– Одна спасенная рота стоит сотни наемников… Варвар, по крайней мере, самый главный из моих центурионов и храбрейший солдат в моей манипуле!
Веспасиан не способен был забыть подобный пример хладнокровия, и Юлий Плацид с этого дня был предназначен к повышению.
Вместе с отвагой трибун был одарен ловкостью тигра; отчасти он обладал даже красотой этого животного, и в нем было много черт, свойственных кровожадной природе последнего. Доблестный солдат считал бы унижением при каких бы то ни было обстоятельствах играть двойственную роль, но Плацид смотрел на всякое дело, способствовавшее его возвышению, как на почтенное. Этот счастливый игрок бесстыдно обманывал всех в Риме той горячностью, с какой он играл роль человека преданного наслаждениям, тогда как сам не упускал ни малейшего случая снискать расположение многих беспокойных умов. А в царственном городе было так много этих людей, вполне готовых сделаться его сторонниками, лишь бы добиться анархии и беспорядков. Погружаясь с головой в сумасбродства и наслаждения развратного двора, соперничая с цезарем в расточительности и превосходя его в оргиях, он не допускал ничего такого, что могло бы выдать его честолюбивое стремление, более серьезное, чем стремление выделяться в каких-нибудь пустяках, и могло бы возбудить подозрения в том, что он не только думает о пирах, роскоши и модных сумасбродствах, но и таит гораздо более глубокие намерения. Между тем, в этом сильном уме слагались планы и скрывались мысли настолько пылкие, что от них могли бы завянуть розы, украшавшие его чело.
Может быть, капля греческой крови, текшей в его жилах, присоединяла в нем к отваге и терпению римлянина ту изворотливость, какая свойственна заговорщику и интригану. Это происхождение сказывалось в его словно выточенных чертах лица и во всем телосложении. В его характере, как говорилось, было сходство с тигром, и в движениях видна была гибкая грация этого животного. Он был немного выше ростом, чем его соотечественники, но все его тело отличалось удивительной пропорциональностью, говорило о силе, соединенной с ловкостью и выносливостью. Если бы он был захвачен, как Милон, он выпутался бы из своего критического положения с гибкостью змеи. Что-то напоминающее гада было в его маленьких сверкающих глазах и в перламутровой белизне кожи. Всякая женщина, достойная этого имени, с отвращением и презрением отвернулась бы от этого взгляда, сколь бы он ни был блестящ. Несмотря на всю его красоту, ни один ребенок не осмелился бы с доверчивостью смотреть ему в лицо. Правда, мужчины мимоходом оглядывались на него, но гладкий лоб и злобный, отталкивающий взгляд не могли вызвать их симпатии. Люди же трусливые и суеверные испытывали при виде его дрожь, отступали назад и отворачивались от него, боясь дурного глаза.
И однако, в своей ослепительно-белой тунике, в ожерельях из золотых звеньев, в поясе, украшенном драгоценными камнями, в вышитых сандалиях, в темно-фиолетовом, почти пурпуровом плаще с широкими складками Юлий Плацид не был недостойным представителем своей эпохи и своего сословия и мог служить верным образцом богатого и сумасбродного римлянина.
Таков был человек, стоявший в своей повозке у дверей Валерии и скрывавший под маской беспечности сильное нетерпение узнать новости от своей повелительницы.
Глава III
Гермес
В первый век империи римская аристократия горячо увлекалась культом Меркурия, бога изобретательности и плутовства. Это объяснялось не тем, что свойства, вообще приписываемые этому богу, наиболее способны были вызвать уважение и поклонение, но просто той случайной популярностью, какую он приобрел в эту эпоху, когда художественный пантеизм нации управлял общественным мнением и когда даже боги входили в моду и выходили из моды, как платье.
Под портиком Валерии, как и во многих других богатых домах, стояла превосходная статуя Меркурия. Он был представлен в виде юноши с грациозно-соразмерными атлетическими членами, несущегося на одной окрыленной ноге, в широкополой шапочке на голове и с кадуцеем[3] в руке. На лице статуи были написаны ум и энергия, и вся она казалась воплощением идеала деятельности и силы. Она была установлена на четырехугольном мраморном пьедестале, прямо напротив дверей. Раб в смущении скрылся за этим пьедесталом в ту минуту, когда внутри дома показалась толпа девушек, появившихся в ответ на оклик Юлия Плацида, все еще находившегося в своей повозке.
