Книга Иоанн Цимисхий - читать онлайн бесплатно, автор Николай Алексеевич Полевой
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Иоанн Цимисхий
Иоанн Цимисхий
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Иоанн Цимисхий

Николай Алексеевич Полевой

Иоанн Цимисхий[1][2]

Быль X века

Часть первая

Nika! Nika (будь победитель)! – восклицали они, потрясая окровавленными мечами…[3]

Прокопий. «История моего времени»

Книга I

…И созва Царь Константин[4] книжники и мудрецы, сказа им виденное знамение об орле и змии. Они же порассудив, сказавша Царю: «Сие место Царьград, Седмихолмие наречется, и прославится, и возвеличится по всей вселенной паче иных градов. Но понеже станет между двух морь, биено будет волнами морскими, и поколебимо будет. А орел есть знамение благочестия, а змий знамение зловерия, и понеже змий одоле орла, являет бо ся яко зловерие одолеет благочестие…» Царь же Константин смутился о сем зело.

Древняя повесть о создании Царьград.

Величественна, таинственна, прекрасна сторона Востока. Она всюду прекрасна: в Индни, под исполинскими пальмами Ганга и Баррампутера[5], в зыбучих песках Аравии, в розовых садах Персии, снеговых, горах Кавказа; и на торжище племен и народов, в той части Азии, где на каждом шагу видите вы отломок гробницы прошедшего, где каждый утес и пригорок отрывок из страницы давно минувшего! Сюда стекались они, народы Востока, каждый с хоругвию своей веры, с знамением своего назначения на челе. Здесь прошел в Европу пелазг[6], с мифами индийскими; египтянин на берега Нила, с тайною пирамид Мемфиса; маг останавливался здесь, с огненным владыкою своим[7], и после всех явился аравитянин с алкораном. Здесь, среди дебрей Палестины, отозвался голос истинной веры[8], низошло предвечное Слово на землю, туда, где невредим хранится гроб, единственный, который в день Страшного суда не отдаст никакого праха человеческого на голос трубы архангела[9]. Кирпич Вавилона[10], черта писания персеполийского[11], черепок сосуда на берегах Скамандра[12], камень в длинах Багдада, Пальмиры[13], Иерусалима – все говорит о судьбе народов, о переходах времен, в которых сливаются лета, и остается один символ веков – время, по слову Апокалипсиса: «протекло время, и полвремени, и еще полвремени…»

Неужели было время, когда эта Азия и эта Европа не были разделены, и житель Иды[14] переходил к Гемусу[15], не думая, что переходит рубеж части света? Неужели лесом, степью и долиною застилались некогда эти волны эгейские, средиземные и эвксинские[16]? Неужели грозные вулканы Италии говорят нам о причинах страшного переворота[17], когда разорвалась здесь земля; огонь и вода в кипении борьбы отодвинули на юг Африку и зажгли над нею пламенные лучи солнца, на восток – Азию и велели ей быть колыбелью человечества, на север – Европу и сохранили ее, как страницу, на которой человек должен вписать свою последнюю историю? И моря скатились тогда с севера и, оставя следы свои в Каспии к Эвксине, как змий извивистый, прокатились Босфором, раздвинулись кипящими волнами между Африкою, Азиею, Европою, протекли между Геркулесовых Столпов[18], закрыли Атлантиду и влились в вечное зеркало солнца, Океан. И все утихло. Только Этна и Везувий загорелись тусклым светильником над рукописью Природы, которой мы разобрать не умеем. Человек пришел к Босфору и, смотря с берегов Востока на возвышенные берега Фракии[19], назвал их Европою.

Долго дики были эти берега, пока миф переплывал мимо них на среброрунном воле[20] и в корабле аргонавтов[21], умирал в Орфее[22], сражался за похищенную супругу Менелая[23] и умолкал в пещерах Самофракии, храмах Элевзина и в лесах Додона.[24]

Тихо и спокойно, иногда бурно и порывисто, протекал Босфор, и века протекали над ним. Развился древний мир Греции и Рима и исчезал под волнами Нового мира, оставляя на поверхности его обломки искусства и законов, развалины силы своей, как семена нового образования, подобно островам Архипелага[25], обломкам первобытной, неведомой природы. Новые народы, новые царства теснились там и здесь, здесь и там. Горящим солнцем света взошла истинная вера.

