«Монах на краю земли» окончательно доказал: в современной российской фантастике новые идеи не нужны ни читателям, голосующим рублем, ни писателям-фантастам. Более того: новые идеи не просто не нужны, они вредны!
На мой взгляд, с тех пор (почти десятилетие прошло) ситуация не изменилась. Раньше можно было выбирать – «пациент скорее жив, чем мертв» или «пациент скорее мертв, чем жив». Сейчас ясно: пациент (российская НФ) мертв. Причины названы.
* * *
Все перечисленные причины смерти НФ, как поджанра фантастической литературы, можно назвать географическими инвариантами. На Западе разочарование обывателя в науке, насыщение НФ идеями и ее «отлучение» от «героя» наступили раньше, чем в России. Западная НФ столкнулась с этими проблемами лет 30—40 назад, коммерциализация фантастики на Западе наступила еще раньше – в тридцатые и даже двадцатые годы. Об этом писал С. Лем в своих статьях (например, в «Science fiction – безнадежный случай с исключениями») еще в начале семидесятых годов прошлого века, а затем и в книге «Фантастика и футурология». Естественно было бы предположить, что на Западе (более узко – в американской фантастике) НФ должна была исчезнуть, раствориться в других направлениях фантастики еще тогда, когда в советской фантастической литературе именно НФ была востребована по идеологическим соображениям, не зависевшим от читательского спроса. Как ни странно, при всех кризисах, которые испытывала советская фантастика и которые нашли отражение в многочисленных дискуссиях, одного из реальных кризисов она избежала в силу государственного устройства – кризиса перепроизводства, кризиса, связанного с коммерциализацией фантастики. Несмотря на все разговоры о том, что фантастика в СССР – золушка, что ее издание передано в два-три издательства, а остальные фантастику не замечают, ассортимент фантастики чрезвычайно невелик, число новинок можно пересчитать на пальцах, – несмотря на все это, реальное отношение властей к НФ (а иной фантастики в СССР практически не было) было таким же (или почти таким же), как к Большой литературе. Фантастам дозволялось даже больше, чем реалистам. Автор-мейнстримовец, слишком далеко (как показалось кому-нибудь «наверху») зашедший в критике власти, мог загреметь в лагеря (и гремел – вспомните А. Синявского и Ю. Даниэля) или «добровольно» выслан за границу (В. Некрасов, А. Галич, А. Солженицын). А. и Б. Стругацким за их гораздо более радикальные «Сказку о тройке» и «Улитку на склоне» сильно портили жизнь, отлучали от издательств, цензура свирепствовала – все так, но, к счастью, авторы остались на свободе и писали хотя бы в стол, чтобы потом, когда настали перестройка и гласность, опубликовать такие произведения, как «Град обреченный», «Гадкие лебеди», «Отягощенные злом».
На Западе же именно в те годы бушевал кризис НФ, о котором писал С. Лем и о котором ни читатели, ни авторы фантастики в СССР не имели представления.
Никто, однако (во всяком случае, мне не приходилось об этом читать), из западных критиков не объявлял о том, что НФ умерла, похоронена, процесс ее смерти необратим. Читатель и там был разочарован в науке, не видел в НФ «живых персонажей», но авторы продолжали предлагать новые научно-фантастические идеи и новых персонажей, идеи эти олицетворявших. Что примечательно – издатели и не думали отказываться публиковать НФ. Был спад, пришелся он на 70-е – начало 80-х годов и завершился появлением произведений Л. Нивена, К. Приста, а впоследствии С. Бакстера, Г. Бенфорда, Г. Игана, В. Винджа, Д. Симмонса, Т. Чана и многих других, о которых читатель в России ничего не знает, поскольку этих авторов на русский язык не переводили (под тем предлогом, что НФ умерла, читателю это не нужно, зачем же тратить деньги на перевод и издание книг, которые останутся не востребованными?). И, разумеется, все это время продолжали писать корифеи НФ А. Кларк, Р. Хайнлайн, А. Азимов, К. Саймак (чью фантастику, возможно, нельзя отнести по форме к жесткой НФ, но произведения эти глубоко научны по духу, по мировосприятию).
В СССР (а затем в России) эволюция фантастики отставала от западной по фазе – те же кризисы и смены поколений и волн происходили с опозданием лет на тридцать. Причина была в том, что в свободное развитие жанра вмешивалось государство, тормозя процессы, которые сами по себе произошли бы гораздо раньше.
