидчик же демонстративно фыркнул, затем плюнул в ноги Саше и, схватив свой рюкзак, едва ли не выбежал из класса.
«Спасибо», – сказал про себя Саша, но как бы сильно ни хотелось произнести это вслух, он не мог побороть в себе какой-то ступор. Вместо слов он лишь выдавил дрожащую улыбку и в несколько движений то ли кивнул, то ли поклонился Василисе. Звонок на урок и вошедшая учительница наконец прервали неловкую паузу, после которой Саша тотчас отвернулся к учебнику и старался в течение всего урока не смотреть на Василису. Он чувствовал себя обязанным ей, однако не знал, как выказать свою благодарность, чтобы она стала равноценной свершившемуся ее поступку.
После урока, который был последним на сегодняшний день, Василиса первой вышла из класса, несмотря на то что заметила робкое движение Саши в ее сторону, однако дождалась его уже на улице.
– Пройдемся, – просто сказала Василиса и улыбнулась.
Она была выше ростом и казалась взрослее, как, впрочем, и все девочки в таком возрасте в сравнении с мальчиками. Одета она была в черное пальто и высокие сапоги; шапку никогда не носила, несмотря на холод. Саша же в своей болоньевой куртке и теплой шапке казался себе плюшевой игрушкой, ребенком: глупым, незрелым, не знающим, как себя надо вести. В дополнение к тому пахла Василиса каким-то особенными духами, немного горькими; явно не такими, какими пользовались ее сверстницы – более приторными, насыщенными, как бы детскими.
– Знаешь, – начала она после недолгой паузы, – ты похож на ягненка. В смысле не на маленького зверя, нет. Но ты как тот ягненок, которого так любили приносить в жертву. Агнец. Ты ведь веришь, да? Веришь в Его существование, и это делает тебя таким выносливым.
Саша обратил было на нее полный изумления и надежды взгляд, но, ощутив, что взгляд этот слишком откровенен и многозначителен, вновь опустил голову и в мыслях осадил себя за возникшее новое чувство, о природе которого не имел понятия; хотя отчетливо знал, что оно не пошло, но в нем было желание раскрыться перед ней и тотчас высказать все свои тайны, все свои мысли, что непозволительно было делать.
– Я видела крестик у тебя на шее и видела, как часто ты его касаешься, когда волнуешься или задумываешься. Наверное, ты и сам не замечаешь этого, да?
– Наверное, – пробормотал Саша, хотя желал сказать что-то более умное, более развернутое, но в настоящую минуту он не был способен ни на какие сложные мыслительные процессы.
По прошествии, наверное, пяти минут Василиса повернула голову к Саше и быстро попрощалась, сказав:
– Тут мне в другую сторону. До завтра, ягненок.
– До… завтра, – только и смог сказать Саша, подняв ладонь.
С этого дня все нападки со стороны одноклассников прекратились, вместе с тем начали ходить разные слухи, один из которых говорил, что Василиса – родная сестра Саши, потому цвет волосы у обоих светлый. Вместе с тем Саша начал замечать, как обидчика его начали подначивать товарищи, чтобы тот вопреки указанию Василисы предпринял что-то в отношении Саши. Подначивания эти со временем начали обретать характер насмешек; насмешки превратились в издевательства, а издевательства – в травлю. В начале этого разрушительного процесса обидчик Саши еще пытался сам смеяться над шутками товарищей и над собой, но в смехе его отчетливо звучали страх и неуверенность. Он не владел ситуацией и все еще пытался доказать, что он часть того сообщества, на стороне которого сила; доказать не себе, но остальным, потому что сам он знал, что не является частью; он лишь овца в шкуре волка, которая пряталась среди других волков и питалась мясом своих сородичей. А теперь, когда шкура была сброшена, овца эта тщетно пыталась рычать и продолжать жить в волчьей стае, по волчьим законам. Это и стало всеобщим посмешищем, вызвавшим травлю.