– Наверное, тогда он даже не слушал…
– Нет, мама, подожди, подожди. И все-таки это не моя фантазия…
– Подожди, куда ты спешишь?
– Нет, не каждую мелочь… Хотя и мелочи бывают очень важны…
– Ну подожди, ради бога, не торопи меня, мама…
– Просто сказала…
– Нет, об остальных днях можно и покороче…
– Нет, ни слова о том, что было, словно мы и пальцем друг друга не тронули… Ну, я, разумеется, еще раз повторила ему слово в слово, что просил передать Эфи. На этот раз он все понял, но, кажется, не очень-то огорчился, что Эфи не отпустили и он не сможет пойти на кладбище. Потом он стал расспрашивать меня об Эфи, будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и я рассказала, что у Эфи в Ливане сломались очки, это как раз его встревожило, и он сказал, что, может, найдет какую-нибудь подходящую пару, и так естественно, как ни в чем не бывало, пригласил меня в ту самую комнату, из которой он так недавно в припадке ярости меня выволакивал. Только сейчас комната была прибрана и выглядела понормальнее – кровать застелена, простыни сложены, бумаги собраны в стопку и, главное, жалюзи были сейчас подняты, ремешка с петлей на конце как не бывало, он на своем месте, натянут, как ему и положено, и через окно видны деревья, которые треплет и гнет невидимый ветер. Он покопался в ящиках и нашел три пары очков, но не был уверен – Эфи ли это очки или кого-то другого. Даже спросил меня, может, я подскажу, какие из них Эфи; в конце концов он сложил все три пары в полотняный мешочек и сказал: «Возьмите, пошлите ему в Ливан, может, они ему пригодятся, хотя бы до отпуска». Мне вдруг показалось, что теперь он совсем не торопится отвязаться от меня, в этот момент он посмотрел на меня внимательно и спросил: «Откуда я вас знаю? Мне кажется, я вас видел, но не помню где». Я улыбнулась и напомнила, что была здесь всего месяц назад, сразу после смерти его матери, но он не удовлетворился этим ответом, тем более, что тот мой приход он, кажется, так и не вспомнил. Он почему-то был уверен, что знал меня раньше, и хотел во что бы то ни стало вспомнить откуда. Посыпались вопросы: не жила ли я когда-нибудь в Иерусалиме, из какой я семьи, про тебя, мама, про отца, кто мои родители, откуда они приехали, не было ли все же у меня родственников иерусалимцев. Эти дотошные расспросы выглядели очень странно в полночь, как будто время остановилось. Я пыталась отвечать, но поскольку о нашей семейной истории я знаю немного и к тому же была очень усталой, то в конце концов, правда, в самом конце, я все-таки рассказала… ну, в общем… что поделаешь?..