И сюда, на берега Фракии, пришел властитель, утомленный жизнью дряхлого Рима[26]. Здесь захотел он утвердить столицу мира. По его слову возникли мраморные стены, расцвели очаровательные сады, засветились золотые купола и крыши безмерного города; тысячи людей сошлись отовсюду, с богатствами со всех концов мира; море покрылось кораблями, и изумленные народы назвали новый город царя Константина – Царьград.

Как он величествен, как он великолепен, этот Царь-город, ставший на пределе Европы, опоясанный морями, гордо взирающий на древнюю, тучную временами Азию! Он грозен, прекрасен и теперь, когда твердыни его уже разрушились, и угрюмый мусульманин сидит владыкой среди развалин его, не умея отвечать на вопросы странника: Где здесь была Святая София[27]? Где был Ипподром? Где были золотые чертоги греческих царей – и Халкидон, и Кизика, и Ферапия, и Хризополь, очаровательные соседи Царьграда? – «Един Бог и велик Бог!» – говорит он и снова задумывается, ни о чем не думая.

Но за девять веков до нашего времени Царьград составлял диво народов; слух о нем гремел в отдаленных концах света; от стены Китая шли удивляться столице Греции[28]. «Мог ли вообразить человек Царьград, если он не видал Царьграда!» – восклицали герцоги и князья Запада, видя его. «Мы на небе!» – говорили северные дикари, присутствуя при совершении молитв в соборе царьградском.

Но, увы! уже и тогда глубоко подмыты были основания Царьграда волнами разрушения; сквозь трещины в твердынях его величия зияла бездна, в которую надобно было упасть Царьграду. Православие без веры, великолепие без силы, ум без науки; слава в преданиях, бесславие в делах, гордость при удаче, низость в беде; смуты и крамолы среди царедворцев, смиренно повергавшихся перед троном, и трон, обесславленный пороком, окровавленный убийствами, потрясаемый изменою; войско, гордое именем римлян и составленное из наемных варваров; всюду разврат, хищение, своекорыстие – все за золото, все за корысть: такова была Греция, таков был Царьград в X веке.

Уже Запад был тогда отделен совершенно – и событиями, и жизнью, и верою. Латинский первосвященник обладал Римом[29] и западною церковью; потомок дикого германца назывался римским императором[30], обитая в болотах Лютеции[31]. Славянин и монгол, германец и турок владели обширными областями греческими, как Лаокоона змеи[32], обвивая своею силою царство Константина[33], – и не было ему спасения, не было благовестника, который возвестил бы ему спасение! Победные хоругви сынов Аравии и потомков турка веяли над гробом богочеловека[34] и в диком величии не раз приближались к самому Царьграду. И одни ли сии мощные орды? Гордый булгар также заставлял Царьград выкупать спасение золотом[35]; искатель опасностей варяг, в утлых ладьях, угрожал Царьграду и брал с него постыдную дань.

И не было спасения! Уже несколько веков на троне царьградском восседали владыки, перед делами которых злодейства Неронов, безумие Гелиогабалов[36] могли показаться детскою игрою. Иногда Царьград видел на троне Константина сумасшедших изуверов[37], или схоластиков, которые писали наставления, как править государством, спорили о непостижимых таинствах веры и повиновались воле дерзкого евнуха, льстеца ничтожного, управлявшего умом их, сладострастной невольницы, скифянки или армянки. И трон царьградский, казалось, стоял на месте, беспрерывно колеблемом землетрясением, – он страшно колебался, и с него беспрерывно падали[38] без различия тираны смелые и властители малодушные…

Время, когда происходили события, которые хотим мы рассказать, казалось однако ж исключением из летописей Царьграда, предшествовавших сему времени и последовавших за ним. Чем же? Или это время освещено было явлением мудрых царей, смелых воителей, восстановленною славою Царьграда? Нет! Оно отличалось тем, что уже около ста лет правительствовали Царьградом императоры одного поколения. Убийством чудовища очистив дорогу к престолу, император Василий Македонянин твердо сел на нем[39], правил царством двадцать лет и передал державу сыну своему Льву. Премудрым[40] назвали Льва за то, что он наизусть знал все фигуры риторики, все силлогизмы и энтимемы логики[41]. Сын его Константин назван был Порфирородным[42], потому что родился в багрянице царской, к изумлению всех, видевших, при восшествии на престол Константина, что уже третье поколение одного рода занимает царский престол. Но изумление еще более умножилось, когда еще два поколения продолжили на троне род счастливого Македонянина: сын Константина Роман[43] и внуки, Василий[44] и Константин[45], царствовали один за другим.

