– Черной дыры?
– Черные дыры тоже, но я говорю о горизонте Вселенной. Шестьсот тридцать два острова на фарватере. Замучился, право слово. Вы хотели бы побывать на горизонте черной дыры?
– Да. – Я ждал этого вопроса и ответ был у меня готов еще до того, как я мог себе представить, что такой вопрос мне кто-то когда-нибудь задаст.
– Но там невозможно выжить, – добавил я. – Как же…
– Не могли бы вы, – перебил меня Поляков, оттягивая, похоже, момент истины, о котором он знал все, а я ничего, – приготовить еще чашку этого замечательного напитка?
– Пожалуйста, – сказал я, поставил пустые чашки на поднос и пошел на кухню, затылком ощущая буравивший меня взгляд Полякова. Разговор наш принимал все более странный характер, а воспоминания о недавнем путешествии исчезали из памяти, как выветривается сон. Просыпаешься и все прекрасно помнишь, стараешься запомнить все детали сна, но через минуту многое кажется туманным, через три не можешь вспомнить даже важные детали, а через пять понимаешь: да, снился сон, но что именно… не помню, хоть тресни. Дожидаясь, пока зашипит, выпуская напиток, кофеварка, я вспоминал: картину на стене (никогда такой не видел, хотя ощущение было, будто картина очень знакома, я сам ее и вешал, произведение модного примитивиста… как его… Штефан? Шацман?), похожая на надгробие деревянная скамья в коридоре, нарушавшая гармонию, симметрию и выглядевшая несуразно и неуместно, но, тем не менее, занимавшая свое место, я секунду назад помнил, когда и для какой цели купил этот шкадон… ээ… да, так этот предмет назывался, на распродаже в Хефлинге… Хефлинг? В ближайшей окрестности не было населенного пункта с таким названием, но я там был недели две назад… или месяц… или не был вообще.
Кофеварка выдавила в чашку порцию «замечательного напитка», а я с недоумением и досадой следил, как из памяти вымывалось то, что я хотел запомнить.
Я стоял, крепко вцепившись обеими руками в спинку стула – не упасть боялся, а хотел удержать воспоминание, расплывавшееся, как лужица на плоской поверхности.
Кофеварка выдавила вторую порцию, я едва успел подставить чашку. В нее-то, видимо, и слились остатки того, что я запомнил – какая-то комната, что-то там было…
Я поставил на поднос чашки, придумывая формулировку вопроса, который сейчас задам Полякову. Какой смысл в путешествии куда бы то ни было по фарватеру, если…
– Какой смысл… – начал я, войдя в гостиную, и едва не уронил поднос. Все-таки не уронил, поставил на стол, обошел его и встал над лежавшим на полу телом.
Поводырь, лежал ничком, вцепившись правой рукой в ножку стола. С первого взгляда можно было подумать, что он спит. Со второго…
Это был мертвец.
* * *
Лежал Поляков так, что можно было, наклонившись, заглянуть в его мертвые глаза. Изо рта вытекла тоненькая струйка крови. Но самое очевидное свидетельство смерти – рана в левом боку, небольшое отверстие от пули. Крови почти не было – может, и не должно было быть при такой ране?
О чем я думал? В те первые минуты – ни о чем. Единственная мысль, которую запомнил – о том, что рану нарисовали, а смерть свою Поляков изображал с неизвестной мне целью, – прожила недолго, а больше мыслей не было. Наверно, я впитывал информацию (это я начал понимать потом, а тогда мне казалось, что я тупо смотрел на тело и по сторонам: ступор и шок).
Через год или больше, а скорее, через минуту – время для меня то сворачивалось клубком и застывало, то прыгало, как кенгуру, пропуская кванты, – я все же пришел в себя или, точнее, взял себя в руки настолько, чтобы совершить необходимые действия и ввести в сознание, будто шприцем, необходимые мысли.
Наклонился и пощупал пульс. Пульса не было. До приезда полиции нельзя было прикасаться ни к телу, ни к предметам вокруг. Это я знал, читал в детективах и видел в кино. Я ни к чему не притронулся, кроме теплого, но безжизненного запястья, поднялся, высматривая то, что должно было лежать рядом с телом. Из чего-то же Поляков себя застрелил! Пистолета не было. Может, выстрелив, он инстинктивно отбросил оружие? Я заглянул под диван и рукой пошарил в пыльной темноте. Пусто.