Трибун не счел нужным слезать. Он вынул из-за пазухи ящичек с инкрустацией из драгоценных камешков, оперся одной рукой на плечо Автомедона, а другой передал свой подарок той из девушек, которая казалась главной между другими и манеры которой обличали служанку, набрасывая в то же время свою золотую цепочку на шею девушки и лениво нагибаясь, чтобы заплатить лаской за свой подарок.
– Передай ей наилучшие пожелания от самого преданного из ее слуг и узнай, в каком часу я могу надеяться на прием по случаю ее рождения. Безделушка, какую ты отнесешь ей, убедит ее, что я о ней не забыл.
Служанка приложила все усилия к тому, чтобы покраснеть, но безуспешно: румянец не показался на ее южном, смуглом лице. Решив примириться с этим, она прямо посмотрела на него своими большими черными и дерзкими глазами и отвечала:
– Несомненно, ты забыл, что сегодня праздник Изиды и что никакая знатная дама в Риме – а уж по крайней мере есть одна такая – не может терять времени на размышления о чем-либо другом, кроме священных мистерий богини.
Плацид захохотал. Странно было наблюдать действие, какое производил этот смех на слушающих. Автомедон слегка побледнел, и даже девушка на минуту показалась оробевшей.
– Слыхал я разговоры про эти мистерии, красавица Миррина, – сказал он. – Кто про них не слыхал? Римские дамы прячутся от всех взоров, и для нас во всех отношениях великолепно, что они так делают. Но как бы то ни было, солнце еще постоит на небе несколько часов, прежде чем можно будет приступить к совершению целомудренных обрядов Египта. Не примет ли меня Валерия тем временем?
Только очень опытное ухо могло заметить легкую дрожь в голосе трибуна во время произнесения этих последних слов. Видимо, от Миррины не ускользнуло это волнение, так как она обнажила свои белые зубы и очень бегло стала перечислять различные занятия, какие должны были заполнить день дамы высшего римского общества.
– Невозможно! – воскликнула она. – У нее нет свободной минуты до самого заката. Ей надо отобедать[4], взять урок фехтованья, выкупаться и одеться. Затем должен прийти скульптор, ваяющий ее руку, художник, пишущий ее портрет, и, кроме того, ей еще должны принести новые греческие сандалии. Потом она послала за прорицателем Филогемоном, который займется ее гороскопом, и за Галантисом, более искусным, чем сама Локуста[5] и имеющим вдвое больше практики. Он должен приготовить ей любовное снадобье. Это уж, пожалуй, не по твоему ли адресу? – прибавила служанка лукавым тоном. – Я слыхала, будто теперь все матроны прибегают к этому.
Недобрая усмешка снова скользнула по лицу трибуна. Быть может, он сам пользовался снадобьями Галантиса с целью содействовать своей любви или ненависти, и напоминания об этом были ему не по душе.
– Ну, – сказал он, – она в этом не нуждается. Один взгляд прекрасных глаз Валерии могущественнее всех снадобий и напитков Галантиса, взятых вместе. Слушай, Миррина, ты на моей стороне. Скажите мне, благосклоннее ли она смотрит на меня теперь, чем прежде?
– Почем же мне знать? – отвечала служанка с выражением веселья и шутливого недоверия. – Впрочем, моя госпожа – женщина, а говорят, что всякую женщину легче укротить силой, чем смягчить позолоченными словами. Только уж ее-то не увлечет нежное личико и сладкие речи. Я слыхала, как эти самые слова она говорила Парису на том самом месте, где мы теперь стоим. Клянусь Юноной! Я могу тебя уверить, что этот актер ушел, поубавив спеси, когда она сказала ему, что он просто-напросто девчонка, одевшая платье своего брата. Нет! Человек, который одержит победу над моей госпожой, будет мужчиной с головы до ног, я в этом уверена. Да, впрочем, в этом отношении она походит на всех женщин вообще.
Миррина вздохнула, быть может подумав о каком-нибудь юноше, загоревшем на солнце, грубоватая, но искренняя любовь которого льстила ей в детстве, до ее переезда в Рим, вдали от столицы, среди краснеющих виноградников, на холмах Кампании.
