Миррина слегка наклонилась, чтобы госпожа не заметила краски, покрывшей ее беззастенчивый лоб при воспоминании о том впечатлении, какое на нее произвел прекрасный невольник.
Валерия питала слабость к крупным мужчинам с изящной выправкой. Она как бы стряхнула немного свою лень, отбросила волосы назад и, видя, что Миррина, несмотря на свое желание, не решается продолжать разговор об этом приятном предмете, сказала:
– Продолжай.
Служанка мысленно оценила цепочку, украшавшую ее шею, и сообразила, что она обязана сделать за нее.
– Я хотела сказать тебе, госпожа, о трибуне Юлии Плациде. Это он говорил о твоих волосах, что каждая прядь их для него драгоценнее мины золота. Ах, какой он изящный мужчина! Во всем Риме нет ни одного патриция, который бы сравнился с ним. О, если б ты видела его сегодня утром, как он в своем фиолетовом плаще, с блестящими на солнце драгоценностями, сидел в роскошной повозке, запряженной в четверку лошадей самого белого цвета во всем городе. Ну, уж если б я была благородной женщиной, да если б за мной ухаживал такой мужчина…
– Ты говоришь, мужчина? – прервала ее госпожа с презрительной усмешкой. – Право, если называть мужчинами этих завитых, надушенных и гладко выбритых людей, то нам, женщинам, надо бы возмутиться, если мы не хотим видеть, как гибнет отвага и сила в Риме! Как это ты, Миррина, знающая Лициния и Гиппия и еще вчера видевшая двести гладиаторов в цирке, не научилась быть лучшим судьей. Мужчина!.. Тогда ты назовешь этим именем и ту девчонку, которую зовут Парисом…
Госпожа и служанка обе расхохотались, так как при этом имени они вспомнили историю, льстившую самолюбию Валерии. Парис, молодой египтянин, очаровательной женственной наружности, недавно прибыл в Италию с целью фигурировать, и не безуспешно, на римской сцене. Его нежные черты, удивительная стройность и чисто женственная грация нанесли тяжкие раны сердцам римлянок, всегда очень чутким к прелестям актеров. Парис нимало не потерял в общественном расположении от того, что носил имя несчастного любимца Нерона, и с первых же шагов, без всяких колебаний вступил на тот же блестящий, хотя и опасный путь. Впрочем, несмотря на то что считалось хорошим тоном быть влюбленной в Париса, Валерия одна только не следовала моде и относилась к нему с тем полнейшим безразличием, какое она чувствовала ко всем развлечениям, не доставлявшим ей удовольствия.
Задетый заживо этой холодностью, раздосадованный актер начал усиленно добиваться расположения пренебрегавшей им женщины, и после бесчисленных поражений ему удалось получить согласие на свидание в собственных чертогах Валерии. Он имел неосторожность заранее похвалиться этим результатом, и Миррина, ничего не упускавшая из виду, конечно, не замедлила предупредить свою госпожу о том, что ее снисходительность была столько же дурно истолкована, сколько и некстати оказана. Ввиду этого обе женщины составили свой план, и, когда роскошно разодетый Парис в сильном волнении пришел на обещанное свидание, его вдруг схватили шесть старых, отвратительных негритянок, осыпали ласками, раздели донага и обращались с ним так, как будто он был нежным младенцем, спокойно распоряжаясь им по своему произволу, которому он тщетно пытался противиться. Те же черные рабыни одели его в женскую одежду и, без сострадания к его усилиям, крикам и мольбам, посадили его на носилки Валерии и отнесли в них до самых его дверей.
Вспыльчивый ум актера дал этой метаморфозе самое неблагоприятное объяснение, какое только можно было придумать для той, кто был ее виновницей, и, вероятно, дал себе слово отомстить ей.
– Парис, без всякого сомнения, слишком хорошо знает, что ты о нем думаешь, – промолвила Миррина, – и пусть он красив лицом и прекрасно танцует, но уж понятно, Плацид красивее. Ах, госпожа, если бы ты видела его сегодняшним утром, как он грациозно возлежал в своей повозке да поддразнивал злосчастного подростка, ударившего своим хлыстом высокого раба, который, кстати сказать, исчез, как молния… Право, ты могла бы подумать, что в Риме нет других патрициев…
– Ну, будет толковать о Плациде, – нетерпеливо перебила госпожа, – это мне надоело. Но о каком же рабе ты говоришь, Миррина, и кто это такой привлек твое внимание? Что же, он из тех варваров, которыми так хвастает мой родственник Лициний? Как по-твоему, он достаточно красив, чтобы следовать за моими либурийцами, когда они несут мою лектику?