– Да, именно – что наш отец погиб на войне…
– Я так и знала, что ты это скажешь. Но в этот раз я, честное слово, не хотела об этом говорить. Я себе давно поклялась не выкладывать это каждому встречному…
– Легко сказать… легко сказать…
– Конечно, ты все знаешь заранее…
– Нет…
– Нет, но это действительно выводит из себя. Ты так уверена, что всегда знаешь заранее, что я скажу и что сделаю. Но подожди, будет сегодня и для тебя сюрприз…
– Подожди… Немного терпения…
– Да, настоящий сюрприз…
– Дальше? А дальше, как всегда, мама, все жалеют меня…
– Ничего подобного! Может, когда-то, но уже очень давно это не доставляет мне никакого удовольствия, мне даже становится не по себе, когда все тут же пытаются взять меня под опеку. И он тоже, очень мягко, но уже с чувством ответственности за меня стал спрашивать: как я поеду в такой час и в такую погоду, тем более, что он был уверен – вот-вот обязательно пойдет снег, и потому он, он сам предложил мне остаться, а утром он уж отвезет меня на автовокзал или посадит на поезд. Я знала, что он прав, но согласилась не сразу, чтобы он убедил не только меня, но и себя. Он решил отвести меня в ту самую комнату, на пороге которой, как одержимый, боролся со мной, как бы доказывая, что петли, которой сейчас уже не было, никогда и не существовало, и прежде, чем я что-то решила, он уже быстренько постелил мне бабушкину кровать…
– Нет, у Эфи нет своей комнаты в этой квартире… Конечно, комната покойной бабушки, это видно с первого взгляда…
– По чему хочешь, по всему – по мебели, по картинкам на стенах, по старой дурацкой кукле в одежде турецкой танцовщицы в шароварах с блестками и в феске, по платьям и халатам, до сих пор висящим в гардеробе; даже простыни, что он постелил, были льняными и пожелтевшими от многократных стирок; а из ящика он достал мне ночную рубашку, тоже доисторическую – из толстой байки, всю в красных цветах, и видно, что это ручная вышивка, потому что каждый цветок немного отличается от другого. И в какую-то секунду, мама, у меня по спине пробежали мурашки – не из-за бабушки и ее ночной рубашки, а потому, что мне показалось: он даже рад приютить меня на ночь, поскольку теперь кто-то еще раз наденет эту рубашку…
– Ты что, с ума сошла?
– Ты что? Что за мысли, мама? Только когда я легла и укрылась до подбородка, только тогда он вошел опустить жалюзи. Он спросил, подходит ли мне ночная рубашка, и было видно, что ему приятно смотреть на меня и он очень доволен. Потом он, едва потянув за ремень, одной рукой опустил жалюзи, тоже, наверное, чтоб показать, что никакой петли не было, а были просто испорченные жалюзи…
– Нет, не фантазия…
– Потому что я видела…
– Потому что я видела и поняла…
– Ну подожди, почему ты такая нетерпеливая?
– Что такое? У нас впереди целый вечер…
– Ты же сказала, что не пойдешь на ваш новогодний бал…
– Так чего ты так нервничаешь?
– От моего рассказа?
– А даже если так, то что?
– Да, мама, мне это совсем не мешало. Если Эфи мог с такой легкостью лечь в кровать нашей бабушки, почему бы мне не спать на кровати бабушки Эфи?..
– Как это может быть? Даже если и так? С тех пор прошел уже месяц, и, вообще, о чем речь? Ведь смерть не заразная болезнь и не оставляет грязи, как жизнь… Такое впечатление, что это ты, мама, веришь в мистику, в духов…
– Нисколечко, все было совершенно естественно. Ты же знаешь, что меня всегда тянуло забраться в постель взрослых, может, из-за ужасных воспоминаний об общей комнате в интернате, где я ночевала с другими детьми… Поэтому я прекрасно устроилась в этой мягкой кровати и даже быстро уснула, совсем легко, несмотря на то, что он все еще не мог угомониться и все ходил по квартире, а на улице вовсю завывал ветер, который дул все сильней и сильней. Однако через час или два я проснулась, мама, не только с дурной головой, но и с чувством страшного голода, такого неукротимого, словно он там внутри начал уже обгладывать стенки желудка. Пришлось встать и отправиться на поиски пищи – я прошла на ощупь по коридору, как в темном вагоне, прошмыгнула мимо закрытой двери его комнаты, добралась до кухни, но света не включила и даже не открыла холодильник, а нашла буханку хлеба, отрезала себе ломоть, полила подсолнечным маслом, посыпала солью и какими-то специями, которые попались под руку, и так кусок за куском, с волчьим аппетитом умяла едва ли не полбуханки, а когда, наевшись, я возвращалась по коридору, то увидела, что дверь его комнаты приоткрыта и он как будто поджидает меня, я на секунду остановилась, и тогда, мама, я услышала, что он окликнул меня по имени, словно спросонья, как будто я давно уже член семейства, и спрашивает, пошел ли уже снег, но тут меня вдруг охватил такой страх…
