Мы были очень сконфужены, – признается Елена. – Шуазель, которая была более смела, чем я, бросилась к ее ногам и сказала:
– Одно ваше слово всегда будет для меня словом высочайшего закона, и я не сомневаюсь, что никто ничего и не может думать. Но в деле чести – лучше смерть, чем предательство: мы не можем покинуть своих подруг.
– Ну, говорите это, кому хотите, только я вам больше не начальница, – отрезала Рошшуар.
Мы вышли от нее и пошли к настоятельнице, – читаем далее у Елены. – Аббатиса прочла наше прошение, только не при нас Мы услышали только, что она велела позвать Рошшуар; и мы не знаем, что у них там было. Только настоятельница велела нам снова войти.
– Это неслыханно! – воскликнула она. – Ничего подобного не было даже в гимназии! И кто был во главе этого мятежа?
– Это были вдохновенные минуты, – отвечали мы. – Казалось, что у всего класса одна душа!»
Каковы парламентеры!
«Госпожа Рошшуар была тут же, но ничего не говорила, – как бы жалуется Елена.
– Наконец, – сказала настоятельница, – если эти девицы возвратятся, то я готова дать полную амнистию – вот все, что я могу сделать. Что же касается госпожи Сент-Жером, то это – достойная особа, и ненависть ее к вам – это чистая фантазия».
Так кончилось посольство революционерок.
«Тогда мы снова пошли к кухням, – продолжает Елена. – Все, которые нас встречали, расспрашивали о результатах нашего посольства.
– Ну, что нового? – окружили нас подруги.
– Ничего! – печально отвечали мы. Потом рассказали им все, что с нами было».
Голод заставил бунтовщиц обратиться к шестнадцатилетней монашке Сент-Сюльпис. Но она отвечала, что она только помощница при кухне и что у нее нет ключей ни от булочной, ни от мясной.
«Тогда, – говорит Елена, – мы выломали двери и булочной и мясной; и сестра Клотильда, после тщетных отговорок, вынуждена была уступить силе и приготовила нам завтрак, который прошел очень весело: совершали сотни глупостей и дурачеств, пили здоровье Рошшуар. И что доказывало нежность, которую пансионерки питали к ней, это то, что более всего боялись, как бы она не бросила наш класс. После завтрака мы играли во всевозможные игры; и юная „мадам” (16-летняя монашенка!) Сент-Сюльпис, такая веселая и милая, играла с нами. Она говорила всегда, что ей кажется, будто она заложницей в монастыре».
Однако приближалась ночь, и надо было подумать о сне, о постелях. Но революционерки ни под каким видом не хотели возвращаться ни в классы, ни в дортуар. Как же быть? На войне как на войне: спи хоть на голой земле. Так отчасти и сделали, хотя и пожалели маленьких.
«Когда зашла речь о том, где спать, – говорит Елена, – мы устроили себе ложе на соломе, которой довольно натаскали с заднего двора. Было решено, что это ложе надо предоставить Сент-Сюльпис, но она отказалась и посоветовала уложить на соломе маленьких, как наиболее нежных. Так и сделали: маленьких Фитц-Джемс, Вилкье, Монморанси (младшую) и многих других детей семи и шести лет положили на солому, а головы их закутали салфетками и чистыми тряпками, чтобы им не было холодно. Тридцать больших, опасаясь какой-нибудь нечаянности, разместились в саду перед дверью. Остальные остались в кухнях. Вся ночь прошла то в болтовне, то в спанье, как кто мог. Утром готовились провести день таким же образом, и нам казалось, что так должно продолжаться всю жизнь».
Да иначе и не могло казаться. Непокорные головы сдавались на капитуляцию, но из этого ничего не вышло. Оставалось противной стороне, властям, пойти на компромисс. Так и сделали.
«Между тем, – пишет наша героиня и повествовательница, – в монастыре беспокоились, не зная, что мы намерены предпринять потом. Нашлись такие, которые советовали послать к нам стражу, чтоб напугать нас. Но Рошшуар сказала, что это будет истинное несчастье: совершится позор. Лучше просить матерей пансионерок, которых считали предводительницами бунта, прийти на помощь монастырю.
И действительно, явились герцогиня Шатильон, госпожа Мортмар, госпожа де Бло, госпожа Шатле.
Они пришли в наш „стан”, – как выражается Елена, – и вызвали своих дочерей и племянниц. Последние не осмелились сопротивляться, и их увели. Тогда прислали к пансионеркам одну послушницу сказать, что классы открыты, что уже 10 часов, и что те, которые к полудню возвратятся в классы, получат полную амнистию тому, что произошло».