Может, пистолет лежал под телом? Поляков выстрелил, уронил оружие и упал на него.
Глупо было этим заниматься, но мысль о том, что трогать тело нельзя, столкнувшись с непреодолимым желанием понять случившееся, спряталась в подсознание. Я взял Полякова за плечо и повернул – чтобы затем положить в точности так, как тело лежало. Пистолета не было, и я подумал, что на самом деле не ожидал его увидеть. Внутренним сознанием – если такое существует – я знал, что оружия в комнате нет, и искать его бессмысленно.
Не мог он себя убить! Глупая мысль, почему я за нее цеплялся? Не мог он вывернуть руку так, чтобы… Я попробовал сделать это сам (вспомнил мамино требование: «никогда ничего не показывай на себе») и понял то, что уже знал: в Полякова стреляли, и убийца ушел, унеся с собой оружие. И никак иначе.
Вызвать полицию. Скорее. Иначе преступник скроется; наверно, у него машина, и полиции придется объявлять розыск.
Я потянулся к лежавшему на столе телефону и, к счастью, сначала подумал. Думал я плохо, но эта мысль все-таки пришла в голову. Как, черт возьми, преступник, кто бы он ни был, попал в дом? Как вышел? Я прекрасно помнил, что, когда мы с Поляковым вошли, я запер дверь, как делал это всегда. Другого входа в доме нет. Все окна закрыты, потому что работал кондиционер.
Совсем идиотская мысль: убийца пролез через оконце в ванной или туалете. Нет, конечно. Оконца были слишком малы, но и они были закрыты, на обоих ручки были повернуты в состояние «заперто».
И еще: я не слышал выстрела. Правда, я не прислушивался к тому, что происходило в гостиной, был занят приготовлением кофе и собственными мыслями, но выстрел я не мог не услышать! Разве что стреляли из пистолета с глушителем.
А Поляков? Стоял и ждал, пока в него выстрелят? Я не слышал крика. Может, убийца подкрался сзади, и Поляков даже не понял, что происходит?
Какая чушь лезла мне в голову!
Но одна здравая мысль меня все-таки посетила. Я понял, наконец, что оказался в безвыходном положении.
Звоню в полицию. Приезжают детективы. И что обнаруживают? Труп в запертой комнате. В закупоренном изнутри доме. Гипотетический убийца, по свидетельству самого хозяина, и осмотр покажет, что это так, не мог ни войти, ни выйти. «Скажите-ка, доктор Голдберг, куда вы спрятали оружие? У вас было достаточно времени, чтобы это сделать. Мы, конечно, произведем досмотр, но будет лучше… признание вины смягчает… никто, кроме вас, не мог…»
«Какие проблемы были у вас с убитым? Каков мотив?»
Никакого, но это неважно. Ясно, как божий день: никто, кроме меня, не мог убить этого человека. А оружие я спрятал.
Эта мысль была такой очевидной, что я стал соображать: куда в моем коттедже можно спрятать пистолет так, чтобы его не нашли при самом тщательном обыске?
Никуда.
Если я вызову полицию, то стану первым и единственным подозреваемым. Наедине с убитым в запертом доме. Мотив? У меня нет никакого мо…
Я мысленно прикусил язык.
Поляков определенно знал, что произошло на берегу залива Черепахи. Я привез его к себе, чтобы выяснить неизвестную мне правду. Он был там и тогда. Он – с точки зрения полиции – мог свидетельствовать против меня. «Провал в памяти, доктор Голдберг? Вы очень не хотели, чтобы вам память освежили?»
Я мог открыть двери и окна и сказать, что неизвестный убийца проник в коттедж, когда я готовил на кухне кофе, убил моего гостя (почему?) и скрылся.
«И выстрела вы не слышали?»
Не годится. Преступник оставил бы следы, например, на подоконнике. Современные методы экспертизы позволяют обнаружить микроскопический клочок ткани, след пальца, что угодно, вплоть до капельки пота, по которой можно прочитать ДНК.
Открыт был дом в момент убийства или заперт наглухо, как пресловутые комнаты в романах Джона Диксона Карра, но убить Полякова мог только я.
И если я вызову полицию…
А если не вызову? Что делать с мертвым телом? Вывезти и захоронить? Какие несусветные глупости приходили мне в голову!