– Сама не знаю… Я ничего не ответила и юркнула в кровать, и долго ворочалась с боку на бок, прежде чем мне удалось опять уснуть, а утром в половине восьмого, когда он зашел разбудить меня, он уже очень торопился и выглядел респектабельно – черный пиджак и черный галстук, потому что он действительно судья и заседает в мировом суде, я это видела…
– Сейчас, сейчас, все по порядку…
– Не торопи меня, мама. Так вот, когда он разбудил меня, впустив в комнату свет и дотронувшись до моего плеча, первое, что он сказал, было: «Я извиняюсь. По моей вине вы легли спать на голодный желудок. Я забыл накормить вас…»
– Про это? Ни слова, мама… Пока ни слова…
– Я не хотела, чтобы он перестал мне доверять, чтобы, не приведи Господь, не подумал, будто я приехала в Иерусалим не по просьбе Эфи, а с тайным намерением что-нибудь с него содрать…
– Я знаю? Какие-то обязательства на будущее… или деньги…
– Откуда я знаю, что могло прийти ему в голову? Может, на врачей… может, наоборот, на аборт… Поэтому я изо всех сил старалась, чтобы, не дай бог, не проговориться и все время твердила себе: держи язык за зубами, и даже, когда он стоял передо мной, чинный и благопристойный, и делал мне бутерброд – намазывал белый козий сыр на черный хлеб, – и смотрел в окно: не превратились ли капли дождя в снежинки, я ни на минуту не забывала, что это тот самый человек, который пытался истребить самого себя…
– Нет, только так, слегка намекнула… Чтобы все-таки был со мной поосторожнее… И я, как будто без всякой задней мысли, а на самом деле нарочно, спросила: «Я вижу, вы починили ремень и эту петлю, что оборвалась?» – потому что хотела быть уверенной, что он знает: я не только видела, но и поняла все…
– Нет, он никак не отреагировал… Только молча кивнул… А потом ухмыльнулся, – видно, каким-то своим мыслям – и стал торопить меня, и вдруг, мама, я поняла, почему он такой обходительный и заботливый: он хочет, чтобы я поскорее смылась из Иерусалима, чтобы не крутилась у него под ногами и не шпионила; по той же причине он, наверное, придумал срочное дело возле самого автовокзала – чтобы «собственноручно» доставить меня туда, прямо к автобусу, и в первый момент я тоже решила: хватит, и вправду пора возвращаться в Тель-Авив, и так сколько занятий я пропустила из-за этой дурацкой истории, но по дороге, в машине, когда мы еле-еле ползли под дождем, то и дело застревая в страшных пробках, а в машине стояло гробовое молчание, я стала искоса присматриваться к нему. И что я увидела? Престарелый господин восточного типа, очень подавленный и, наверное, одинокий, с дыханьем, пахнущим старым вином… И я вдруг подумала, мама: а ведь это единственный дед, который будет у той генетической формулы, что пока запечатана где-то в пузырьке внутри меня, почему же тогда не познакомиться с ним поближе? Я решила: надо узнать о нем побольше и стала задавать наводящие вопросы, даже вспомнила о той книге про Иерусалим, что лежала наискосок рядом с фигуркой лошади, и он сразу оживился и начал расхваливать эту книгу, а потом стал рассказывать о том месте, куда мы едем, о районе Керем Авраам – там он сдает жильцам старый дом, оставшийся ему в наследство от прадеда со стороны отца; тот был известным гинекологом в Иерусалиме лет девяносто назад, и в этом доме, как рассказывают, у него была как бы клиника или родильный дом, и все иерусалимские аристократки, еврейки и арабки, приходили туда рожать; и когда он выпалил все это на едином дыхании, словно его вдруг прорвало, я почувствовала, как у меня горят щеки, и хоть в этот момент мы в очередной раз застряли в ужасной пробке неподалеку от Дворца нации и вокруг все было серым, а по стеклам текли потоки нескончаемого дождя, у меня появилось чувство, что со мной происходит чудо, что эта встреча не случайна, как не случайно и то, что он едет сейчас туда, где сто лет назад рожали женщины, и то, что я вместе с ним в машине. Поэтому естественно, что меня потянуло туда, посмотреть, как выглядит это место, и я попросила его взять меня с собой. Он несколько удивился, и даже смутился, и сказал, что сейчас там не на что смотреть, дом как дом, поделенный на небольшие квартирки, а он едет туда продлить договор с