Лет десять назад, когда российская НФ находилась еще в состоянии клинической, а не необратимой смерти, нужно было проводить реанимационные мероприятия, и покойника можно было еще вытащить с того света. Зачем? Да потому, что существование в общественном сознании НФ не сводится только к наличию или отсутствию небольшого по величине (он и в прежние времена был небольшим – в том числе, на Западе, где «расцветали все цветы») сектора литературы. Интерес читателей к НФ отражает интерес общества к науке. Падение интереса к НФ происходит одновременно с падением интереса к научно-популярной литературе. Но и это следствие, результат, а не причина процесса. Третий из упомянутых выше факторов – падение интереса общества к науке является причиной падения интереса к научно-популярной и научно-фантастической литературе.
Это очень серьезно – в конце концов, не так уж важно, что произойдет с каким-нибудь литературным направлением. Куда важнее – что произойдет с обществом, со страной, где наука не востребована, на науку не выделается достаточно (по современным меркам) средств, не делаются открытия мирового уровня, не производятся (и даже не конструируются) самые передовые приборы и аппараты. Российские ученые предпочитают вести исследования за рубежом, а молодежь неохотно идет в науку, предпочитая изучать предметы, более практичные и прибыльные.
Когда (и если) государственная поддержка науки в России вернется хотя бы к тому уровню, какой был тридцать-сорок лет назад, тогда и можно будет рассуждать о возможной реанимации НФ – и не только НФ, но и других направлений литературы, с НФ связанных.
Обществу, государству наука не нужна – и на полках книжных магазинов очень трудно найти не только НФ, но и качественные научно-популярные книги. На «гнилом» Западе о самых последних достижениях науки пишут простым и понятным языком (вот умеют же!) такие корифеи, как С. Хокинг, Р. Пенроуз, С. Вайнберг, Д. Дойч, М. Каку – сплошь самые известные ученые, в том числе лауреаты Нобелевской премии. А в России? Когда-то научно-популярные книги писали выдающиеся ученые И. Шкловский, В. Гинзбург, Я. Зельдович, И. Новиков – писали популярно о самом новом и передовом в науке. Сейчас нет авторов такого уровня и нет таких книг.
Научно-популярная литература разделила судьбу НФ.
Это плохо не потому, что исчезла некая область литературы, которая якобы тщилась достичь, но так и не достигла уровня «мейнстрима». Плохо – потому что НФ была зеркалом. В ней отражались реальные достижения науки, в том числе мировой. Исчезли научные достижения, исчезла научно-популярная литература, умерла НФ. Цепочка простая.
Говорят – Россия сейчас встает с колен. Замечательно. Но, вставая с колен, не затоптали бы окончательно науку, которая была когда-то гордостью страны, открывшей человечеству дорогу в космос.
Без развитой науки у государства нет будущего. С колен-то встать можно, но глиняные ноги, не поддерживаемые наукой и самой передовой технологией, быстро подогнутся.
НФ – всего лишь зеркало, индикатор. Если зеркалу нечего отражать – хорошо ли это для России?
***
Несколько замечаний в заключение.
Б. Н. Стругацкий прав в том, что гибель НФ связана, в частности, с коммерциализацией издательского дела. С. Лем писал об этом еще в 1972 году применительно к западной фантастике. Планка в фантастике, по мнению С. Лема, опустилась ниже плинтуса из-за того, что фантастика на каком-то этапе (на Западе это произошло еще в тридцатые годы, а у нас после развала СССР) стала литературой сугубо коммерческой, в отличие от мейнстрима (Большой литературы). И если в мейнстриме автор вынужден подтягиваться до вершин (иначе не будет хорошей критики, стипендий и премий, которые в мейнстриме имеют материальное содержание и позволяют прожить год-два, спокойно сочиняя новый роман), то в фантастике все наоборот – автор вынужден снижать планку, иначе не будет тиражей, а значит, издатель и издавать не станет. Исключения редки – С. Лем приводит в пример одного лишь Ф. Дика.