И этому дивились греки, называли благословенным род Василия за то одно, что этот род, без славы и доблести, сто лет держался на зыбком троне Царьграда.

Такова была Греция в X веке, хладнокровно привыкшая к беспрерывным цареубийствам и похищениям трона, какими до Василия Македонянина ознаменовалось уже несколько веков царьградской истории.

Между тем, столетнее продолжение Македонского рода на престоле Константина Великого неужели не представило никаких позорных явлений, подобных тем, коими ознаменовались роды Копронимов, Ринотметов, Исавров, Юстинидов, Ираклидов[46]? Нет! Род Василия Македонского также изумлял явлениями безумства, хищений, превратностей судьбы. Но он удерживался на троне, хотя Греция видела, чего не видала прежде, двух, трех, четырех, пятерых императоров, теснившихся вместе на престоле Константина Великого.

Какое изменение судеб! Рим великий! Прежде одному императору твоему тесно бывало на всемирном троне, а теперь пять императоров усаживались на троне империи, носившей твое имя[47] и едва обладавшей бедными обломками твоего бесконечного царства!

Да, пять императоров в одно время. Такая странная судьба предоставлена была Константину Порфирородному. Рожденный в багрянице и младенцем посаженный на престол, только сорока лет сделался он императором не по одному имени. Дядя его, Александр[48], правил во время его малолетства, назначал Константину страшную участь скопца, умер, не совершив злодейства, и опекунство перешло к матери Константина, императрице Зое. Дерзкий вельможа, Роман Лакапин[49], обратил на Царьград войско, вверенное ему для защиты от врагов, объявил себя императором, оставил Константина на троне, и три сына Романовы[50] были облечены в императорскую багряницу вместе с ним: пять императоров царствовали таким образом, если не считать еще развратной Елены, дочери Романа, супруги Порфирородного. Неблагодарные дети похитителя наскучили, наконец, разделенною властью, восстали, свергли старого отца; пустынная обитель, на одном из отдаленных островов Архипелага[51], приняла на весь остаток жизни несчастного честолюбца. Он печально бродил по берегу острова, когда вдали забелелись среди волн эгейских паруса императорской галеры; она пристала к берегу, и старик увидел детей своих, которым Елена назначила такую же участь, на какую они осудили своего отца. «Упрекать ли мне вас, неблагородные?» – спросил Роман. Он остановился, улыбнулся горестно и позвал детей в келью разделить с ним обыкновенный обед его: кусок хлеба и кружку воды. Отец и дети умерли, забвенные всеми, а Константин царствовал, пока Роман, юный сын его[52], не наскучил долговременною жизнь отцовскою. Яд прекратил дни Константина, и этот яд поднесен был ему рукою сыновнею! Через три года яд прекратил дни юного Романа, и этот яд поднесен был ему рукою супруги его Феофании[53]

Роман представлял собою странную прихоть природы: красоту телесную, какой не много видали – это был Антиной[54], Аполлон Бельведерский[55], – и безобразие душевное, редко встречаемое в такой ужасной степени. Раб страстей, невольник своего гинекея, Роман изумлял удивительною силою и ловкостью в играх Ипподрома, изумлял и развратом, и безумною роскошью! Феофания, бедная девушка, красоты необыкновенной, возведена была им на трон, в нарушение всех приличий Двора, и страшно ответила за эту почесть своему неверному супругу.

И опять четыре императора восседали на троне царьградском: Феофания правила самовластно государством; два малолетних сына ее, Василий и Константин[56], носили название императоров. Феофания отдала руку свою Никифору[57], полководцу императорских войск, и он был облечен в императорскую багряницу.


Таково было состояние царьградского двора, когда греки считали 6477-й год от сотворения мира, или 969-й от воплощения Бога слова[58]; индикт[59] был 13-й, а золотое число и пасхальные знаки обещали благоденствие царю и царству, по вычетам мудрых звездозаконников.[60]


В самом деле, если бы странник, с Запада или Севера, был сонный перенесен, прямо из своего Запада или Севера, и проснулся в стенах Царьграда, он мог бы подумать, что звездозаконники не обманулись, предвещая славу и благоденствие Царьграду.