– Ты так думаешь? – спросил трибун, видимо польщенный только что услышанным комплиментом, так как в душе он гордился своей физической силой. – Вот, Миррина, когда я подъезжал сюда, я видал тут молодца, который легко одержал бы над тобой победу, если бы нужно было, чтобы любовник, по обычаю твоих предков – сабинян, утащил тебя, желая на тебе жениться. Клянусь Геркулесом! Он так же легко поднял бы тебя своей рукой, как ты поднимаешь этот ящичек. Да не бойся, он не выскочит!.. Э, да я вижу, он прячется за Гермесом. Выходи-ка, приятель! Чего тут! Ты не испугался Автомедона; не боишься, я думаю, и хлопанья хлыста этого молодого бездельника?
При этих словах раб вышел из своего убежища, где его заметил Плацид, и почтительно протянул Миррине подарок своего господина – резную серебряную корзинку, наполненную плодами и лучшими цветами.
– Поздравление от Кая Лициния, – сказал он, – с днем рождения Валерии. На этих цветах еще лежит роса, которую посылает блестящий Анион на свои берега. Эти плоды еще вчера блестели под лучами солнца на холмах, у подножия которых струится Тибр. Мой господин предлагает самые свежие цветы и прекраснейшие плоды своей родственнице, которая свежее и прекраснее их.
Он произнес это поздравление, очевидно выученное наизусть, на довольно чистом и гладком латинском языке, с почти незаметным иностранным акцентом и, низко наклонившись в момент передачи корзинки Миррине, выпрямил свой стройный стан и бросил гордый, почти вызывающий взгляд на трибуна.
Девушка вздрогнула и побледнела. Ей показалось, что статуя Гермеса сошла со своего пьедестала, чтобы оказать ей почтение. А он стоял, величественный в своей силе и грации, в блеске юности, здоровья и красоты, как воплощение бога. Верная своему полу, Миррина легко поддавалась влиянию счастливой наружности, и, испытывая легкую дрожь, она засмеялась нервным смехом, принимая из рук красавца-раба предназначенный ее госпоже подарок.
– Не войдешь ли ты в дом? – спросила она, на этот раз краснея без всяких усилий. – Не в обычае покидать дом Валерии, не вкусив хлеба и не выпив вина.
Раб резко, почти грубо отказался, но, как это ни странно, он не потерял, однако же, через это ни малейшей доли приобретенного у Миррины благоволения. Он с нетерпением хотел покинуть портик, так как окружавшая его атмосфера роскоши словно угнетала его чувства и тяготила его. Помимо этого, нанесенное Автомедоном оскорбление все еще заставляло сильно биться его сердце. Как бы хотелось ему, чтобы подросток был мужчиной, более подходящим к его росту и силе! Он стащил бы его с повозки, где тот сидел, заносчиво наматывая кудри на свои тонкие пальцы, повалил бы его на землю и показал бы ему, как сильна бретонская рука и бретонское объятие!
«По слуге и господин!» – думал раб, уже почувствовавший к Плациду то непреодолимое отвращение, какое является в человеке, чувствующем своего будущего врага. Говоря правду, трибун всего чаще подмечал это чувство в отважных и честных натурах.
В тот момент, когда раб удалялся, Плацид снова смерил его тем презрительным взглядом, который отмечает всех привыкших судить о людях, как о животных. У Плацида была та особенность, что на всех встречающихся ему людей он смотрел, как на орудия, которыми ему, может быть, придется воспользоваться в неопределенном будущем. Если случайно он встречал выдающуюся храбрость в солдате, особенную дальновидность в отпущеннике или даже выходящую из ряда красоту в женщине, он думал про себя, что если теперь ему и не приходится воспользоваться этими качествами, то позднее может представиться случай обратить их в свою пользу. С такой целью он отмечал их в уме и был уверен в их полезности. В настоящем случае он немного удивился тому, как это до сих пор ему еще не пришлось заметить гигантского роста раба во время своих посещений Лициния, благодаря расположению которого бретонец был освобожден от всякой унизительной службы, а следовательно, и от непосредственного соприкосновения с его гостями. Во всяком случае, он твердо решил не терять из виду человека, так прекрасно устроенного природой для того, чтобы выдвинуться вперед в гимназии или амфитеатре. И в его душе возникло чувство жестокого удовлетворения при мысли, что, быть может, ему придется увидеть этого человека, обладающего таким крепким телосложением, в судорогах смертного боя или в конвульсиях мучительной агонии.