И еще. По наблюдению С. Лема, если автор начал с мейнстрима и там пробился, то он потом может написать любую чепуху в жанре фантастики, и критики будут говорить: «О, Имярек пробует себя в разных жанрах, и получается замечательно». Но если автор начал с фантастики и признан фантастом, то пусть он потом напишет гениальное мейнстримовское произведение, критики скажут: «Фантаст Имярек попытался выбраться за пределы гетто, и, конечно, неудачно». Примеры из российской фантастики известны. Большая часть последних произведений Е. Лукина имеет слабое отношение к фантастике – если бы он изначально публиковался, как автор Большой литературы, то «Портрет волшебника в юности», «Бытие наше дырчатое», «Лечиться будем», конечно, были бы оценены критиками, как замечательные прорывы автора, использующего метод фантастики в своем творчестве. Но Е. Лукин – фантаст «по определению», и критики Большой литературы его творчество попросту не замечают. В то же время о слабых, с точки зрения любого знатока фантастики, произведениях «Кысь» Т. Толстой и «День опричника» В. Сорокина критика пишет, как о замечательных достижениях, прорывах Большой литературы в область фантастического…
НФ при жизни не стала частью Большой литературы. А разве могла? Или должна была?
* * *
В современном книгоиздании возник новый термин – книжный продукт. Книга, не имеющая отношения не только к Большой литературе, но к чему-то художественному вообще. Книга, над которой не только слезами не обольешься, но и мозги включать не надо, чтобы прочитать скрытое под обложкой. К счастью, российская НФ умерла, не успев стать книжным продуктом. К сожалению, многие другие современные направления фантастики все больше приближаются к уровню именно книжного продукта.
Будь НФ жива, она смогла бы противостоять этому процессу.
А теперь – что ж говорить.
Amen.
Вести, 2015
ПОВОДЫРЬ
Он сидел в последнем ряду, и его почти не было видно за грузным широкоплечим мужчиной – Флоресом с кафедры политологии, заглянувшим случайно, так он сам сказал, когда мы столкнулись в дверях. «Название у вашей лекции странное, доктор Голдберг, невычислимые функции. Я думал, что математика – это когда вычисляют».
Молодой человек, время от времени выглядывавший из-за плеча Флореса, смотрел на меня так, будто я был его врагом. Однажды – в середине лекции, – обратив на него внимание, я не мог оторвать взгляда, и когда он исчезал за спиной Флореса, мне казалось, что я продолжал его видеть. Странное ощущение, не из приятных, и отвлекало, к тому же.
– Теперь вопросы, пожалуйста, – произнес я традиционную фразу, уверенный почему-то, что первым поднимет руку молодой человек в последнем ряду. И спросит, конечно, о том, как относятся к моим идеям коллеги, не считают ли они эти идеи несколько… гм… вздорными, хотя и не противоречащими современной квантовой физике.
Однако молодой человек не проявлял активности, и я скорее механически, чем с ощущением интересной дискуссии, ответил на вопросы студентов.
– Больше вопросов нет? Спасибо за внимание.
Тогда-то, как на аукционе перед третьим ударом молотка аукциониста, поднялась из последнего ряда одинокая рука, и выглянувший из-за плеча Флореса мужчина сумел огорошить меня вопросом, не имевшим никакого отношения ни к невычислимым функциям, ни к инфинитному анализу, ни вообще к математике или физике. Никто вопроса не понял, а многие и не расслышали, поскольку спешили к выходу.
– Скажите, доктор Голдберг, что вы думаете о случае в заливе Морского змея?
Флорес поднялся, на мгновение загородив от меня вопрошавшего, помахал мне рукой и двинулся к выходу.
Я мог и не отвечать: отведенное мне время закончилось. Но несколько студентов остановились в проходе, обернулись и навострили уши.
Я выключил и закрыл лэптоп, отсоединил кабель проектора, спрятал компьютер в чехол, перебросил через плечо ремень и только после этого поднял взгляд, надеясь, что, не получив ответа, молодой человек покинул аудиторию. Студентом он не был – мне, во всяком случае, в коридорах или аудиториях не попадался, я бы запомнил.
Он стоял в последнем ряду, сложив на груди руки, и ждал ответа.
– Простите, – сказал я, – не знаю, о чем вы спрашиваете.
Мне издалека было видно, как он смутился.
– Я иногда путаю… – Говорил он будто сам с собой, но смотрел мне в глаза, и я поймал себя на том, что иду к нему, хотя нужно было мне в другую сторону: к двери, выходившей в южный, а не восточный коридор.