квартирантами, потому что эти деньги он откладывает Эфи на учебу. Но я заупрямилась и стала буквально умолять его: ну, если не дом, то хотя бы район – ведь его стоит посмотреть, а он опять стал убеждать меня, что смотреть там нечего, этот квартал превратился в один из обычных религиозных районов, где все ходят в черном, но я не отставала, мне это стало вдруг так важно, мама, и ему ничего не оставалось – не мог же он просто выбросить меня из машины. Поэтому он не остановился на автовокзале, а поехал дальше, и вот уже мы в этом квартале с узкими улочками, и вокруг действительно полно евреев в черном, но жизнь бьет ключом, и все выглядит таким колоритным. Мы остановились возле старого каменного дома, только совсем не такого уж маленького – двухэтажного, с красной черепичной крышей, и он вдруг очень смутился и сказал: это здесь – смотреть не на что, а потом осторожно попросил подождать на улице, не идти с ним, потому что там живут очень религиозные люди, и они не поймут, кто я такая и кем ему прихожусь… Мне стало смешно, мама, как будто он сам знает уже, кто я такая, но подождать согласилась. Он сказал, что это может затянуться, и если мне надоест, то отсюда можно доехать автобусом до автовокзала, и опять стал пугать, что вот-вот пойдет снег и тогда я не выберусь из Иерусалима. Он пожал мне руку и попросил прощения за беспокойство из-за телефона, который не работал, и исчез за большой железной дверью этого дома. Я стала понемногу осматриваться, представляя, как это выглядело сто лет назад, – наверное, вокруг была пустошь, как у нас, и я опять подумала о ребенке – когда он родится, этот старый дом будет принадлежать и ему, а через него, стало быть, немножко и мне, ведь в киббуце ни один дом мы не можем назвать по-настоящему своим, а здесь вдруг целый домина с красной крышей. Мимо меня то и дело строго по прямой проходили мужчины в черном, в широкополых шляпах, на которые были надеты прозрачные полиэтиленовые чехлы. Они, как ружья, держали в руках черные закрытые зонтики. Капли дождя стали вдруг клейкими и тяжелыми, какими-то липучими, но я понимала, что это еще не снег, хотя ни разу в жизни его не видела. Тогда я вошла в этот дом – подъезд был узким и темным, к перилам на цепочках были прикреплены детские коляски, на стенке – несколько почтовых ящиков, дверки их обломаны. Я поднялась наверх, на второй этаж и попала в коридор; сразу было видно, что здесь когда-то был балкон, но дом десятки раз перекраивали, разрушали и отстраивали заново, изменив в конце концов до неузнаваемости. Я переходила от двери к двери, не понимая, что за ними – квартиры или кладовые, и мне пришла в голову странная мысль: может, мой господин Мани просто спрятался в одной из комнатушек, чтобы ему никто не мешал довершить начатое. В конце коридора был черный ход, и по ступенькам я спустилась во внутренний дворик, мощенный каменными плитами; здесь тоже были бесчисленные пристройки; а на узкой полоске, оставшейся незастроенной, какая-то добрая душа, привязанная к земле, пыталась что-то вырастить. И это так трогательно, мама, видеть, как эти горожане выращивают перец и помидоры в старых корытах и огромных ночных горшках. К этому времени я уже чувствовала, что за мною следят десятки глаз, со всех сторон открывались окна, высовывались головы; в конце концов во двор вышла молодая беременная женщина и деликатно попыталась узнать, кого я, собственно, здесь ищу, а когда я сказала, что жду владельца дома, она сразу встревожилась, решив, что я собираюсь снимать тут квартиру, и стала объяснять, что я ошиблась, квартир свободных здесь нет, и было видно, мама, она не допускает мысли о том, чтобы такая как я сняла тут квартиру. Я возмутилась и назло ей сказала: нет сейчас, может, будет потом; но она стояла на своем: нет и не будет, желающих много, целая очередь, и никто из жильцов не собирается съезжать, и я вдруг поняла, что мое присутствие здесь ей по-настоящему в тягость, и она делает знаки соседкам, чтобы они тоже вышли и убедили меня, что свободных квартир тут не будет никогда, и мне вдруг все это осточертело, и я сказала, что жду господина Мани, я с ним приехала, а они ответили: но господин судья уже ушел. Я выскочила на улицу и убедилась, что его машины действительно нет. Это значит, по крайней мере, что он не повесился, а просто сбежал от меня, подумала я, и тут, мама, сама не знаю почему, я бросилась за ним вдогонку…
– На Русское подворье, где суд…
– Ты опять?