Почти сразу, увидев мертвого Полякова, я понял, чем мне придется заняться. Понял, но не допускал в сознание, пока не перебрал все варианты и не убедил себя, что существует лишь одна возможность.
Докопаться самому. Выяснить: почему, как и, главное – кто.
Рассказать копам о своем предположении? Мне не поверят, для них мое заявление станет аргументом против меня.
«Человек из другой ветви многомирия? Придумайте что-нибудь получше, доктор Голдберг!»
Я не слышал выстрела. Никто не мог ни проникнуть в дом, ни покинуть его в те несколько минут, что я провел на кухне.
Поляков был поводырем. Он говорил об интуитивизме, как основе лоцманства. Он хотел, чтобы я создал теорию явления.
И его убили. Потому что он пришел ко мне? Потому что хотел узнать, понять, использовать? Кому-то это было не нужно? Смертельно опасно?
Не нужно фантазировать. Я понятия не имел, почему убили Полякова. Не имел ни малейшего представления, как его убили. И кто.
Я опустился на диван и бездумно смотрел перед собой, ожидая, пока меня «отпустит». Время от времени меня била крупная дрожь – внезапно, приступами, с которыми я не мог справиться.
Нужно было сделать кофе – большую чашку; может, тогда удастся привести мысли в порядок.
Я прошел на кухню так, чтобы не видеть тела, и я его не увидел. Выпил кофе за кухонным столом. Дрожи больше не было. Мысли перестали скакать.
Я сказал себе, теперь уже не панически, а разумно-сосредоточенно: «Никто, кроме тебя, не разберется. Полиция навесит убийство на тебя, и ты не докажешь, что не спрятал оружие».
* * *
«Я поводырь, я умею находить пути между мирами, но не знаю, что при этом происходит физически. Вы, доктор Голдберг, умеете рассчитывать квантовые запутанности, которые моим умением управляют. Поэтому я пришел к вам…»
И что? Математика – абстракция. Язык описания.
Да, язык и абстракция. Но мне ли не знать, что математика – не костыль для физики, это вселенная, существовавшая до появления человека. Мир математики будет существовать и после того, как не станет меня, не станет человечества, не станет Солнца, звезд и галактик. Когда во Вселенной не останется ничего, материя схлопнется в черные дыры, а черные дыры испарятся, мир математики не изменится ни на йоту, два плюс два все равно будет равно четырем, а прямая останется кратчайшим расстоянием между двумя точками. Останется и теорема Гёделя о неполноте, сущность, определявшая состояние математической вселенной еще до рождения австрийского математика.
Математическая вселенная столь же реальна, хотя и нематериальна, как реален наш вещный мир, как реальны поляковские острова, как реально тело поводыря на полу в моей гостиной.
Я ничего в этой жизни толком не умел, кроме как обращаться с числами, операторами, математическими знаками и словами, связывавшими эти знаки, числа и операторы в одно невообразимо красивое целое.
Но я не представлял, как проводить такие расчеты. Тем более что, скорее всего, перемещения между островами описываются невычислимой математикой и инфинитным анализом, поскольку каждый остров располагается в своей вселенной и перемещение происходит на самом деле не в пространстве-времени единственной ветви (это противоречило бы всем известным законам физики, в том числе квантовым), а между ветвями, насколько я понял невнятные объяснения Поводыря.
Без инфинитного анализа не обойтись, Поляков прав. Математика всегда описывала не только нашу, но бесконечное разнообразие вселенных во всех разнообразиях многомирия. Но разбираться в основах невычислимой математики мы стали совсем недавно, и наверняка лишь малую (возможно, бесконечно малую) часть этой прекрасной науки можно понять при нашем знании математического аппарата. Я трезво оценивал свои возможности. Я не Дорштейн, получивший Меллеровскую премию за открытие инфинитного анализа. И мне далеко до Волкова, доказавшего первые три теоремы инфинитной математики.