Помимо всего, в душе этого надменного патриция, так небрежно опершегося на подушки своей повозки, несмотря на все преимущества, какие дает положение, слава, богатство и влиятельность, шевелилась зависть к этому рабу, – зависть к его благородной скромности, физической красоте и мужественной, независимой осанке.
– Если бы, Автомедон, он до тебя дотронулся, – сказал господин, не в силах отказаться от удовольствия подразнить рассерженного юношу, державшего вожжи, – если бы он только прикоснулся к тебе пальцем, так ты не пикнул бы ни слова и я освободился бы от самого неугомонного и бесполезного из моих слуг. Ну, смотри хорошенько за этой лошадью или ты не видишь, что она запуталась в вожжах? Держи, говорю тебе, и вези меня на форум![6]
Когда он, развалившись на своих подушках, быстро исчез из виду, Миррина снова показалась под портиком. Казалось, вовсе не видя удаляющейся повозки, она мечтательно осмотрелась кругом, затем кивнула головой, вошла в дом и, хотя по ее лицу скользнула улыбка, однако из уст ее вылетел какой-то звук, похожий на вздох.
Глава IV
Афродита
Маленький негр, безобразнейший представитель своей расы, и, без сомнения, именно поэтому очень дорого стоивший, в утомлении стоял то на одном, то на другом колене в принужденной позе, показывавшей, насколько неприятна и скучна была ему его роль и как томительно казалось ему находиться в собственных покоях Валерии. Для ребенка его лет – а он выглядел именно самым нежным ребенком – не было неприличным быть посвященным в тайны женского туалета, а между тем выполняемая им обязанность являлась самым необходимым элементом всего дела. С искусством и стойкостью, удивительными для его лет, хотя и гримасничая, он поддерживал огромное зеркало, в котором его госпожа могла полностью созерцать все свои ослепительные прелести. Зеркало было сделано из широкой серебряной доски, отполированной до блеска и ясной, как кристалл, и окружено овальной золотой рамкой, с дорогой чеканкой, фантастическими рисунками и инкрустациями из изумрудов и других драгоценных камней. Ни одного пятнышка не видно было на его сверкающей поверхности. Специально приставленная служанка предохраняла зеркало от малейшего дуновения, которое могло бы затемнить его блеск и помрачить величественный образ того, кто сидел в настоящую минуту перед ним и выносил от рук служанок приятные пытки искусного туалета.
В зеркале отражалась высокая женщина, в расцвете своей красоты, каждое движение и каждый жест которой выдавал сильную натуру, имеющую отличное здоровье. Белая и полная шея придавала грацию и достоинство ее осанке; в широкой груди и, пожалуй, чересчур развитых плечах сказывалось больше величия Юноны, чем легкой грации Гебы. Вполне развившаяся и оформившаяся талия говорила об ее совершенной зрелости, а округлые и полные члены и удивительно красивые руки и ноги сделали бы честь Диане, до такой степени совершенна была их грация. Свежему цвету лица, сладострастной позе и томности всей ее фигуры могла бы позавидовать даже богиня, которая в золотые летние ночи, стоя на вершине горы, сторожит Эндимиона и проливает на своего спящего любимца потоки света и любви.
Строгий критик мог бы найти, что в формах Валерии обнаруживалось больше физической силы, чем позволяет совершенная женская красота, что ее мускулы были слишком рельефны и что во всей ее фигуре, несмотря на округленность линий, проглядывало что-то мужское, сказывалось слишком много мужественной силы. Может быть, тот же недостаток он нашел бы и в самом выражении ее лица. Как будто слишком много решимости было в ее небольшом орлином носе, слишком много смелости и мужественной энергии в большом, хотя и красиво очерченном рте, усеянном большими белыми зубами, которых не скрывали плотно ее полные, ярко-красные губы. И в низком, широком лбе, ровном и белом, но несколько выдающемся вперед, он увидел бы тень свойственной мужчине суровости, которую отчасти смягчали удивительно очерченные дугообразные брови и длинные шелковые ресницы, прикрывавшие ее большие, смеющиеся глаза.
