Итак, из заключительных слов В. Л. Шейниса мы узнаем, что некоторые критики считают Конституцию 1993 г. абсолютно недемократической и более чем монархической. Сказать по совести, нечто подобное мы подозревали и до того, как ознакомились со статьей видного демократа. Какова его собственная позиция – вот что нам интересно было бы узнать. Относится он сам к числу «некоторых критиков» или же вполне удовлетворен состоянием демократии в современной России? Но сомкнуты уста витии. Не дает ответа…
Вместе с тем кое-какие ценные признания в цитированном пассаже содержатся. Из него мы узнаем, что демократия в стране была введена «путем, легитимность которого была сомнительной». И что довели ситуацию до такого состояния как раз те поборники демократии, которые вознамерились принудительно осчастливить народ, не подозревавший о том, сколь тяжко он страдает под свинцовым гнетом тоталитаризма. У «некоторых критиков» может возникнуть совершенно крамольная мысль: что это за демократия такая, которую надо было вводить в действие посредством танковых орудий? И могло ли из такой демократии вырасти что-либо путное? Нет ли закономерной связи между способом, с помощью которого Россия была демократизирована, и фактически сформировавшимся к настоящему времени президентским самодержавием? Но и этими вопросами автор мудро не задается. Зато мы узнаем из статьи нечто совершенно неожиданное, полностью противоречащее всему ее содержанию. Оказывается, Конституционное совещание сыграло «историческую роль». Но ведь нам только что поведали, что проект КС был отброшен как клочок бумаги. О какой же «исторической роли» в таком случае можно вести речь? Мало ли каких прожектов не рождалось в воспаленном воображении утопистов – как зарубежных, так и отечественных?
Итак, автор первой статьи от вопроса о соответствии замысла «демократов» и результатов их правления уходит. Вопрос существенный, принципиальный, он подменяет вопросами мелкими, незначительными, представляющими, по правде говоря, интерес сугубо абстрактный. Наша гипотеза не подтвердилась. Но она и не опровергнута, потому что фактически вся статья именитого автора – лукавая попытка оправдать себя в глазах современников и потомков, попытка задним числом обелить себя и своих соучастников перед судом истории. Автор вроде бы отметился, высказался на актуальную тему, но самые главные, принципиальные, фундаментальные вопросы обошел.
Что ж, посмотрим, что написано в статье С. А. Филатова. Названа она очень многообещающе: «Что значит для России Конституция 1993 года?». Прямо в первом абзаце написано:
«<…> В 1993 году – в период фактической революции именно Конституция должна была закрепить новое государственное устройство страны, чтобы прекратить споры и противостояние политических сил и ветвей власти. И эту задачу Конституция в основном выполнила, благодаря чему страна десять лет живет в стабильной обстановке»[47].
Как замечательно сказано: «страна десять лет живет в стабильной обстановке»! Вакханалия ваучеризации, позволившая кучке воров разграбить достояние народа, созидавшееся трудами нескольких поколений советских людей, прошла в обстановке полной стабильности. Чудовищная инфляция, обратившая в пыль сбережения населения, – одно из наиболее очевидных проявлений стабильности. А какой полной мерой вкусили граждане свободной демократической России плоды стабильности в августе 1998 г.! Рождаемость стабильно сверхнизкая, смертность стабильно сверхвысокая. Нет, все-таки умеет С. А. Филатов сказать так, что словам – тесно, а мыслям – просторно. Дальше можно не читать, гипотеза наша полностью подтвердилась.
Впрочем, тот, кто питает слабость к жанру панегирика, может потратить еще 15 минут на чтение текста С. А. Филатова. Тот же, кто ищет в научном журнале научных материалов, пусть побережет свое время для чего-нибудь менее рептильного.