Глаза служанки заблестели при мысли о возможности видеть красавца-раба в одном доме с собой, и чувство смущения, испытываемое ею при изображении физических достоинств, пленивших ее воображение, рассеялось при этой увлекательной мысли.
– Красив ли он, госпожа? – воскликнула она, выронив гребень изо рта и распустив волосы госпожи. Затем, сжав обе руки, с чисто итальянской живостью и увлечением она продолжала: – Он настолько красив, что либурийцы в сравнении с ним все равно что облезлые коршуны в сравнении с царственным орлом. Без сомнения, он варвар, кимвр, фрисландец или кто-нибудь в этом роде, так как я заметила чужестранный акцент в его речи, да притом в Риме немного людей такого высокого роста. Его шея совсем как мраморная башня, руки и плечи словно у статуи Геркулеса, что в нашей колоннаде. Лицо у него вдвое прекраснее лица Перикла в твоем медальоне, и золотые волосы обрамляют лоб, белый как молоко. Глаза у него…
Миррина остановилась, может быть подыскивая сравнение, может быть переводя дух.
– Продолжай, – сказала Валерия, слушавшая ее в ленивой, но вместе с тем внимательной позе, с зажмуренными глазами, полуоткрытыми губами и загоревшимися щеками. – Говори же, Миррина, на что похожи его глаза?
– Они напомнили мне голубое небо Кампании в пору сбора винограда. У них такой же блеск, как у тех драгоценных камней, что украшают застежку твоего придворного платья. Они похожи на море, если смотреть на него в полдень с высоты стен Остии. И между тем они метали искры, когда уставились на беднягу Автомедона. Вот диковинка для меня, что этот подросток его не испугался! Я уверена, что он перепугался бы, если бы только что-либо могло устрашить этих бесстыжих кучеров.
– Так, по-твоему, Миррина, он из рабов моего родственника? Уверена ли ты в этом? – спросила госпожа с деланым равнодушием, по-прежнему оставаясь неподвижной в своей удобной позе.
– Я в этом уверена, – отвечала служанка.
Без сомнения, она продолжала бы разговор об этом интересном предмете, если б ее не прервал приход рабыни, сообщившей, что старый гладиатор Гиппий дожидается ответа, угодно ли Валерии взять обычный урок фехтования.
Но Валерия отослала его и осталась перед своим зеркалом, не желая расстаться с тем очаровательным образом, который отражался в нем. Бог знает, о чем она думала, но, должно быть, ее мысли были увлекательны до такой степени, что казалось, ей было страшно, как бы кто-нибудь ее не побеспокоил.
Глава V
Рим
Между тем раб-бретонец, не подозревая, что он уже сделался предметом интереса Валерии и очарования Миррины, шел через переполненные народом улицы, находившиеся в соседстве с форумом. Он испытывал то чувство удовольствия, какое свойственно человеку, наблюдающему движение и суету, которые прямо его не касаются.
Благодаря доброте своего господина, он почти всецело располагал своим временем и свободно мог наблюдать самую любопытную в мире картину и, может быть, сравнивать ее с простым образом жизни своих первых дней, которые почти казались ему сном, до такой степени они быстро промчались.
Занятия на форуме уже окончились. По площади двигалась смешанная толпа продавцов, покупателей и ротозеев. Все население Рима торопилось обедать. Это была удивительно пестрая толпа. Сами граждане, обыкновенно называемые плебеями, составляли едва лишь половину этого беспорядочного сборища. Бесчисленные рабы бежали туда и сюда, удовлетворяя нужды или удовольствия своих хозяев. Это были люди всех цветов и народностей, от гиганта-скандинава, с голубыми глазами и длинными русыми волосами, развевающимися по ветру, до смуглого сына Африки, грубого толстогубого эфиопа, с курчавыми волосами, для которого рабство было уделом от самых давних лет до наших дней. Среди этой раболепствующей толпы попадалось немало и римлян, хотя по наружности и похожих на свободных граждан, но принадлежащих к числу тех, которые в палатах господина трепещут при виде его насупившихся бровей и, несмотря на свои богатства и даже власть, осуждены умирать теми рабами, какими прожили всю жизнь.