– Я слышу… Неужели ты не можешь придумать что-нибудь пооригинальней…
– Ну хорошо, допустим, ты права, и я на самом деле все еще ищу «фигуру отца», как вдалбливали тебе на курсах, где приучают хвататься за первое, самое легкое и тривиальное объяснение, из которого следует, что наше подсознание еще совсем маленькое, простенькое и глупое и позволяет сразу вскрыть его непристойные мотивы, чтобы на месте их заклеймить. Что с того? Почему именно в нем, в господине Мани? Ведь я могу, если захочу, найти «фигуру отца» тысячу раз на дню, эти пожилые мужчины стоят рядами с утра до вечера и только ждут случая, причем, честное слово, мама, они даже не стремятся с тобой переспать, а некоторые вообще уже и не могут, достаточно поцелуйчиков, только дай им возможность проявить тепло и заботу, взять под свою опеку. Так зачем же мне надо было ехать для этого в Иерусалим и почему именно господин Мани в расстроенных чувствах? Что в нем такого, чего не даст мне другой? Нет, мама, я искренне сожалею, но тебе придется подыскать другое объяснение…
– Потрясающе! Теперь ты говоришь об этом! И в то же время утверждаешь, что это только моя фантазия…
– Какое это имеет отношение к нашему отцу? Что-то я не понимаю…
– Ничего не понимаю…
– Не понимаю…
– Хорошо, только потом, потом, потом… Я умоляю, дай мне еще несколько минут, прежде чем обрушивать на меня свои теории…
– Окей…
– Окей, только потом, мы еще поговорим об этом… хоть целый вечер, хоть целую ночь, сколько захочешь, но сначала дай мне дорассказать всю историю до конца, потому что я, мама, ведь все еще там, в районе Керем Авраам…
– Правильно, совершенно верно…
– Да, если идти от военной базы «Шнеллер», на месте которой знаешь, что было раньше?