Бунтовщицы долго совещались. Но когда пошли самые упрямые, то воротились и остальные и заняли по скамьям свои места.
«Мы нашли всех наставниц, – говорит Елена, – и в том числе Сент-Жером. Лица их казались очень смущенными. Госпожа Сент-Антуан сказала, что мы заслуживали бы наказания, но что это было – возвращение „блудных дочерей” (а „блудному сыну” при возвращении в родительский дом, как известно, на радостях зарезали даже упитанного теленка). Сент-Антуан была главною наставницей в „красном” классе. Она была из дома Талейранов, и ее очень любили и уважали. Госпожа Сент-Жан была в восхищении от нашего возвращения и говорила, что очень скучала в наше отсутствие. И все наставницы были к нам очень снисходительны».
Но впереди была еще Рошшуар. По «мемуарам» Елены, эта 27-летняя девушка-монахиня представляется нам самой дельной и самой умной особой во всем аббатстве о-Буа. И вот наши бунтари в юбочках ее-то и побаивались.
«Все ужасно трусили часа, когда предстояло явиться пред госпожою Рошшуар, – признается наша героиня. – Это должно было быть вечером, на перекличке. Но мы были сильно удивлены, когда она не сказала нам ни слова о том, что произошло, и мы чистосердечно вообразили, что она игнорирует происшедшее. Что касается меня, когда герцогиня Мортмар вызвала свою дочь, она сказала мне:
– Моя свояченица с удовольствием заступит вам место матери, если вы согласитесь подчиняться ее приказаниям. Она зовет вас, подите, отыщите ее.
– Я тотчас же, – говорит приемная на время дочка герцогини, – последовала за ней, вместе с ее дочерью. Она привела нас в класс, куда и остальные пансионерки не замедлили явиться. Я только вечером опять увидала госпожу Рошшуар, которая взглянула на меня с улыбкой и взяла меня за подбородок, а я поцеловала ее руку. С утра все вошло в обычный строй».
«Революция» кончилась. Но нелюбимая особа, которая была причиною бунта, все еще оставалась на месте. Однако не надолго.
«Госпожу Сент-Жером, – говорит Елена, – оставили в классе только на один месяц, а потом определили на другое место. Ей дали тридцать из тех пансионерок, которые не принимали участия в бунте. Эти несчастные воображали, что много выиграли своим смирением. Одна из них сказала госпоже Рошшуар: „Я, я не участвовала в бунте”. И Рош-шуар отвечала ей с разъяренным видом: „С чем вас и поздравляю!”»
Немного спустя после «достопамятного» (memorable) события, как его называет биограф нашей героини Люсьен Перей, после школьной революции, юные девицы очень заняты были предстоящим замужеством одной из них, именно мадемуазель Бурбон, которой едва исполнилось двенадцать лет!
Елена обстоятельно знакомит нас с этим возмутительным делом.
Однажды маленькая Бурбон воротилась из дому очень печальная и пробыла очень долго в келье Рошшуар. На другой день родители девочки пригласили к себе Рошшуар. Через два дня она воротилась в сопровождении девицы Шатильон, из которых старшая была с ней очень дружна, и сообщила о предстоящем браке маленькой Бурбон с графом д' Аво, сыном маркиза де Месм.
«Мы все окружили ее, – говорит Елена, – и задавали ей сотни вопросов. Ей едва исполнилось двенадцать лет, и к первому причастию она должна была идти через восемь дней, а еще через восемь дней свадьба, после чего она опять должна воротиться в монастырь. Она была необыкновенно печальна. Мы спрашивали ее: неужели ее не радует будущее? Она откровенно и решительно отвечала, что жених ее довольно стар и довольно безобразен, и сказала, что назавтра он придет повидаться с нею. Мы просили настоятельницу, чтоб она пустила нас в апартаменты Орлеанов, с которых был вид на двор аббатства, чтоб мы могли видеть будущего мужа нашей подруги. Настоятельница согласилась. На другой день мадемуазель Бурбон, при своем пробуждении, получила огромный букет, а после полудня явился и сам д'Аво. Мы нашли его омерзительным! Когда потом мадемуазель Бурбон сошла в приемную, все говорили ей: «О боже! Как твой муж безобразен! Если б я была на твоем месте, я бы никогда не вышла за него. Ах, несчастная!»