До нынешнего дня я разрабатывал чистую теорию без какой бы то ни было надежды на то, что астрономы найдут моим идеям наблюдательное подтверждение. Сейчас у меня есть результаты прямых, скажем так, экспериментов. Поляков и его путешествия по островам. Более того, Поляков, по его словам, водил группы туристов и даже научные экспедиции. Он говорил о переходах к другим звездам, черным дырам, туманностям…
Понятно, что это были переходы в другие ветви многомирия, в квантовом отношении идентичные начальной. Значит, такое возможно! Оказаться за миллионы световых лет от дома, вблизи от другой звезды, в другой галактике! Без звездолетов, ракет, ускорений, рвущих сухожилия, гигантских запасов топлива и огромных сумм, которые должно тратить человечество, приступая к межзвездным полетам!
До меня только сейчас стало доходить, какие перспективы…
Но думать надо было о другом.
Есть главные вопросы Я знаю, что поводырь может перемещать не только себя, но и других людей, а также предметы, из одной ветви многомирия в другую. Но только в определенные точки реального пространства-времени, которые Поляков называет островами. Перемещаясь от одного острова (в одной ветви) к другому острову (в другой ветви), поводырь приводит группу к конечной точке маршрута – тоже острову и тоже в какой-то из бесконечного числа реальностей. Но с этого острова начнется путь назад.
Насколько я понял Полякова, конечная точка маршрута – Остров, С Которого Возвращаются – может находиться сколь угодно далеко от Земли, если рассматривать координаты в нашей реальности. Смысл работы поводыря: перемещаться из одной ветви многомирия в другую, идентичную в пределах квантовой неопределенности. И, судя по рассказам Полякова (да я и на себе испытал!) энергия при этом или не затрачивается вовсе, или – в таких количествах, что законы сохранения не нарушаются. Квантовые нелинейности позволяют сделать самые общие выводы о том, что ветви могут взаимодействовать друг с другом. Когда предполагалось, что уравнения Шредингера в точности линейны, никакие взаимодействия ветвей не допускались. В принципе, при расчетах взаимодействия двух ветвей (самый простой случай), нужно рассматривать их как единый объект, и тогда законы сохранения будут «работать» в двумирии, а не в каждой из взаимодействующих ветвей.
Вывод первый – а ведь я уже думал об этом, но мне не хватило научной смелости оформить идеи в формулы и числа: то, что в инфинитном анализе многомирий называют идентичными ветвями, на самом деле идентичны в пределах некой квантовой неопределенности. Что-то вроде принципа неопределенности Гейзенберга, только применительно не к элементарной частице, а к целой вселенной – и, черт возьми, это тоже очевидно: в рамках инфинитной математики вселенная, ветвь многомирия, по сути является элементарной частицей в бесконечном мироздании. Следовательно, неотличимые в квантовом смысле миры при более тщательном рассмотрении должны отличаться друг от друга!
Переходил Поляков от одного острова к другому, из одной ветви многомирия к следующей чисто интуитивно, не имея представления если не о физике (в ней он что-то понимал, хотя и немного), то о математике процесса. Точно рассчитать собственные поступки он не мог. Может, в его ветви и компьютеров не было – Поляков ни разу о них не упомянул. В космос они летали (если можно использовать это слово применительно к профессии Полякова) не на ракетах, а способом, который никому из «наших» не приходил в голову хотя бы потому, что многомировая теория квантовой физики только после работ Волкова стала темой многочисленных конференций. До окончательного признания и, тем более, до практического использования, было еще ох как далеко…
Вывод второй – матрицы состояния обратимы не только во времени, но и в направлении импульсов. Поляков был поводырем-интуитивистом, а я знал тонкости квантовых переходов, и, если хоть что-то понимал в собственных идеях, мы с Левой (я впервые мысленно назвал поводыря по имени) находились в состоянии квантовой запутанности, и без разницы: жив он был или нет. Кошка Шредингера тоже была то ли живой, то ли мертвой, оба состояния реальны, как сейчас состояние Полякова. Я наблюдал одно, но было и другое.
Возможна ли редукция нашей с Поляковым общей волновой функции? Например, когда наступает трупное окоченение? Вряд ли. В многомирии волновая функция не коллапсирует, редукции нет и, значит, неважно, жив Поляков или мертв, я должен…
Но это он, а не я, должен включить интуицию, пробуждающую его, а не мою способность…
Да, но процесс теоретически обратим, а значит, и реально должны существовать условия…
Терять мне, собственно, было нечего. Мысли прояснились. Сейчас я мог даже без страха посмотреть в мертвые глаза Полякова.