Это было одно из тех лиц, на какие мужчина, а тем более ребенок, не может смотреть без предчувствия того, что в его душе скоро возникнет пылкое желание сделаться предметом ее взглядов, улыбок, одобрения и любви. Прозрачная кожа дышала здоровьем, розовые щеки отличались удивительной свежестью – показателем крайней жизненности. Серые, блестящие глаза прекрасно гармонировали с ее улыбкой, сиявшей ярким и холодным блеском, когда ее серьезное, презрительное, почти суровое лицо принимало свойственное ему выражение. Наконец, женственно-нежная масса полутемных густых волос, ниспадавших на ее шею и плечи, восхитительно обрамляла этот милый, опасный и увлекательный образ.
Помещение Валерии далеко не было недостойным той благородной красоты, таинственные обряды одеяния которой совершались в нем. Здесь можно было найти все, что только измышлено было роскошью для неги тела, все, что только открыла наука для сохранения или создания женских чар и притом в самой дорогой и изящной форме. В углу, прикрытом прозрачными занавесями самого нежного розового цвета, стояла ванна, которую можно было произвольно нагревать до желаемой температуры и в которую очаровательная хозяйка дома обыкновенно спускалась по мраморным ступенькам дважды или трижды в день. В другом углу находилась кровать из слоновой кости, убранная драпировками из стеганого ярко-красного шелка и утвержденная на массивных резных колонках из золота. На ней-то почивала Валерия, отдаваясь сновидениям, посещающим ложе тех, чья жизнь есть цепь роскошных наслаждений. На столе из кедрового дерева, имеющем форму пальмового листа и поддерживаемом одной ножкой с причудливым рисунком, горела ночная лампочка, издавая запах благовонного масла. Рядом с ней лежали восковые дощечки, на которых Валерия писала свой дневник или пригласительные записки. Стиль[7] уже откатился от них и лежал на лоснящемся паркете, как будто она не успела окончить своего дела. Благодаря своим многочисленным дверям, бесчисленным покоям, тенистым и освежающим уголкам, высоким плафонам и мозаичному паркету этот дом был достоин названия дворца. Повсюду в явном беспорядке и в изобилии были расставлены лучшие вазы, чеканные кубки, чаши из гладкого золота и прелестные статуэтки. Изо рта мраморного купидона в резервуар падала вода. Два таких же крылатых ребенка, представлявшие прелестную бронзовую группу, поддерживали жертвенник, на котором была расставлена роскошная коллекция благовонных эссенций и притираний.
Стены этого очаровательного хранилища были окрашены в нежный розовый цвет, отбрасывавший прелестный отблеск на его обитателей. Через правильные промежутки этот цвет скрывался под овальными гирляндами-барельефами, вылепленными на самой стене и служившими рамкой для различных мифологических сюжетов, среди которых преобладало изображение Венеры, богини любви и веселья. Параллельно карнизам тянулся барельеф, представляющий баснословную борьбу амазонок со всевозможными чудовищами; среди них наиболее бросался в глаза знаменитый гриф – чудовищное животное с головой и шеей хищной птицы.
Любопытно было замечать в этих воительницах, представленных на барельефе, некоторые черты той властной красоты, энергичной грации и надменной осанки, какие отличали и саму Валерию. Впрочем, их мужественные, полные отваги позы представляли в то же время резкий контраст с изящной томностью, отличавшей каждое движение знатной матроны, возлежавшей перед зеркалом и лениво подчинявшейся заботливым услугам своих служанок.
Эти пять служанок были главными рабынями дома. Самую старшую из них можно было принять за матрону. Она была высока ростом, много старше своих подруг и выполняла обязанность экономки, что, однако же, не избавляло ее от оскорблений и даже ударов, если ей случалось замешкаться с исполнением требований хозяйки. Остальные были красивые, веселые девушки, с блестящими глазами и белыми зубами.
Главный труд их состоял в наблюдении за различными предметами туалета матроны, и в этом ежедневном занятии они находили невыразимое, чисто женское удовольствие, несмотря даже на жестокость и суровость, с какой их наказывали за малейшую небрежность. Среди этих последних Миррина, очевидно, была любимицей. Ей принадлежала честь приносить нагретое белье госпоже для ванны, подавать ей туфли, когда она выходила из ванны, и надевать каждое платье, когда это было нужно. Госпожа неизменно сообразовывалась со вкусом Миррины и считала ее мнение решающим в важных вопросах о том, куда нужно прицепить драгоценную безделушку, где небрежно оставить прядь волос и как лучше расположить складки платья.