Это ухаживанье отпущенников, повсюду таскавшихся за могущественным патрицием и увеличивавших его свиту, было довольно характерной чертой общества времен империи. Чаще всего рабов вольноотпущенников связывали с прежним господином, делавшимся их патроном, столько же узы корысти, сколько и узы благодарности. Часто ожидая от его щедрот своего насущного хлеба, постоянно раздаваемого им у его дверей, они, в силу необходимости, далеко не полно могли воспользоваться своей недавно приобретенной свободой. Отношения патрона к клиенту вызывали вопиющие злоупотребления в царственном городе. Патрон своим всемогущим покровительством прикрывал преступления последнего, а тот, в свою очередь, становился добровольным соучастником пороков своего заступника. Отпущенник более, чем кто-либо другой, делался искусным орудием в руках патриция и без всяких колебаний жертвовал ради прихоти господина своим временем, привязанностями, честностью и даже добрым именем. Эти люди сновали около форума, бегая туда и сюда, с рабски-почтительной торопливостью паразитов, занятые каким-нибудь поручением, в большинстве случаев боявшимся дневного света.
Кроме этих людей площади наводняло значительное число чужестранцев. Одетые в свои национальные платья, они толпились здесь, удивленные и пораженные сутолокой, происходившей перед их глазами. Здесь можно было встретить галла в его прямой короткой одежде, парфянина в конической шапочке из бараньей шкуры, мидянина в развевающихся шелковых шароварах, иудея с босыми ногами, во всем черном, величественного испанца и раболепного египтянина. И среди них, ловко проскальзывая даже в страшной давке, пробирался с крайней развязностью и спокойствием хитрый и вкрадчивый грек. Всякий раз как через толпу проносили какого-либо знатного человека, возлежащего на своей лектике или опершегося на плечо любимого раба, а отпущенники и клиенты, ругаясь, толкаясь и рассыпая удары, расчищали ему дорогу, грек никогда не попадался им под руку. И тогда как удары сыпались на какого-нибудь мелкого ремесленника или на плечи здоровяка-варвара, потомок Леонида или Алкивиада отвечал на насмешки какой-нибудь шутливой прибауткой или успевал отпустить какую-нибудь язвительную колкость, которая в свою очередь всегда вызывала чей-либо смех.
Если Рим поработил и завоевал владения старших братьев по цивилизации, то теперь, по-видимому, ему приходилось переживать реакцию. В свою очередь, царственный город усвоил и греческие манеры, и греческую одежду, и греческую нравственность и изворотливость. Он терял даже свой собственный характер. В самом языке его появились заимствования из словаря порабощенных народов, и в такой сильной степени, что его язык сделался более греческим, чем латинским. В особенности римские дамы обожали то благозвучие, благодаря которому так мелодично было афинское красноречие, и воркующие влюбленные неизменно прибегали к нежнейшим греческим выражениям.
Этот необычайно изворотливый народ, в свои лучшие времена стоявший на высоте требований свободы и отличавшийся строгостью нравов, а теперь так легко мирившийся с рабским унижением и легкой нравственностью, играл весьма видную роль в искусстве и науках и обладал даже значительной частью могущества Рима. Знаменитейшие художники и скульпторы были греки. Наиболее предприимчивые откупщики и изобретатели принадлежали к той же народности. Риторике и красноречию можно было учиться только в греческой школе.
Математика, усвоенная без помощи греческих знаний, являлась беспорядочным и бесполезным багажом. Если больной богач отказывался посоветоваться с греческим врачом, то, по мнению всех, он заслуживал приближавшейся смерти. Только один астролог в Риме мог составлять гороскоп патриция, и, как и следовало ожидать, этот человек был греком. В низших слоях судебного дела, в многочисленных постыдных профессиях, вызванных роскошью великого города, греки имели самые доходные занятия, являвшиеся для них почти монополией. Всякий, кто входил в славу или в качестве злонамеренного советника, или как низкопробный шут, ростовщик, маклер, льстец или паразит, – он был непременно греком.