– Ах! – говорила несчастная. – Я потому выхожу, что этого желает папа: но я его никогда не полюблю, будьте в этом уверены.
Решено было, что бедная девочка не должна видеть своего урода до дня первого причастия, чтобы не волноваться. Но неизбежное зло все-таки совершилось! Четыре или пять дней спустя жертву деспотизма родителей повенчали в келье отеля Гавре.
«Она возвратилась в монастырь в тот же день, – говорит Елена. – Ей надавали игрушек, бриллиантов и роскошную корзину от Болерда. Всего более ее забавляло, когда мы все называли ее мадам д'Аво».
Бедный ребенок! Варварский обычай отдавать замуж младенцев был тогда в полном ходу. Это – перед революцией.
«Она рассказывала нам, – заключает Елена свое повествование, – что после свадьбы она завтракала у своей свекрови, и хотели, чтобы она поцеловала своего мужа, но она ударилась в слезы и ни за что не хотела целоваться, и свекровь сказала, что она еще дитя. Однажды муж просил ее в монастырскую говорильню, но она притворилась, будто вывихнула ногу, и не сошла вниз».
«Нечего удивляться, – замечает биограф Елены, – если несколько лет спустя госпожа д'Аво, ребенком насильно отданная в жены старому, безобразному прожигателю жизни, встретив в свите виконта Сегюра, младшего брата посланника, увлеченная прелестью его ума и его наружностью, вступила с ним в связь, которая и продолжалась всю ее жизнь».
То же было и с вашей Еленой, но только… на законном основании… Но об этом в свое время и на своем месте.
Итак, наша Елена и девицы Мортмар, Шатильон, Дама, Монсож, Конфлян, Водрейль и Шовиньи готовились к первому причащению.
И вот настал желанный день.
«В этот день, – говорит Елена, – пансионерки одеты были не в ученическую форму, а в белые платья, украшенные блестками и прошитые серебряными нитями. Мое платье было шелковое с серебряными полосками. Девять дней спустя наши платья пожертвованы были в ризницу… После мессы мы пришли в класс. Там сняли с нас белые ленты и дали красные. Весь класс нас обнимал и приветствовал поздравлениями».
Можно себе представить радость и гордость нашей героини в этот знаменательный день. Уже теперь, конечно, она считала себя совсем большой, хоть сейчас замуж. Да это скоро и случилось.
Глава пятая. Монастырские послушания
Чтение «мемуаров» маленькой княжны Масальской невольно наводит на мысль, что это был удивительный десятилетний ребенок, если бы только было вполне установлено, что «мемуары» ее написаны в том возрасте, о котором свидетельствует ее историограф, почтенный Люсьен Перей. Но если даже допустить, что все то, что дошло до нас из ее записок и опубликовано ее историографом, писалось даже на протяжении двух или трех лет, то в таком случае никто, нам кажется, не станет отрицать, что это была более чем недюжинная, а совсем необыкновенная девочка. Правда, в ее рассказах нельзя иногда не подметить значительной доли хвастливости, но это хвастливость чисто детская. Она не умаляет удивления, которое возбуждает в читателе эта милая девочка.
Здесь мы позволим себе сделать некоторое отступление.
Некогда наша русская юная героиня-девочка – «девица-кавалерист» Дурова, поразила Пушкина, когда он познакомился с «Записками девицы-кавалериста». Печатая эти «Записки» в «Современнике», великий поэт с такой горячностью выразился об их авторе:
«С изумлением увидели мы, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером быстрым, живописным и пламенным».
Впрочем, кто из нас не читал в свое время «Записок девицы-кавалериста»? Благодаря им у нас всех осталось в памяти вот что, поистине трогательное. Семнадцатого сентября 1806 года Надя Дурова в ночь после своих именин, когда ей исполнилось только шестнадцать лет, эта девочка обрезала тайно лучшее украшение женщины – косу; и это в начале XIX века, когда о «стриженых барышнях», а по галантному выражению некоторых писателей, «девках», и понятия не имели, и когда обрезание косы считалось величайшим позором! Затем Надя нарядилась в казацкий мундир и нацепила на себя отцовское вооружение (сабля и проч.), бросив на берегу Камы свое девичье одеяние, чтобы подумали, что она утонула. Наконец, она взяла из отцовской конюшни своего любимого коня Алкида и ускакала ночью догонять проследовавший через Сарапул донской казачий полк. С этим полком Дурова достигла Польши, где и поступила юнкером в уланский коннопольский полк, а потом участвовала в битвах при Гутштадте, где спасла офицера Панина, под Фридландом, при Бородине и т. д.