Он не видал бы следов гибели и разрушения по всем Фимам[61], или областям греческого царства; не видал бы шатров сарацинских[62] и кибиток монгольских близ мраморных стен полуразрушенных городов, некогда столь великих, столь громадных; не видал бы потомков римлянина в рабском одеянии, в цепях, с колодками на шее[63], под бичами сурового иноверца, влекомых в отдаленные страны Азии и Скифии, дев Пелопонеза[64] и Архипелага в зверских объятиях поганого язычника…

Он увидел бы только обширный, безмерный город, столицу потомков Константина, роскошно и великолепно восседающий на краю Европы. С одной стороны лелеют его волны Пропонтиды, или Мраморного моря, с другой ласкаются к нему валы Эвксина, через пролив Георгия Победоносца, или Босфор Фракийский, вливаясь далеко в землю, с восточной стороны города, и образуя собой гавань Золотого Рога, или Рог изобилия. «Дайте мне то, что хранится в этом роге изобилия, и я куплю полмира», – сказал бы чужеземец, смотря на бесчисленное множество кораблей, с мехами Скифии, багряницами и паволоками Вавилона, хлебом Архипелага, золотом Азии. Двойной ряд стен окружает Царьград, и через них видны верхи пятисот церквей православных. Ужасные машины воинские на стенах и опускные мосты, по которым можно грянуть прямо на корабли, дерзнувшие приблизиться своевольно к Царьграду, грянуть и попалить их неугасимым греческим огнем[65]; ров, глубокий, как дно моря, который, раздвинув плотины, можно мгновенно наполнить водою; тридцать двои железные ворота, замыкающие пространство пятидесяти верст и делающие правдоподобными басни о стенах Вавилона и стовратных Фивах[66]; железная, тяжкая цепь, по морю перегораживающая отверстие Золотого Рога и уничтожающая все покушения неприятелей; блестящее войско по стенам, крепкая стража у Золотых ворот[67], сверкающих позолоченным своим верхом, и – возвышающийся среди всего этого необъятный купол соборного храма Святой Софии – таков представился бы Царьград взорам изумленного странника.

Но пусть идет он в самый Царьград, пусть увидит его обширные площади, уставленные статуями и чудесами искусства, которые веками собраны с Египта, с Италии, с Азии, с Греции, как знаки величия царьградских властителей. Пусть исчислит странник великолепные громады зданий, под сводами которых проходят целые улицы и гнездится многочисленное народонаселение, когда под сими сводами возносятся висящие сады вельмож и богачей и палаты их, убежища неги и роскоши, как будто на земле уже недостает места строить здания для царьградских сатрапов… А торжища Царьграда, где толпятся купцы Багдада и Киева, Александрии и Марселя, слышны двадцать наречий и языков, как при столпотворении вавилонском? А эти базары, где потомок Мугаммеда сидит на своем верблюде, с мешком алмазов, потомок славянина указывает на груду соболей и куниц, и дикий готф[68] раскладывает куски янтаря, извлеченные из недр Мурманского моря[69] и собранные на берегах Венедских[70], или в лесах Боруссии[71]! А лавки и магазины греческих и восточных купцов, сверкающие, как будто звездами, драгоценностями, когда их осветят вечером разноцветным огнем?

Но что их великолепие против великолепия святых храмов Божьих, где самоцветные каменья, муссия и золото рассыпаны щедрою рукою благочестивых дателей! Он повторит восклицание: «Мы на небе!» – присутствуя в сих храмах, когда безмолвно преклоняются пред величественными иконостасами тысячи людей, растворяются царские врата алтарей, святители возносят златые сосуды с божественными дарами, возглашая: «От всех и за вся!» – и сладкогласные хоры оглашают своды храмов звуками смиренного Кири элейсон (Господи, помилуй!).