Не один опытный взор был брошен знатоками этой смышленой нации на мощного бретонца, который спокойно шел среди толпы, твердо полагаясь на тяжесть своего кулака и на свою силу. Они провожали его полным зависти взглядом, представляя в уме различные случаи, в которых можно было бы воспользоваться таким здоровым телосложением. Все они, так сказать, прикидывали его на вес, оценивали его нервы, мускулы, члены, рост и красивую наружность, хотя и воздерживались от неблагоразумных вопросов или наглых предложений: его смелый и самонадеянный вид ясно говорил об его смелости и горячности. Отпечаток свободы еще не исчез с его лица, и он производил впечатление человека, у которого есть в толпе своя роль.
Вдруг неожиданное препятствие остановило этот беспрерывно движущийся поток пылкой и беспорядочной толпы. Телега, везущая огромные глыбы мрамора и запряженная несколькими парами быков, зацепила повозку патриция и толкнула лектику другого знатного человека, вследствие чего произошла суматоха и обмен бранью. Заинтересованный этим беспорядком и не торопившийся возвратиться домой, раб-бретонец смотрел через головы толпы на разозлившихся и жестикулирующих противников, пока кто-то сильно не хлопнул его по плечу. Он быстро оглянулся, вполне готовый с лихвой воздать за обиду. Но в эту же минуту сильная рука потащила его за тунику и заключила в свои могучие объятия, из которых он не мог высвободиться. В то же время чей-то грубый голос проговорил над его ухом:
– Легче, парень, легче! Берегись трогать ликторов цезаря, коли ты не спятил с ума. Уверяю тебя, что с этим народом шутки плохи!
Говоривший был широкоплечий мужчина, среднего роста, с геркулесовой грудью. Говоря эти слова, он крепко держал бретонца, без сомнения к счастью последнего, так как в самом деле это были ликторы императора, расчищавшие дорогу цезарю. Последний шел пешком в некотором отдалении, стараясь, чтобы его посещение рыбного рынка прошло незамеченным.
Вителлий тяжело двигался вперед, едва волоча ноги, с видом человека бессильного и изношенного. Лицо его было бледно и одутловато, и потухшие глаза только изредка загорались блеском. Это было все, что оставалось в нем от ума и изворотливого характера, делавших его фаворитом трех императоров, прежде чем он сам облекся в порфиру. Поддерживаемый двумя отпущенниками, в сопровождении ликторов и трех или четырех рабов, цезарь прогуливался в надежде возбудить хоть какой-нибудь аппетит перед обедом. Какое место могло более способствовать этой цели, как не рыбный рынок, где царственный обжора мог пожирать, если не на самом деле, то хоть глазами, заманчивые произведения океана? Он так редко показывался на римских улицах, что бретонец не мог удержаться, чтобы не проводить его взором, в то время как его новый друг, с большой осторожностью разжимая объятия, стал снова шептать ему на ухо:
– Да, брат! Смотри на него хорошенько и благодари Юпитера за то, что ты не император. Вот поистине шея достойного порфиры, вот голова, созданная для того, чтобы носить диадему! А ведь при всем том, хоть теперь он бел и тучен, как палтус, однако было время, когда он мог править колесницей и владеть мечом и щитом, как никто другой. Говорят, будто он пьет, как никогда не пивал, и однако даже в этой забаве он не по плечу Нерону. Э, пускай говорят что угодно, но Нерона еще никто не заменил! При нем, то и знай, – вино, женщины, зрелища, жертвы, битвы диких зверей и в заключение всего легион людей, целиком и за один раз погибающий в цирке! Вот кто был другом нашего ремесла-то!
– Какого же это ремесла? – добродушно спросил бретонец, освободившийся от державших его в плену объятий. – Я думаю, что смогу угадать это ремесло, не задавая тебе много вопросов!
– Тебе нет нужды его угадывать, – отвечал тот. – Я так же не стыжусь своего ремесла, как и своего имени. Ты, может быть, слыхал про гладиатора Гирпина? Я родом из Тосканы, свободный римский гражданин, готовый с удовольствием помериться со всяким человеком моей силы, пешком или на коне, с завязанными глазами или наполовину обезоруженным, на военной колеснице или на какой-нибудь другой, с двумя мечами или с одним, со щитом или с саблей и кинжалом, как угодно. Для меня всякое оружие хорошо, кроме сетки да затяжной петли. Правду сказать, я не люблю говорить об этих двух оружиях: признаться, они мне насолили. Но с какой стати тебе говорить о разных способах, – прибавил он, смерив глазами мощное телосложение раба. – Ей-ей, я тебя уж где-то видел. По виду можно сказать, что ты принадлежишь к «семье»[8].