При своей наружности итальянки, эта девушка обладала изворотливостью и мягкостью греческого характера. Рабыня, родившаяся во владениях Валерии, воспитанная, как деревенская девушка, и с детства привыкшая к полевым занятиям, она, по прихоти своей госпожи, была привезена в Рим. С чисто женским непостоянством, с тем равнодушием, с каким иногда женщины без всякого удивления переходят к образу жизни, совершенно отличному от прежнего, молодая крестьянка не прожила еще и года в новом положении, как уже сделалась самой искусной и ловкой служанкой в столице. Излишне и говорить о том, как это отозвалось на ее нравственности и добром поведении. Никто не умел лучше Миррины изготовлять благовония и притирания, изглаживавшие неблагоприятные влияния климата и следы излишеств. Нигде нельзя было найти более искусную портниху, женщину, более сведущую в сочетании цветов, никто не мог бы тайком передать письмо или поручение так ловко, просто и тактично. Словом, это была женщина, готовая всегда, во всех затруднительных обстоятельствах действовать и щеткой, и завивальными щипцами, и иглой, и рукой, и глазами, и языком. Интрига была ее стихией. Лгать в интересах своей госпожи ей казалось столь же естественным, как лгать ради себя самой. Всякий, кто хотел бы приобрести благоволение Валерии, должен был сначала склонить на свою сторону ее служанку, и не один вздыхающий по ней римлянин узнал, к своему убытку, что этот путь к успеху был столь же утомителен, сколько дорог и часто приводил к пренебрежению и немилости.
Когда Миррина взяла из рук другой служанки коробочку с благовониями и приготовилась посыпать золотистой пылью волосы Валерии, ее взоры упали на подарок Плацида, в пренебрежении лежавший на полу. Ящичек раскрылся, и драгоценности рассыпались там и сям. Как ни удивительно, но у служанки еще была совесть, и эта совесть подсказывала ей, что она не совсем заслужила прекрасную цепочку, наброшенную трибуном на ее шею.
Обдавая голову госпожи золотистой пылью, Миррина осторожно попробовала попытать почву.
– Как только станет попрохладнее, – сказала она, – в моду войдет новая прическа. Я знаю это из верного источника: слышала, как это говорила Селина, узнавшая эту новость от первой служанки императрицы. Хотя сам цезарь не очень-то жалует Галерию, но если этот желтый султан будет принят, то, наверное, он войдет в моду. Меня это разозлило, когда я узнала, да и не одну меня.
– Почему же это? – томно спросила Валерия. – Разве эта прическа будет стеснительнее той, которую носят нынче?
Золотистая пыль была рассыпана, и Миррина, держа зубами гребень, намотала на свою кисть локоны госпожи, стараясь осторожно подвести под них изумительной работы ленту. Хотя в этом положении ей и неудобно было говорить, однако она очень бегло отвечала:
– С такими волосами, как твои, госпожа, нет никакого стеснения. Это наслаждение расправлять их руками, приглаживать, завивать или свивать в диадему, достойную царицы. Нет, дело в том, что эта новая мода сделает одинаковыми всех нас, хоть бы мы были плешивы, как старуха Лиция, или имели такие же длинные волосы, как у Нееры. А все-таки для того, чтобы подделать волосы, подобные твоим, как еще сегодня утром сказал господин…
– Сегодня утром!.. Какой господин? – прервала Валерия, и, казалось, интерес пробудился в прекрасных чертах ее лица. – Ты говоришь о Лицинии, моем благородном родственнике. Его одобрение в большой цене.
– Его одобрение дороже его подарков, – живо отвечала Миррина, показывая в то же время на резную корзинку, занявшую почетное место на туалете. – Я никогда не видывала подобного подарка по случаю дня рождения! Какие-то запоздалые розы да смоквы – и это для одной из самых богатых римских матрон! Но, правду сказать, его посол, принесший их, должно быть, приходится потомком Юпитеру, потому что это самый красивый мужчина, каких только я видела во всю свою жизнь.