Редакция журнала заказала статьи к 10-летию Конституции 1993 г. только двум авторам: демократу первой волны В. Л. Шейнису и человеку без убеждений, имеющему репутацию верного слуги всех режимов, С. А. Филатову. Ни одному из «некоторых критиков» слова не дано. Ни автору коммунистического проекта Конституции Юрию Слободкину, ни самому критически настроенному из всех самых критичных критиков Г. А. Явлинскому. А как же плюрализм мнений? А как быть с девизом «я не согласен с вашим мнением, но готов умереть за то, чтобы вы имели право его высказать»? Что-то не видно у редактора журнала В. В. Согрина большого желания умирать за право выступать в журнале всем тем, кто не разделяет его глубоких демократических убеждений. В сущности, журнал этот, хоть он и именуется научным, хоть и написан вроде бы научным языком, отношения к науке не имеет. В нем под видом науки преподносится чистая идеология. Когда его читаешь, поневоле всплывают в памяти слова К. Маркса о «предвзятой угодливой апологетике». Можно, конечно, почерпнуть что-то полезное для себя и в таких текстах. Возникает, однако, вопрос об эффективности затрат. Стоит ли выписывать и читать журнал, до предела напичканный самым примитивным агитпропом, закамуфлированным под научный текст?
Было бы нереалистично ожидать от общественной науки идеологического нейтралитета. Еще Томас Гоббс писал:
«если бы истина, что три угла треугольника равны двум углам квадрата, противоречила бы чьему-либо праву на власть или интересам тех, кто уже обладает властью, то… учение геометрии было бы если не оспариваемо, то вытеснено сожжением всех книг по геометрии»[48].
Та же мысль выражена В. И. Лениным гораздо острей и глубже:
«<…> “беспристрастной” социальной науки не может быть в обществе, построенном на классовой борьбе. <…> Ожидать беспристрастной науки в обществе наемного рабства – такая же глупенькая наивность, как ожидать беспристрастия фабрикантов в вопросе о том, не следует ли увеличить плату рабочим, уменьшив прибыль капитала»[49].
Так что в современной России ожидать от социально-гуманитарных наук беспристрастности не стоит. И поэтому ни В. Л. Шейнису, ни С. А. Филатову нельзя ставить лично в вину их ангажированность. Любой человек, берущийся высказывать суждения о социальных материях, неизбежно ангажирован, сознает он этот факт или нет, нравится это ему или не очень. Возможно, когда осуществится мечта Циолковского о возникновении человека-животного, способного усваивать энергию прямо из солнечного света, тогда появится и обществовед, коего взгляды совершенно независимы от социальных интересов. Ну а пока мы остаемся просто людьми, мы вынуждены питаться обычной земной пищей, содержащей, как известно, жиры белки и углеводы. Весьма желательно к тому же, чтобы питание было трехразовым и сбалансированным по основным компонентам. Все это осуществимо, если есть деньги. А их надо заработать. Таким образом, каждый человек вовлечен в систему социальных связей просто в силу того фундаментального факта, что он – существо, обладающее телесностью. Вырваться из этих связей невозможно, стало быть, невозможно и встать над схваткой. К этому имеет смысл добавить, что любой человек вовлечен в социальные отношения и потому, что он является носителем определенной культуры, определенного мировидения. Итак, повторим, никакой личной вины авторов в том, что они стоят на определенной идеологической платформе, нет. Иначе просто быть не может. Вина их заключается в другом: они «играют не по правилам», поскольку под видом науки преподносят читателям голую пропаганду.