Польщенный похвалой, раб засмеялся.
– Это один из самых честных способов добывать свой хлеб, какие только мне приходится видеть, – отвечал Эска, скорее рассуждая сам с собой, чем со своим знакомцем. – Бывает смерть и хуже той, какая ждет человека в амфитеатре, – прибавил он задумчиво.
– Смерть хуже! – воскликнул Гирпин. – Да трудно найти смерть лучше! Подумай о том, какая масса голов нагромождена там одна на другую, словно яблоки, до самого велария. Патриции и сенаторы ставят об заклад свои ожерелья, браслеты и целые миллионы сестерциев за силу твоей руки или за острие твоего меча. Твоя собственная сила развита до такой степени, что ты чувствуешь себя могучим, как слон, и гибким, как пантера. Вообрази затем, как ты, вооружившись хорошим щитом и держа рукоять длинного двухфутового меча, проходишь перед цезарем и говоришь ему: «Привет тебе, цезарь, от тех, кто идет умирать!» Подумай, дружище, как в ожесточенной борьбе со своим противником ты уставишь ногу в ногу, руку в руку, вопьешься глазами в его глаза или только чутьем почувствуешь лезвие его булата рядом со своим (мы, брат, можем и впотьмах драться так же славно, как и среди белого дня), как в это время ты парируешь его удары, отражаешь нападения, угадываешь хитрости и ловишь момент. И когда, наконец, этот момент наступает, ты делаешь скачок, как дикая кошка, и ручка твоего меча свободно ударяется об его грудь, когда он падает и катится по арене!
– А если твой противник раньше воспользуется моментом? – спросил раб, против воли заинтересованный захватывающим энтузиазмом своего собеседника. – Что если ручка твоей сабли не совсем ловко лежит в руке, твой ответный удар чуть-чуть запоздает, и ты сам покатишься по арене с чужой рукоятью сабли в груди и двухфутовым мечом, вонзившимся в тело? Каково тогда?
– Да, братец, тогда, правда, надо переправляться через Стикс, – отвечал тот, – но мне еще никогда этого не приходилось испытать. Когда это случится, я найду, что надо делать. Но от разговора, брат, сохнет глотка, а солнце до того палит, что может совсем зажарить. Идем-ка со мной: я знаю тут одно местечко, где мы можем с тобой урезать бурдюк вина, а затем сыграть в диск или провести в борьбе послеобеденное время.
Раб не счел возможным отказаться. Кроме долга признательности, каким он был связан с этим человеком, предохранившим его от серьезной опасности, было что-то увлекающее бретонца в грубости и энергичности его нового друга. При большой отваге Гирпин отличался меньшим зверством, чем люди его ремесла. Взамен этого он обладал какой-то беззаботной откровенностью, нередко встречающейся среди атлетов всех времен. И благодаря этому качеству ему удалось снискать симпатию раба. В самых дружественных отношениях они вместе отправились освежиться, чего сильно хотелось им обоим, так как они пробыли на солнце несколько часов. Но толпа еще не разошлась, и они могли двигаться только медленно, несмотря на то что прохожие поспешно расступались перед такими рослыми атлетами.
Гирпин счел долгом взять бретонца под свое покровительство и показать ему различные интересные и достойные внимания предметы и важных людей, каких можно было встретить в этот час на улицах столицы, ничуть не думая о том, что его ученик, может быть так же, как и он сам, осведомлен насчет этого. Правду сказать, гладиатор очень любил, чтобы его слушали, и был крайне многословен в своих рассказах, если только действительно у него было что-нибудь на примете. Предметом его речей обыкновенно являлось его удальство и опасные подвиги в амфитеатре, значение которых он никоим образом не склонен был уменьшать. Бывают действительно храбрые люди, являющиеся в то же время хвастунами, и Гирпин был из их числа.