– Нет, еще раньше…
– Нет, немецкий сиротский приют…
– Правильно, левее, левее, и вот оттуда в то утро вместо того, чтобы сесть на автобус, доехать до автовокзала, поскорее добраться до Тель-Авива и бежать в университет, я поехала в обратную сторону, выбрала противоположное направление…
– Противоположное тому, что я должна была делать; вместо Тель-Авива, университета, экзаменов – Иерусалим, холод и дождь, Русское подворье, старые здания разных судов, длинные темные коридоры, по которым взад-вперед расхаживают люди в черных мантиях, – между прочим, очень милые и приветливые, они и помогли мне отыскать его, этого господина Мани, который уже успел обосноваться в своем зале суда, таком малюсеньком, что вначале мне это даже показалось смешным, потому что я никогда не представляла себе, что бывают такие маленькие залы суда, ну, не больше этой комнаты, три-четыре скамьи, а перед ними, как на пьедестале, высоком и черном, восседает он, спиной к большому окну в форме арки с глубокой каменной нишей, запахнут в черную мантию и вершит правосудие. Увидев, как я вхожу, тихонечко, наклонив голову, сдвигаю мокрые пальто и сажусь на последней скамье за адвокатами и подсудимыми, он сбился, покраснел, снял свои маленькие очки для чтения и встревоженно огляделся – заметили ли другие, кто вошел, но быстро пришел в себя и потом все утро не обращал на меня никакого внимания, разбирал дело за делом, строго, но с юмором, которого я в нем и не подозревала, особенно когда выговаривал адвокатам, и только когда слово предоставлялось самому подсудимому, он вел себя сдержанней, слушал, закрыв глаза и непрерывно пощипывая бородку, которая отросла у него за время траура и к которой он, по-видимому, все никак не мог привыкнуть…
– Да, так и сидела там до полудня, часа три-четыре…
– Почему? Может быть, даже очень интересно, мама, все время чувствуешь напряжение: вот подсудимый встает, называет имя-фамилию, вот прокурор оглашает, в чем его обвиняют, вот подсудимый отвечает, признает ли себя виновным, но бывает и просто какое-то крючкотворство, адвокаты цепляются за всякие мелочи, входят в такие тонкости, которых нормальному человеку не понять, они то и дело поднимаются к судье, передают какие-то документы, и так продолжается до тех пор, пока судья не выходит из себя и не уводит их в свою комнату – дверь в нее прямо из зала, и случалось, мама, что я оказывалась одна в этом маленьком зале, а раз я осталась один на один с подсудимым-арабом, которого судили за то, что он воровал удостоверения личности у евреев, и он вдруг повернулся ко мне и попытался заговорить…
– Не знаю, что держало меня там… Но опять, мама, я чувствовала, будто я погружаюсь во что-то и не в состоянии двинуться. Правду сказать, и погода была по-прежнему препаскуднейшей, из окна было видно, что дождь не только не прекращается, но и усиливается, небо совсем затянуло низкими тучами; да и в зале, надо сказать, никто не обращал на меня внимания, никому в голову не приходило, что я тут наблюдаю за судьей, который выглядел к тому же весьма бодрым и энергичным, без всяких намеков на манию самоубийства. В конце концов я стала подумывать, как и ты сейчас, что все происходившее вчера ночью в его квартире, это на самом деле иллюзия, плод моей разгоряченной фантазии…
– Погоди… погоди…
– Нет, он и вида не подал… даже ни разу не взглянул в мою сторону, как будто никогда не видал меня раньше, и так продолжалось до полудня, он все сидел на одном и том же месте, как камень. Когда он в очередной раз удалился с адвокатами и его очень долго не было, и даже последнему подсудимому надоело и он куда-то исчез, и я осталась теперь уж совсем одна в этом маленьком зале, а дождь за окном превратился в град и ледяной крупой барабанил по стеклам, я вдруг подумала: какого черта, Хагар, почему ты торчишь тут, когда жизнь в Тель-Авиве, в университете бьет ключом? Но в этот момент, мама, начали звонить колокола русской церкви, что по соседству, комната наполнилась их тяжелым гулом, в воздухе повеяло чем-то стародавним и торжественным, и у меня, мама, опять появилось это странное чувство… как тогда в подъезде…
– Да, именно… будто кто-то все время смотрит со стороны, пишет обо мне или снимает меня…
– И нечего улыбаться…
– Почему мания величия? Ничего подобного, наоборот, я ведь все время веду к тому, что это касается не только меня, но и других, и потому я не имею права раньше времени уходить со своими личными интересами, а должна запастись терпением, чтобы в конце концов все: и Эфи, и младенец смогли понять, что к чему, разобраться в чем-то важном…
– Подожди… подожди… какая ты сегодня нетерпеливая!