Возникает закономерный вопрос о том, в чем состоит различие между наукой и пропагандой. На наш взгляд, оно заключается в генеральной цели деятельности. Основные функции науки – описание, объяснение, прогноз. Главная задача пропаганды – внушение. Пропагандисту, конечно, весьма полезно иметь в голове какое-то целостное представление о проблеме, которую он под определенным углом зрения намерен преподнести аудитории, но в принципе это не так уж обязательно. Пропагандист стремится к тому, чтобы его читатели (слушатели) поверили в определенные утверждения. Если для достижения такого эффекта нужны какие-то рациональные аргументы, он их использует; если цели можно достичь иным способом (например, запугиванием, обещанием какого-то блага, апелляцией к предрассудкам и мифам и т. д.), пропагандист прибегает к ним. Как говорил П. Фейерабенд, anything goes. Истина для пропагандиста – ценность инструментальная. Он пользуется ею лишь в той мере, в какой это необходимо для обеспечения желаемого результата. Поэтому все факты, которые не укладываются в пропагандистский канон, игнорируются, а остальные трактуются в выгодном для указанного канона свете.
В естествознании ученый может себе позволить роскошь беспристрастности, поскольку изучаемый предмет не затрагивает ничьих интересов. Энтомолог, описывающий определенный вид насекомых, не вступает в конфликт с правящими классами; впрочем, у него нет и возможности лизнуть властвующую длань. Такой ученый в наибольшей степени приближается к идеалу свободного исследователя, предающегося размышлениям в башне из слоновой кости. Но только приближается, слиться с ним не дано даже тем труженикам науки, которые занимаются наиболее удаленными от практических нужд вопросами. Дело тут заключается в том, что ученый не является одиночкой, он включен в научное сообщество, т. е. довольно сложную социальную систему, которая существует и развивается по своим собственным законам. Таковы они, как их описал Т. Кун в своем классическом труде «Структура научных революций», или нет, – вопрос в данном случае несущественный. Важно зафиксировать два бесспорных утверждения: 1) ученый творит в русле определенной традиции, школы, концепции, доктрины и 2) это обстоятельство налагает на него определенные обязательства. Последние могут и не осознаваться, что, впрочем, не имеет никакого значения. Ученый видит свой предмет через определенные теоретические очки – вот что существенно. Иначе говоря, в любом научном исследовании – даже том, которое не задевает социально-классовых интересов, – существует определенная субъективная установка исследователя, его заинтересованность в получении именно такого, а не иного результата.
Самое трудное в жизни – быть самим собой. Сохранить независимость суждений. Не впадать в эйфорию, когда все вокруг охвачены восторгом. Не поддаться соблазну отречения от старого мира. Не утратить способности видеть белое белым, даже если самые крупные авторитеты будут уверять, что перед тобой – чернота. Не потерять веру в элементарные истины. Одной из таких истин является следующая: отличие науки от других форм духовного освоения действительности заключается в ее нацеленности на получение объективно-истинного знания. Можно, конечно, демонстрировать, как это делает, например, П. Фейерабенд, наличие элементов «агитации и пропаганды» в науке, можно показывать, что всякий конкретный научный результат несет на себе неизгладимую печать субъективности ученого и т. п., но никуда не деться от признания того факта, что стремление к объективному знанию – differentia specifica науки. Конечно, само по себе понятие объективности знания не является совершенно простым; если бы дело обстояло иначе, для понимания истины достаточно было бы здравого смысла, никаких усилий теоретического разума не потребовалось бы. Но при любом истолковании понятия объективности (не порывающего, конечно, с мировой традицией) в «сухом остатке» будет противопоставление объективного как чего-то такого, что, во-первых, свойственно объекту, а не познающему его субъекту, а во-вторых, от субъекта не зависит. Свет действительно распространяется с конечной скоростью; Антарктида на самом деле покрыта ледником. А соотношения между количественными характеристиками вещей, зафиксированные в таблице умножения, присущи самим вещам. Если бы дело обстояло иначе, результат зависел бы от воли и желания субъекта. В таком воображаемом мире продавец товара, умножая количество штук на цену, получал бы цифру заведомо большую, чем покупатель. А покупатель, соответственно, обязательно меньшую, чем продавец. Но это повлекло бы полное прекращение торговли и неизбежный распад социальной ткани. В мире вменяемых людей ничего подобного не происходит именно по той причине, что вещи заставляют их считаться со своими свойствами.