Я помнил, какой была комната перед нашим возвращением. Зафиксировал взгляд на стене, где «там» висел постер с изображением парусника, входившего в гавань, а «здесь» можно было различить почти невидимое серое пятно, происхождение которого никогда меня не интересовало.
Что я почувствовал? Будто тепло потекло по руке от ладони к плечу, но, скорее всего, просто показалось. И еще почудилось, будто стало прохладнее.
Я закрыл глаза – подумал, что надо «погрузиться в себя»: чем меньше информации о внешнем мире, тем лучше. Хорошо бы еще «выключить» слух, осязание и остальные двадцать или сколько у человека чувств и ощущений.
Шестое, а может, семнадцатое чувство подсказало мне, что глаза можно открыть.
Что я ожидал увидеть? Наверно, все то же едва заметное серое пятно на стене. Я хотел одного, но подсознательный страх заставлял меня в то же время желать (куда сильнее!) совсем другого.
Получилось, естественно, третье, и так было всегда. Не помню случая, чтобы сбылось то, чего я сильно хотел. Не помню случая, чтобы сбылось то, чего я всей душой не желал. Всегда я получал то, чего не особенно добивался, но против чего и не возражал.
Серого пятна не было. Постера с изображением парусника не было тоже. Просто белая стена.
Солнце стояло высоко, и потому в комнате было довольно сумрачно, только под окном лежало яркое пятно света.
Получилось?
Немного кружилась голова. Немного дрожали ноги. И еще появился запах. Почти неуловимый запах чужого места – так бывает, когда приезжаешь в город, где ни разу не был, приходишь в гости к людям, которых не знал прежде. Это ощущение никогда меня не обманывало, хотя я обычно не обращал внимания на такие тонкости – запах тель-авивских улиц или американских парков даже при желании не спутаешь с запахом парижских бульваров или московских площадей.
Это был мой дом. И не мой. Взглядом я зацепился за давно знакомые атрибуты: диван, который я купил год назад, коврик с пятнами от давно пролитого кофе, фотографию на стене напротив окна, на которой я был рядом с…
Это была другая фотография. На той, к которой я привык, Юджин Валтер, мой студент, сфотографировал меня с приехавшим на конференцию из России Игорем Мушкатиным, математиком, доказавшим седьмое неравенство Филда. Мы тогда здорово поспорили, Мушкатин доказывал, что склейки ветвей с перемещением материальных тел невозможны, поскольку «вы же сами, доктор Голдберг, придерживаетесь концепции линейности квантовых уравнений!» Да, но я утверждал, что линейность основных уравнений допускает существенную нелинейность приложений, и это качественно меняет подход к проблеме склеек. После двух суток отчаянных дискуссий мы пришли к консенсусу, который сейчас называется в математике «принципом Голдберга-Мушкатина». С помощью этого принципа я собирался решать уравнения перемещения, которые…
На фотографии, висевшей на стене напротив окна, я стоял рядом с человеком, которого не сразу узнал. Мне понадобилась минута, чтобы сопоставить, вспомнить и допустить в сознание: это был сам Волков, лауреат Меллеровской премии, великий математик, которому я на конференции по спиновым аттракторам задал вопрос и получил краткий исчерпывающий ответ. На любые вопросы Волков отвечал кратко и исчерпывающе. После аварии, пролежав в коме почти год и сумев вернуться к профессии, Волков не терпел публичности, мне и в голову не приходило предложить ему сфотографироваться на память.
Я обвел взглядом комнату, отмечая другие отличия. Держась рукой за стены, прошел в кухню, выглядевшую вполне обыденно, взгляд отдохнул на знакомых предметах: даже кофейник, который я поставил на стол, когда готовил Полякову кофе, стоял на том же месте, и еще я заметил горсточку просыпанного сахара, да-да, я его и просыпал.
В шкафчике должен лежать хлеб в полиэтиленовом пакете, а в холодильнике пачка маргарина и болгарская брынза. Мне захотелось съесть бутерброд, и я привычно достал хлеб, масло, баночку с сыром… вот следы ножа, я помнил, что оставил их утром, здесь и сейчас я точно был дома, здесь и сейчас не было ни единого предмета, способного намекнуть, что я…
Кроме запаха.
Чужой запах другого места. Другого города. Другой страны. Другого мира.