У молодого человека были прямые светлые волосы, расчесанные на косой пробор, чуть удлиненное лицо, нос коротковатый и будто нарисованный. Лет ему я бы дал тридцать два – тридцать пять. Наверно, он много путешествовал (загар, крепкие мышцы, выправка). Может, служил в армии – в общем, принадлежал совсем не к моему кругу людей, физически обычно расслабленных и уделявших внешнему виду не больше времени, чем требовалось, чтобы бодрым шагом пройтись утром от дома до кабинета в одном из зданий Йельского университета.
– …На самом деле, – закончил он фразу, когда я приблизился на такое расстояние, чтобы можно было говорить, не повышая голоса и не опасаясь, что услышат посторонние, – я имел в виду не Морского змея, а…
Он запнулся.
– Черепаху, – закончил я механически, не подумав, что совершаю самую большую ошибку в жизни. Название это я третий год старался не вспоминать, и то, что сейчас произнес его вслух, означало… Не знаю, что оно означало – слово вырвалось непроизвольно, а точнее, вытянул его из меня взгляд стоявшего напротив человека, удовлетворенно кивнувшего, когда я прикусил себе язык.
– Залив Черепахи, точно. В гавани Брэндфорда. – Он еще раз кивнул и протянул руку, рассматривая меня настороженно-недоверчиво-подозрительным взглядом. – Меня зовут Лев Поляков. Не Полякофф, как здесь принято, с двумя «ф», а с твердым «в». Вы родом из России, доктор? То есть, ваши родители?
Что он знал о заливе Черепахи? Почему спрашивал?
– Вы здесь учитесь или работаете? – Я не мог задать более глупого вопроса, но, когда хочешь перевести разговор, вопросы обычно такими и получаются.
Он покачал головой: ни то, мол, ни другое. Он специально приехал на мою лекцию, чтобы задать вопрос, которого я не ждал?
– Я прочитал пару ваших работ, доктор Голдберг, и, прошу прощения, почти ничего не понял. – Теперь он смотрел на меня взглядом скорее смущенным, чем недоверчивым.
– Если вы не специалист, – пробормотал я, думая о другом. Что он знал? Почему спросил?
– Не специалист, – согласился он. – Я был бы очень благодарен, доктор Голдберг, если бы вы разъяснили некоторые положения вашей теории, я имею в виду инфинитный анализ квантовой запутанности, а я взамен сообщил бы то, что помню о происшествии в заливе Черепахи. Помню я немного, но все же…
Никто не мог этого знать! Мы были там вдвоем. Двое на всем белом свете. Двое во всей Вселенной – так мы чувствовали, так оно и было на самом деле.
– Память избирательна и непредсказуема, – продолжал он, – и без знания вашей теории идентичных миров моя работа – просто интуитивная практика, не более того.
Правильно построенная фраза. Наверняка этот человек сначала сложил ее в уме, потому что английский не был для него родным…
– Может, лучше по-русски? – предложил я.
– Нет-нет. По-английски доверчивее.
Слово показалось мне не очень уместным, но поправлять я Полякова не стал, просто не успел, потому что последовавшее предложение заставило меня подумать о далеко не очевидных, но возможных последствиях нашего знакомства.
– Мы можем поговорить у вас дома, доктор Голдберг. Там нам никто не помешает, поскольку живете вы один.
Этот человек поражал меня все больше! Верно, я жил один, но откуда Поляков мог знать об этом?
Я подумал, что мы слишком долго топчемся на месте – в буквальном и переносном смыслах.
– Вы на машине? – спросил я, и мой визави поднял глаза горе, будто предположение о том, что у него может быть машина, есть преступление против логики и здравого смысла.
– Хорошо, – сказал я, – поговорим у меня.
Он повернулся ко мне спиной и направился к выходу, не беспокоясь о том, что я мог, вообще-то, не последовать за ним, а выйти в другую дверь.
Меня неприятно удивило, что, выйдя из здания, он пошел прямо к моей машине, которую я сегодня пристроил не на парковке, как обычно, а в тени раскидистого вяза у пожарной лестницы.
Похоже, он следил за мной. Возможно, не первый день.
Я сел за руль, он молча уселся рядом, пристегнулся и сложил руки на груди.