Он дошел до половины длинного рассуждения об одной великолепной схватке со своим противником, рассказал, что оба выступали совершенно нагими и были вооружены только мечами, и затем начал пространно объяснять один роковой удар, обезоруживший его противника. Боец приписывал этот удар своей находчивости и говорил, что его нельзя было отразить никоим образом, как вдруг раб почувствовал, что за тунику его тянет женская рука, и, быстро оглянувшись, с некоторым неудовольствием встретился лицом к лицу со служанкой Валерии.
– До тебя есть дело, – бесцеремонно сказала она с повелительным жестом. – Тебя требует моя госпожа. Поторопись, потому что она не привыкла ждать.
С этими словами Миррина указала на то место, где остановились и уже успели сделаться предметом всеобщего внимания закрытые носилки, лежавшие на плечах четырех высоких рабов-либурийцев. Белая рука приподняла занавеску лектики в ту минуту, когда к ней подошел раб, удивленный и несколько сконфуженный этим неожиданным зовом.
Гирпин с одобрительным видом смотрел на эту сцену Подойдя сзади носилок, занавеска которых была открыта, раб остановился и сделал грациозный поклон. Затем, гордо выпрямившись, он остановился в ожидании, в позе, помимо его ведома выказывавшей его грацию и молодость. Щеки Валерии были более бледны, чем обыкновенно, стан немного согнут, но глаза ее блестели и улыбка играла на губах, когда она разговаривала с рабом.
– Миррина сказала мне, что это ты принес нынче утром корзинку цветов от Лициния в мой дом. Почему же ты не подождал, чтобы передать мой привет твоему господину?
Мысль о наглости Автомедона снова мелькнула в уме раба; он покраснел, но покорно ответил:
– Если б я знал о твоем желании, я оставался бы под твоим перистилем до этой минуты.
Валерия заметила его краску и приписала ее действию своей ослепительной красоты.
– Миррина узнала тебя посреди толпы, – приветливо сказала она. – Правда, твое лицо и рост не часто встречаются в Риме. Теперь и я узнала бы тебя посреди всех.
Она остановилась, ожидая любезного ответа, но раб, хотя и не остался нечувствительным к похвале, только снова покраснел и промолчал.
Между тем Валерия, поначалу пожелавшая подозвать раба к своим носилкам из простого любопытства взглянуть на рослого варвара, вызвавшего восторг Миррины и сразу отмеченного метким глазом девушки в толпе, теперь вдруг почувствовала, что этот чужеземец, раб, с такой спокойной походкой и благородной осанкой, заинтересовал и очаровал ее. Постоянная поклонница мужественной красоты, она видела в настоящий момент самый законченный образчик ее. Она жаждала поклонения, откуда бы оно ни шло, и в данном случае могла думать, что принимает праведную дань могуществу своей красоты. Как всех женщин, ее интересовало все, что представляло хоть тень тайны, что сколько-нибудь походило на роман, и она обладала неослабевающим женским инстинктом, дававшим ей возможность отличать высокое происхождение и хорошее воспитание, как бы они ни были замаскированы. В лице посла ее родственника случай посылал ей восхитительную загадку и она могла ясно видеть несоответствие между манерами и положением этого человека. Мысли ее никогда не подчинялись чужому давлению, во всех своих действиях она пользовалась величайшей свободой, все ее прихоти и желания беспрекословно выполнялись, а между тем теперь, полузажмуренными глазами глядя на бретонца, она чувствовала, как в ее сердце поднималось новое и странное, пугавшее ее чувство, и она почти готова была признаться себе, что еще никогда до этого дня ей не случалось видеть человека, которого можно было бы сравнить с ним.
Она снова заговорила с ним нежным голосом, стараясь, чтобы он, таким образом, стал позади лектики и мог видеть ее плечо, словно выточенное из слоновой кости, и очаровательную руку.
– Без сомнения, ты доверенный слуга моего родственника? – спросила она. – Правда ведь, ты предан ему и постоянно находишься в комнатах?
Эти слова Валерия сказала скорее для того, чтобы удержать его около себя, чем с целью получить ответ.
– Я отдал бы жизнь за Лициния, – быстро и с воодушевлением отвечал раб.
– Мне кажется, что ты высокого происхождения, – продолжала Валерия с возрастающим интересом. – Почему же я вижу тебя в этой одежде и в таком положении? Лициний мне никогда не говорил о тебе. Я даже не знаю твоего имени. Как тебя зовут?