Если сейчас позвонят…
В дверь постучали. Три раза. Так стучала Мария-Луиза, я кричал «открыто», потому что всегда заранее отпирал замок перед ее приходом, она это знала, но все равно стучала, предупреждая «я пришла!», она терпеть не могла неожиданностей в жизни и не хотела застать меня врасплох – вдруг я не успел надеть брюки и останусь в неглиже, если она, не предупредив стуком о своем приходе, войдет в гостиную?
– Открыто! – крикнул я, подумав, что на самом деле не знаю, открыта дверь или нет.
Услышал стук каблучков и увидел, как она входит, останавливается на пороге, устремляет на меня обычной свой раздраженно-приветливо-испытующе-притягивающий взгляд и произносит фразу, которую я слышал множество раз и – парадокс! – услышал сейчас впервые, так же, как впервые увидел эту женщину, вошедшую из вечности:
– Жарковато сегодня, ты не находишь?
– Здравствуй, – пробормотал я, даже не попытавшись подняться навстречу.
– Ты хотя бы сэндвич мне приготовил? Я прямо с работы, и сегодня было трудное утро. Зато не нужно возвращаться после обеда. Ты рад?
Верно, я обещал ее накормить, а поскольку не умел готовить ничего более существенного, чем сэндвич или яичницу с беконом, то одним из этих блюд ограничивался. И чашкой кофе, конечно. Большой чашкой, стоявшей на второй полке в кухонном шкафчике, где – этого я не мог не помнить! – никогда не стояли чашки, а всегда лежали тарелки, в большинстве одноразовые.
– Сейчас, – пробормотал я.
– Да что с тобой сегодня, Лева? – с тревогой спросила Мария-Луиза.
Лева? Две памяти вели в моем мозгу битву за обладание сознанием, а интуиция, как возница, пытавшийся управиться с двумя конями, несущимися в разные стороны, вовсе не беспокоилась за мой разум.
Большая чашка с зеленым вензелем стояла на своем месте на второй полке, а тарелки – я вспомнил – должны были лежать в нижнем шкафу, мне они сейчас не были нужны, я и не стал проверять. Включил кофейник, сполоснул чашку Марии-Луизы и свою тоже, стоявшую в мойке, достал из ящиков ложечки (привычным движением, хотя и не помнил, чтобы когда-нибудь доставал ложки из ящичков под столешницей, ложечки у меня хранились в высоком стакане на кухонном столе). Сэндвичи – один с беконом, другой (для меня) с сыром – лежали на подносе, завернутые в вощеную бумагу, я их сам утром приготовил и положил под струю влажного воздуха из ионизатора, чтобы хлеб сохранил свежесть.
– Лева, тебе помочь? – крикнула из гостиной Мария-Луиза, и мой голос ответил:
– Спасибо, Мери, я сейчас!
Когда я вернулся в гостиную, Мария-Луиза сидела на диване, поджав под себя ноги и прикрыв колени большим цветастым платком, который я купил ей в позапрошлую субботу.
Я?
Паника выплеснулась волной, я пролил кофе на блюдце, Мария-Луиза подняла на меня удивленный взгляд, но волна схлынула, я вытер лужицу салфеткой и произнес слова, которые возникли сами и сами произнеслись:
– Прости, Мери, я сегодня действительно не в себе, с утра тренировка, а потом бродил по мелководью.
Она понимающе кивнула, но что-то в моем лице или в словах показалось ей странным или не естественным, или… Я совсем не знал эту женщину и не мог интерпретировать ее взгляд. Ощущение показалось мне нелепым, потому что с Мери мы были знакомы давно, и я прекрасно понимал, о чем она подумала.
– Ты со мной и не со мной, – тихо произнесла Мария-Луиза. – Ты здесь и сейчас, но там и неизвестно когда. Это так?
Она была права и не права. В той ветви, которую я обозначил в памяти, как мою, я не был поводырем. В той ветви, которая была моей, Полякова убили. Линия его памяти прервалась, я получил ее завершенной, в отличие от моей собственной, которая еще продолжалась.
Я опустился на стул, но сидеть было жестко, все сейчас казалось мне угловатым, кололо: взгляд Мери, шероховатость сиденья, даже молекулы воздуха, проникая в легкие, кололи их, и мне стало тяжело… нет, скорее тяжко дышать.