Пусть взоры странника остановятся и на пяти исполинских чертогах императоров греческих – Влахерне, от которого в волны Золотого Рога спускаются ступени мраморных крылец; Вукалеоне, который приветствуют взорами мореходцы, приближаясь к Царьграду и удаляясь от него. Пусть подивится он рассказам тех, кто был допускаем во внутренность сих чертогов, видел их золотые триклинии и багряные гинекеи, заглядывал в их бесконечные подземелья и удивлялся обширности стен их, множеству дворов, в которых оружейные палаты, церкви, казнохранилища, торжественные врата, порфирные столпы[72], брызжущие прохладою водометы и цветистые сады, отдельные торжища, места для житья и собрания царедворцев и вельмож, представлялись им дворцы Вукалеонский и Влахернский волшебными жилищами, созданными волею чародея…

Но странник утомлен… Пусть остановится он на мысе, разделяющем волны Пропонтиды от волн Георгиевских, и с террасы Вукалеона взглянет на необозримое пространство берегов Европы и Азии, сплошь усеянных загородными домами и садами императора и вельмож, монастырскими обителями, селениями, виноградниками, обширными городами, составляющими предместья – Халкидоном, Хризополем (Скутари), Галатою. Далеко из вида его уходят пленительные окрестности Царьграда, где искусство спорит с природою, величие с прелестью, как будто не зная, кто из них более обогатил семихолмную столицу Константина. Царьград, как и Рим, также был построен на семи холмах.

Наконец, если странник наш вглядится в бесчисленное народонаселение Царьграда; в бесконечное движение на его улицах, торжищах, пристанях, в его предместиях и окрестностях, в эту общественную жизнь, живую, страстную, где сила, выражаемая мужественными лицами мужчин, равняется прелести, выражаемой красотою лиц женских; если он вслушается в эту смесь веселья и набожности, звон колоколов, сливающийся с сладкоголосными песнями народа, весело гуляющего по берегам и беспечно бегущего, в раззолоченных ладьях, искать прохлады и неги на берегах Азии, и опять стремящегося оттуда на берег Европы, в свой золото-мраморный Царьград; если он оглянется на вечно яхонтовое небо[73], откуда лучи солнца как будто любуются гладкою, зеркальною поверхностью Пропонтиды, и кипят пурпуром и золотом в лимонах и виноградах тучной почвы византийской – он скажет, что Царьграду определено быть столицею мира.

Видя Царьград, видя, как среди его народонаселения движутся беспрерывно дружины воинов, то в золотых, то в богатых цветных одеждах, движутся и покорные, наемные варвары, умножая собою разнообразное величие войск императорских и нося на плечах стальные варяжские секиры, скифские железные бердыши; видя притом ряды сих воинов в преддвериях Влахерна и Вукалеона, кипящих движением царедворцев, гордых, великолепных, сопровождаемых многочисленною свитою, на аравийских, облитых золотом, унизанных жемчугом конях, или в блестящих колесницах; видя, наконец, как все благоговейно преклоняют головы и колена при одном имени императора – что подумает странник об этом незримом владыке, повелителе Царьграда? Не вообразит ли он его земным Богом, посланником Бога небесного, Христом – как называли императоров[74] своих греки? Не скажет ли, что этот владыка, по величию своему, достойный преемник тех владык вечного города[75], которых умоляли народы о позволении воздвигать им при жизни алтари? «Победа, сила, слава и величие должны венчать его, и имени его должны трепетать отдаленные народы». – Так подумает странник.