Потребность в знании объективных взаимосвязей коренится в самой природе человеческой деятельности. Животному вполне достаточно знать, каковы свойства вещей в их отношении к его организму. Например, медведю из опыта известно, что ягоды черемухи Маака съедобны и вкусны. Чтобы их добыть, он ломает деревья, используя свою массу и мускульную силу. Человеку же необходимо знание того, каковы свойства дерева по отношению к другим вещам. Он берет в руки палку и сбивает ею плоды. Он обрабатывает вещи из дерева, создавая из них либо предметы потребления (например, жилище), либо орудия труда. Каменный топор с деревянной ручкой не мог бы быть изготовлен, если бы человек не знал свойств, которые проявляет дерево по отношению к камню. Вот это свойство вещей, что обнаруживает себя в их взаимодействии, и есть объективное свойство, т. е. свойство, существующее действительно, на самом деле. Человек выработал в себе способность выявлять такие свойства и использовать их в своих целях. Но сами эти свойства существуют до человека, независимо от человека и помимо человека.
Обрабатывая предметы природы в соответствии с их объективными свойствами, человек приобретал определенные познания. Это были познания на уровне эмпирии, но и они уже содержали в себе потребность в обобщении и возможность обобщения. Так, древний человек, разыскивая в скальных россыпях что-нибудь такое, что пригодно для превращения в каменный топор, останавливал свое внимание на камнях, которые по размерам и форме более или менее подходили для поставленной цели, т. е. могли быть превращены в топор при минимальных затратах времени и сил. Тем самым в его сознании происходила работа генерализации, формирования обобщенного образа подходящей заготовки. Эмпирическая генерализация – даже самая примитивная – это уже шаг в направлении познания сущности. Логика процесса влечет человека к раскрытию общих принципов устройства вещей, к поиску порядка в хаосе, устойчивого в текучем, одинакового в многоразличном, закономерного в случайном. Именно на стрежне этого течения и формируется наука как деятельность по раскрытию сущности вещей.
Бесспорно, что наука не вырастает непосредственно из познавательной деятельности, связанной с производственной деятельностью человека. Но верен и тезис о том, что научное познание и познание стихийно-эмпирическое принадлежат к одной родовой сущности. В обоих видах познания выявляются объективные свойства вещей. Различие между донаучным познанием и наукой состоит не в гносеологическом статусе добываемого знания, а в его, так сказать, качестве. В одном случае знание носит поверхностный, а во втором – сущностный характер. Дело принципиально не меняется от того, что глубина постижения реальности увеличивается по мере технического и интеллектуального прогресса субъекта. На определенном этапе развития научного познания возникает так называемая стандартная концепция научного познания, суть которой состоит в утверждении принципиальной возможности полностью устранить элемент субъективности из наших представлений о предмете[50]. Как справедливо отмечает Л. А. Микешина, эта концепция «в значительной мере покоится на предпосылках созерцательного материализма»[51]. Созерцательный материализм преодолевается материализмом диалектическим, но это преодоление заключается не в отбрасывании, а в дальнейшем развитии, в диалектическом снятии. Марксистский материализм сохраняет идущее от прежнего материализма представление о том, что мы познаем сам мир, а не наши представления о нем, но понимает этот тезис иначе, с учетом реальной сложности процесса познания. Л. А. Микешина в 1990 г. характеризовала марксистскую концепцию так:
«…Научное познание уже понимается как активно-деятельное отражение объективного мира, детерминированное в своем развитии не только особенностями объекта, но также и исторически сложившимися предпосылками и средствами; как процесс, ориентированный мировоззренческими структурами и ценностями, лежащими в фундаменте исторически определенной культуры»[52].
Иначе говоря, теперь мы понимаем, что наше представление о предмете является конкретно-историческим, что оно с течением времени неизбежно меняется, развивается, углубляется.