– Кто вы? – вырвалось у меня, потому что мне на миг показалось, что рядом сидит не молодой мужчина в спортивном костюме, а нематериальная сущность, платоновская идея, тень на стене пещеры.
– Мое имя Лев Поляков. – Он тоже повернулся в кресле и посмотрел мне в глаза. – Обычно называют Лоцманом, такая у меня профессия, но я предпочитаю более правильное русское слово: Поводырь.
Он произнес эту фразу по-русски без малейшего акцента, и я тоже перешел на русский – не потому, что так мне было легче, наоборот, по-русски мне тоже приходилось сначала составлять фразу в уме и только потом обращать обдуманное в звуки – слово, действительно, не воробей.
– Поводырь? – повторил я. – Это прозвище?
Он не был похож на лоцмана, какими я их представлял по фильмам и книгам. Мысленно я примерил на него морскую фуражку и отбросил в сторону: не сочеталось. Он был сухопутным человеком, я мог дать голову на отсечение: если и выходил когда-нибудь в море, то на прогулочном катере в гавани Брэндфорда.
– Профессия, – сказал он, – хотя правильнее было бы назвать это образом жизни.
Не люблю ложной многозначительности, а в том, что и, главное, как он говорил, многозначительность переливалась через край, как манная каша, которую мне в детстве варила моя русская бабушка, постоянно забывая выключить газ и спохватываясь, когда каша выползала из кастрюльки и шипением докладывала о том, что уже готова.
* * *
От факультета до моего коттеджа семь минут езды. Машина свернула на Лорел-стрит и остановилась у ворот, открывшихся в ответ на сигнал прибытия. Выключив двигатель, я обнаружил, что мистер Поляков уже стоит у двери и собирается нажать на кнопку звонка – проку от этого не было бы никакого, звонок не работал еще с тех пор, как дверь снабдили идентификатором.
– Не стоит, – сказал я. – Вам она даже не ответит.
– Конечно, – пробормотал он. – Всегда забываю…
Мы вошли в холл, я провел Полякова в гостиную, усадил в кресло, тяжело вздохнувшее от необходимости принять непривычную форму, и сказал:
– Я принесу напитки и легкую закуску, а вы тем временем подумайте над вопросом – собственно, единственным, который меня занимает: почему вы упомянули залив Черепахи?
Поляков промолчал, и я вышел на кухню, где приготовил пару бутербродов с окороком, налил вино (мое любимое «шардонне») в два высоких бокала, раздумывая о том, что в жизни не попадал в более нелепую ситуацию. Почему я пригласил к себе человека, которого никогда прежде не видел? Почему там же, в аудитории, не потребовал ответа на вопрос о заливе Черепахи? И еще: мне казалось, что Полякова я где-то видел. Или кого-то похожего. Где мы могли встречаться? Точно не в университете. В городе? В полиции? Гадать было бессмысленно – память не выдавала своих секретов сразу.
Когда я вернулся в гостиную, Поляков сидел в той же позе, в какой я его оставил, и даже взгляд, как мне показалось, был направлен в ту же точку. Я поставил на стол поднос и спросил:
– Залив Черепахи – что вы знаете об этом?
Поляков ответил, продолжая разглядывать едва заметное серое пятно на стене:
– Я возвращался после обследования фарватера. Интуитивно… Я вам говорил, что в моей профессии нечего делать без интуиции? Она меня и вывела на мелководье. То, что этот остров назывался заливом Черепахи, я понял потом. Точнее, вспомнил.
Фарватер? На суше? Остров, который называется заливом?
– Простите, – пробормотал он, переведя на меня взгляд. – Я что-то не то сказал?
– Вы не ответили на вопрос.
– Ну как же… Хотя… да. Я не могу ответить точно. В памяти, конечно, все сохранилось, но у памяти поводырей свои особенности, вот почему я хочу, чтобы вы преподали мне основы теории квантовой запутанности и идентичных ветвей, иначе мы не разберемся в том, что важно для нас обоих.
Нанизыванием слова на слово он, кажется, пытался скрыть то ли неуверенность, то ли нежелание отвечать на вопрос.
– Что вы знаете о заливе Черепахи?
– Я же сказал! В тот день я обследовал новый для меня фарватер. Возвращаясь, вышел на мелководье. Это тоже земля, конечно. Идея в том, что явление должно описываться вашими уравнениями и теорией невычислимых функций. Вы мне должны объяснить, что к чему, а не я – вам.