И в самом деле, в то время, которое избрали мы для нашего повествования, властитель царьградский казался велик и славен не одним только величием и великолепием Царьграда. Победа и завоевания приветствовали Грецию на полях Сицилии и Малой Азии. Блестящие воинские подвиги открыли Никифору путь к престолу. Завоеватель Крита[76], еще бывши императорским воеводою, он в торжественном триумфе въезжал в Царьград, и современники его с изумлением описывали сей триумф. «Золота, серебра, золотых монет[77], одеяний, испещренных златом, багряных ковров и разных драгоценных вещей, с чрезвычайным искусством сделанных, блестящих дорогими каменьями, доспехов, шлемов, мечей, броней, изукрашенных золотом, копий, щитов и тугих луков столь великое было множество, что всякий сказал бы, что все богатство земли неприятельской было тогда снесено на площадь, и подобно было втекающей, так сказать, в Царьград глубокой реке сокровищ» (Лев Диакон.). Выбор Никифора в императоры последовал среди воинского лагеря, который поставил он на полях Каппадокии[78]. Облеченный в императорскую порфиру, Никифор, в течение пятилетнего своего царствования[79], мало обитал в чертогах царьградских. Повелевая многочисленными воинствами, вечно в лагере, он заставлял трепетать врагов Греции, и потомки халифов ужасались, слыша, как города десятками покорялись его оружию, как пали перед ним Мопсуестия и Тарс Киликийский[80], 200 000 мусульман погибли в один день под мечами греков на берегах Соруса[81], в то время, когда флот египетский тщетно спешил на спасение своих единоверцев. Но ни одно завоевание не было так славно, как завоевание Антиохи[82]. Когда ворота Мопсуестии привезены были в Царьград и вделаны в городские стены, как памятник подвигов императора, пришла весть о взятии Антиохии – третьего города в мире, после Рима и Царьграда, по своему величию и богатству. Затем пал Алепп[83], место пребывания гамаданских властителей[84], обладавших древней Месопотамией. Три палаты, наполненные драгоценными оружиями, тысяча четыреста мулов в конюшнях и триста мешков золота и серебра в казнохранилищах достались победителям в одних только чертогах властителя алеппского. Добыча в городе была бессчетна. Недоставало лошадей и мулов вести ее. Более ста городов было, наконец, отнято из рук мусульманских. Никифор перенес оружие за волны Евфрата, уже повелевая горными хребтами Тавра и Амана. Багдад ожидал неизбежной погибели и беспощадной мести. Но важные занятия удерживали императора в Царьграде, где одним взглядом своим укротил он бунт[85], восставший между народом. Мужественный брат императора, Лев, украшенный званием Куропалата[86], был правою рукою его в Азийских победах, когда другой брат, Эммануил[87], вырвал у африканских варваров древние Сиракузы[88], возобновляя славу побед Велизария[89] на итальянских берегах, а дети Льва, патриций Никифор и Дука Бард, торжествовали в Эдессе[90] и Гиерополе. Голос народа назвал императора утреннею звездою побед и гибелью сарацинов, и льстецы говорили, что гром завоеваний его потрясает своды небес и отдается во всех концах вселенной.

Между тем, суровый воитель, облеченный в багряницу Августа[91], казалось, не слышит льстивых восклицаний царедворцев и народа. Удаленный в тайные чертоги Вукалеона, он, мрачно и задумчиво, один ходит по золотым палатам дворца. Никто не смеет предстать пред его взорами; никто не знает: какие думы тревожат душу Никифора? Оставляя другим веселье и забавы, он не участвует в роскошных пирах царедворцев и супруги своей. Когда звуки музыки и песен потрясают своды чертогов императрицы, Никифор остается в своем царственном уединении. Видят тайные созерцатели дела его, как нередко, повергаясь перед образом Спасителя, он облекается во власяницу и со слезами молится. Оставляя пышное ложе императорское, нередко спит он на простом красном войлоке и барсовой коже среди золотой ложницы своей, покрываясь на ночь ветхою рясою св Михаила Малеина[92], дяди своего, инока, заживо прославленного благодатию чудес и умершего праведно и свято. Но о сих тайнах благочестия и смирения императорского едва ли смеют говорить шепотом, и едва дерзают прибавлять к тому, что никогда еще император не казался столь угрюм, суров и мрачен. Что тревожит его? Неужели слухи о поражении греков в Сицилии[93] и движениях варваров на Дунае[94]? Но может ли беспокоиться о том грозный покоритель Антиохии, Тарса и Алеппа! Или затмение солнца смутило ум его, затмение столь дивное, что звезды показались середи белого дня, и изумленный народ со страхом ждал беды и злополучия, предвещаемых сим небесным знамением? Но Никифор, крепкий верою в Бога, выше суеверных опасений. Достовернее всего было мнение тек, которые приписывали тайную скорбь императора кончине родителя его кесаря Барды, мужа маститой старости, украшенного мирными добродетелями и воинскими подвигами. Император, не осушая глаз, пешком шел за гробом его. Но ему ли, христианину, печалиться о блаженном успении родителя, когда при том сей родитель, умирая, назвал себя счастливейшим из отцов и говорил, что если сыновья его будут скорбеть об его смерти, то оскорбят его среди блаженства, которого надеется он от милосердия Божьего!