Преодоление созерцательности состоит не только в том, что в понимание процесса познания вводится историческая координата. Преодоление созерцательности означает также и такую трактовку познания, когда оно рассматривается не в качестве самодовлеющей деятельности, а как момент практического преобразования мира. Принцип связи познания с практикой дает возможность понять, какой именно смысл вкладывается в утверждение, что свет действительно имеет конечную скорость, а Антарктида действительно (на самом деле) покрыта ледником. Каждое из этих утверждений удостоверяется практикой, причем таким образом, что всякие сомнения в том, что они есть порождение чьего-то незнания, недомыслия, субъективного хотения или, наоборот, нежелания, для человека, находящегося в здравом уме и твердой памяти, совершенно невозможны.
Меняется что-либо в том случае, когда предметом познания становится не природа, а общество? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо констатировать тот факт, что в самой социальной реальности есть, с интересующей нас точки зрения, два пласта. Первый пласт – те элементы и аспекты социальной жизни, которые обладают «природоподобной» материальностью. В указанной связи уместно напомнить о том тривиальном факте, что человек – существо живое, телесное. В этом своем качестве он целиком и полностью подчиняется законам живого: рождается, дышит, удовлетворяет жажду, питается, воспроизводит себе подобных и умирает. Эта сторона бытия человека может быть зафиксирована и описана в принципе таким же образом, каким в биологии фиксируются и описываются факты, относящиеся к жизни, например, носорогов или слонов. Статистически значимые совокупности фактов, относящиеся к бытию человека как телесного существа, составляют эмпирический базис демографии. «Природоподобной» материальностью обладает вся искусственная среда, которая создана человеком за многие тысячелетия социальной эволюции. В качестве предмета познания она принципиально не отличается от среды, не затронутой преобразовательной деятельностью человека. Вопрос об ангажированности исследователя, изучающего «природоподобные» аспекты социального бытия, решается таким же образом, как и вопрос об ангажированности биолога, химика, физика, астронома и т. п. Описывая динамику демографических показателей, демограф не более ангажирован, чем, например, этолог. Но, переходя к интерпретации этих данных, демограф не может сохранить ту же дистанцию между собой и объектом, какую безо всякого специального усилия держит этолог. Это обстоятельство связано с реальной вовлеченностью демографа в идейную, политическую, социально-классовую, в конечном счете, борьбу.
«Природоподобная» реальность выступает в социуме в качестве предпосылки и условия существования иной по типу реальности, специфичной для социальной жизни. Ее сущность глубоко раскрыта К. Марксом, прежде всего, в «Капитале». Анализируя категорию товара, великий мыслитель писал:
«Само собой понятно, что человек своей деятельностью изменяет формы вещества природы в полезном для него направлении. Формы дерева изменяются, например, когда из него делают стол. И тем не менее, стол остается деревом, – обыденной, чувственно воспринимаемой вещью. Но как только он делается товаром, он превращается в чувственно-сверхчувственную вещь»[53].