– Залив Черепахи! – вернул я его в русло разговора.
– Да… – Он помедлил. – То, что помню… Я подумал, что могу позволить себе небольшой отдых, прежде чем вернуться домой через Ардейл.
– Ардейл? – Поблизости от Нью-Хейвена не был населенного пункта с таким названием. – Вы можете сказать, наконец, что видели? – Я больше не мог сдерживаться.
Он поднял на меня виноватый взгляд.
– Со стороны домиков, похожих на склады, появились двое: мужчина и женщина. Вошли в воду по щиколотку, мужчина подвернул брюки, а женщина была в короткой юбке, она сняла туфли и несла в руке. Мужчина был на голову выше спутницы, рубашка светло-зеленая навыпуск, волосы темные, гладко зачесанные назад, нос немного великоват для его лица…
– Спасибо, – сухо сказал я. – Мне приходилось смотреть на себя в зеркало.
– Ну да… Женщину вы тоже знаете.
Я промолчал.
– Они ссорились и не обращали на меня внимания, – продолжал Поляков.
Ссорились, да. Я впервые вышел из себя, накричал, и она…
– Женщина пошла навстречу волне.
А я стоял, смотрел и еще ничего не понимал. Как и она.
– Я сразу представил, что произойдет. – Поляков отвернулся от меня и смотрел в пустой проем стены, будто видел там, как на белом экране, кадры из старинного немого фильма. – Нужно было уходить, но у меня возникло ощущение, что я на капитанском мостике, корабль несет на камни, а за борт упал человек, его можно спасти, дав полный назад, но тогда корабль почти наверняка выбросит на берег…
О чем он говорил?
– Женщина входила все дальше в воду, волна прямо перед ней поднялась на высоту двухэтажного дома и опрокинула, как куклу… Всё, – виновато произнес он. – Больше не помню.
Сенту так и не нашли. Искали, как мне потом сказали в полиции, весь вечер, а потом с утра и целый день. Ничего. Был шторм, тело унесло в бухту, а оттуда, скорее всего, в океан. Я ничего этого не помнил. Только то, что мы начали ссориться еще по дороге к заливу. Дальше – провал.
– Значит, вы там были.
Он кивнул.
– Куда ж вы делись? – враждебно спросил я.
– Домой, конечно, – глухо проговорил он, и неожиданно его речь опять стала сбивчивой. – Но не уверен, что… Я и Ардейл не помню, потому что перенервничал на берегу. Я ж говорю: память у поводырей профессиональная и на мелководье сбивается. Я потому и хотел, чтобы вы… Собственно, это все.
– Полиция искала свидетелей. Хотя бы одного. Мне сказали, что службу спасения вызвал я, звонок был с моего мобильного, и голос мой, мне дали прослушать. Но я не помню! Вы там были? Не понимаю.
– Я тоже, – буркнул он. – Потому и пришел на лекцию: думал, вы сможете объяснить. Вы занимаетесь инфинитным анализом, невычислимыми процессами…
– Функциями, – поправил я.
– Что? Да… А также квантовой запутанностью, и по классификации многомирий у вас есть работа. Без всего этого, я уже говорил, лоционирование представляет собой не науку, а набор интуитивных практик.
Я никогда не слышал о лоционировании и не знал никого, кроме математиков-модернистов, кого инфинитный анализ интересовал бы в профессиональном смысле, а не как направление, никому, в принципе, не нужное, но чрезвычайно интересное и непонятно-волнующее. На мои лекции ходили не для того, чтобы приобщиться, а чтобы размять мозги – как на представления Войцеховича, извлекавшего корни восьмой степени из пятнадцатизначных чисел и запоминавшего с одного взгляда до семи страниц текста любой сложности и на любом языке.
– Послушайте… Лев, да? Послушайте, Лев, так мы не поймем друг друга. Я не знаю, кто вы, как оказались на берегу залива в тот вечер, не знаю, что такое лоционирование…
– Я к вам и пришел, чтобы вы объяснили – не на пальцах, а математически, Это только вы сможете. На одной интуиции не получится… В общем, тупик, – неожиданно закончил он и посмотрел на часы, висевшие над дверью в кухню.