– Нет, волноваться нечего, ничего не случилось… Только когда я встала и заглянула в его комнату, узнать, что с ним, то там было абсолютно тихо, все аккуратно разложено по местам, а его пальто и портфеля уже не было, то есть мой господин Мани опять сбежал от меня. Но я, мама, и на этот раз не опустила рук, а бросилась разыскивать его по темным коридорам, опять ходила, останавливала людей в черных мантиях, спрашивала и все-таки нашла его – у самого выхода, уже в пальто, мантия сложена и перекинута через руку, стоит и, как ни в чем не бывало, непринужденно беседует с молодым юристом, который выступал обвинителем на одном из процессов, посматривает на улицу, ожидая, как видно, когда кончится град. И тут я вдруг смутилась, но он сам заметил меня, подозвал, взял за руку, обратился по имени, так тепло и по-дружески, засыпал вопросами: «Ну как? Вам было интересно? Какие впечатления?
Понравилось?» – и даже представил меня своему собеседнику: «Знакомьтесь, это подруга моего сына Эфраима», – и я, мама, не знаю, что со мной случилось, – у меня на глазах выступили слезы… Может, потому, что он назвал меня по имени, может, потому, что был так добр и мил… И мне так захотелось прислониться к нему, опереться, потереться о его толстое ворсистое пальто, и если был момент, мама, один момент за все дни, когда я очень хотела… думала, что он может… ну, в общем… может быть, хоть на какое-то время…
– Как бы это сказать… притупить то глубокое чувство зияющей пропасти, которое я вечно ношу в себе…
– Да, в общем-то да – как отец… Но только на одну минуту, честное слово…
– Нет, мама, это как раз и сбивало с толку, потому что и он, казалось, все время подавал тайные сигналы бедствия, будто хотел сказать украдкой от всех: «Да, ты права – то, что ты видела вчера, не обман зрения, а весьма реальная возможность, не оставляй меня одного», – но внешне он вел себя как раз наоборот, так, словно хотел все время отделаться от меня, и сейчас он сам предложил подвезти меня на автовокзал; он раскрыл зонтик и держал надо мной, пока мы дошли до машины, и, забежав вперед, галантно открыл мне дверь, ухаживая за мной, как за дамой, а по дороге, как будто в виде компенсации за то, что сейчас так поспешно увезет меня из Иерусалима, остановил машину в одном из переулков у базара и завел меня в ресторанчик, такой простой и дешевый, где едят торговцы, называется «Рахмо», и накормил меня хумусом[14], приготовленным по-особому, по-иерусалимски – с мелко нарезанными крутыми яйцами, и был по-прежнему мил и заботлив, хотя иногда как будто бы погасал, будто в нем выключали свет, и он на какое-то время уходил под воду, но потом опять зажигался и опять принимался расспрашивать про Эфи, как будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и был момент среди этого шума и гама и дождя за окном, когда я чуть не рассказала ему, чем чреват будет для него через несколько месяцев этот маленький живот, где переваривается сейчас его хваленый хумус, но я сдержалась и не сказала ни слова. Когда мы вышли из ресторана, он довез меня до самого автовокзала, но не ограничился этим, а вышел со мной, купил мне билет, довел меня как маленькую и умственно отсталую девочку до места посадки, поставил в очередь, но и тогда не ушел, а дождался, пока я сяду в автобус и даже пока автобус тронется, и мне было приятно, что за мной так ухаживают, так заботятся, и я могу как бы отдаться в его руки, уступить, потому что на самом деле я уже и сама хотела вернуться домой, перестать носиться за ним под дождем, но в то же время было немножко обидно смотреть, как планомерно, пускаясь на разные хитрости, он добивается своей цели – удостовериться, что я наконец убралась из Иерусалима, будто я какая-то чокнутая, которая неизвестно зачем вторглась на его территорию… а не человек, который приехал к нему с поручением, желая сделать доброе дело…