Объективность «чувственной вещи», созданной человеком, ничем не отличается от объективности природного объекта, не затронутого человеческой деятельностью. Отсюда следует, что «природоподобная» реальность, взятая как предмет познания, ничем не отличается от реальности природной. Обществовед познает ее точно так же, как естествоиспытатель изучает законы движения и развития материальных объектов. Абстрагируясь от «сверхчувственной» реальности, мы должны признать полное тождество социально-гуманитарных и естественных наук в интересующем нас отношении. Гуманитарий здесь не более ангажирован, чем ученый, постигающий тайны природы. Совершенно ясно, что такое абстрагирование допустимо лишь в очень узких пределах. Специфику общества как системы составляет иная реальность – та, которая названа К. Марксом сверхчувственной. Так, арбуз как предмет природы обладает определенными объективными характеристиками. Он имеет массу, консистенцию, химический состав, занимает определенный объем в пространстве и т. п. Но определенность арбуза как товара, обладающего некоторой меновой стоимостью, не может быть уловлена в терминах физики, химии или биологии. Это уже определенность экономическая, т. е. определенность социальных отношений. В чувствах она непосредственно не дана, хотя факт ее существования ни для кого не составляет секрета. Она-то как раз и обусловливает ту специфичность социального познания, которая столь ярко, с классической ясностью, охарактеризовали Гоббс и Ленин. В западноевропейской философии наиболее известные попытки анализа проблемы объективности социального познания предприняты Г. Риккертом и М. Вебером. Г. Риккерт пытался решить эту проблему, опираясь на принципы кантианства. Рассматривая соотношение естествознания и общественных наук (в его терминологии «науки о природе» и «науки о культуре»), он пришел к выводу, что в случае общественных наук
«мы встречаемся с объективностью совершенно особого рода, которая, по-видимому, не сумеет выдержать сравнения с объективностью генерализующего естествознания»[54].
Говоря иными словами, в науках о культуре возможно получение объективного знания, но это объективность второго сорта. Смысл этого различения становится более понятен, когда мы проанализируем другие высказывания Г. Риккерта. Так, он пишет:
«Историческому изложению, отличающему существенное от несущественного, присущ характер, заставляющий сомневаться в том, следует ли к нему вообще применять определение истинности»[55].
Как видим, автор не отказывает в праве считаться истинным (а это то же самое, что объективным) такому знанию об обществе, в котором факты излагаются «как они есть», без попытки их обобщения. Но знание, в котором существенное отделено от несущественного, т. е. знание обобщенное, рассматривается им как знание не вполне доброкачественное. Тенденция автора становится еще более понятной, когда мы посмотрим, кого и за что он критикует. Объектом его эскапад является, естественно, марксизм, точнее говоря, исторический материализм. Процитируем соответствующие высказывания. Г. Риккерт заявляет:
«<…> Так называемое материалистическое понимание истории <…> в большей части зависит от специфических социал-демократических стремлений»[56].
И далее:
«Это уже не эмпирическая историческая наука, пользующаяся методом отнесения к ценности, но насильственно и некритически сконструированная философия истории»[57].
Сама фраза построена таким образом, что может сложиться впечатление, будто исторический материализм отвергается Риккертом как плохая философия истории. Однако дальнейшее ознакомление с текстом заставляет отказаться от такого толкования его слов. С точки зрения Г. Риккерта, любая философия истории притязает на слишком многое – на то, чтобы постигнуть смысл событий, т. е. всякая философия истории плоха. Об этом свидетельствует следующее утверждение:
«Исторический материализм, как и всякая философия истории, основывается на определенных ценностях»[58].
Отсюда следует, что
«его высмеивание идеализма сводится к замене старых идеалов новыми, а не к устранению “идеалов вообще”»[59].
Таким образом, обществознание, с точки зрения Г. Риккерта, только в том случае имело бы статус «настоящей» науки, если бы отрешилось от идеалов, т. е. если бы из него была изгнана ангажированность ученого. Г. Риккерт не объяснил в своем труде, как это осуществить практически. Таким образом, он не разрешил дилемму ангажированности и объективности социального познания, а просто пожертвовал одной частью оппозиции ради спасения другой. Для обществоведа, который воспринял бы решение Г. Риккерта всерьез, вопрос встал бы таким образом: либо ты копишь факты и фактики и тогда, следовательно, добываешь объективное знание, и потому имеешь право называться ученым, либо исповедуешь какие-то идеалы, и тогда ты не ученый, а что-то вроде художника; художник же претендовать на объективную ценность полученных результатов не вправе. Максимум, на что может художник рассчитывать, – на субъективную убедительность созданного им изображения.
Именно в духе предложенного Г. Риккертом решения и развивается позитивистски ориентированное обществознание, позиции которого наиболее сильны в эмпирической социологии.