И вдруг через восемьдесят лет оказалось, что она лгала, лгала бессовестно! Она была не шестнадцатилетняя девочка, а двадцати трех лет замужняя женщина, и уже рожавшая!
Так она нагло обманула не только русскую армию, ее полководцев с Кутузовым во главе, обманула императора Александра I, который собственноручно привесил ей на грудь Георгия, обманула всю Россию и весь читающий мир, обманула и Европу, которая так изумлялась подвигам этой quasi-девочки, русской Жанны д'Арк!
Эту историческую ложь обнаружил почтенный сарапульский священник Н. Н. Блинов.
Блинов, пользуясь церковными метрическими записями («духовные росписи»), сохранившимися в сарапульском Вознесенском соборе, нашел, что отец мнимой «девицы-кавалериста», Дуров, приехал в Сарапул на должность городничего в 1789 году, когда Наде было уже шесть лет. В 1790 году у Дурова родилась и другая дочь, Евгения, восприемницей которой, как значится в метриках, была дочь Дурова, старшая, «отроковица Надежда». Если бы в 1806 году, как уверяет мнимая «девица-кавалерист», ей было только 16 лет, то в 1790 году этой «отроковицы» или еще совсем не было бы на свете, или она только что родилась бы тогда, разом почти, что едва ли физиологически возможно, со своей крестницей Евгенией.
Но это бы куда ни шло!.. Женщины всегда убавляют себе года…
А оказалось, что 25 октября 1801 года «девица-кавалерист» вышла замуж! В предательских метрических книгах сарапульского Вознесенского собора записано:
«№ 44. Сарапульского нижнего земского суда дворянский заседатель, Василий Степанов Чернов, 25 лет принял господина сарапульского городничего, Андрея Дурова, дочь, девицу Надежду 18 лет». Значит: в 1806 году ей было не 16 лет, а 23, и была она не «девица-кавалерист», а «дама-кавалерист», да еще и заседательница нижнего земского суда Чернова!
Но и это еще не все!
Второго января 1807 года мнимая «девица-кавалерист» родила сына Иоанна! Следовательно, 17 сентября 1806 года мнимая девица была на четвертом месяце беременности. И где же ей, беременной, было скакать верхом за казаками в Польшу! Не прилетела же она оттуда на реку Каму родить!
Сколько, значит, лжи!
Но беспощадный Блинов разоблачает еще одну ложь. Мнимая девица разошлась с мужем, возвратилась к отцу в Сарапул, где, как документально доказывает Блинов, лгунья «близко познакомилась с казачьим полковником, и когда он с отрядом вышел к своему полку», мнимая девица «скрылась из Сарапула и, переодевшись в солдатское платье, поступила к нему денщиком-конюхом».
Таким образом лгунья долго тешила наше воображение прелестною иллюзией. Все так любили милый образ шестнадцатилетней девочки, совершившей столько подвигов! Сколько хороших, чистых слез умиления пролито было на страницы ее записок юными читателями и читательницами!.. А она лгала…
Впрочем, не будь этой поэтической лжи, не будь поэтического творчества и с ним иллюзий, у нас, может быть, не было бы ни Гекубы и Андромахи, ни милой истерической Кассандры, ни прелестной Ифигении, ни злополучных Джульетты и Дездемоны, ни кроткой Корделии…
Этим мы не хотим сказать, ни даже намекнуть, будто не вполне доверяем рассказам нашей героини, маленькой Елены, хотя и осмеливаемся предположить, что если она начала свои замечательные «мемуары» десяти лет от роду, то могла их кончить по тринадцатому, четырнадцатому, может быть, по пятнадцатому году, перед своим ранним замужеством. Так они содержательны и обстоятельны!
* * *Сняв с нашей героини, вместе с другими ее подружками, «белые» ленты и украсив их «красными», монастырское начальство в своем совете, по обычаю всех католических монастырей, назначило каждой из воспитанниц особое «послушание» (obedience) – исполнение разных частных обязанностей по монастырю, по администрации и хозяйству.
Всех «послушаний» было девять: 1. Игуменское (l'abbatial). 2. Ризница. 3. Монастырская говорильня (par-loir). 4. Аптека. 5. Бельевой склад. 6. Библиотека. 7. Столовая. 8. Кухня. 9. Общественные обязанности (communaute).
Юным должностным лицам дали известное число официальных «сестер-послушниц», которые должны были помогать им. Из юных аристократок требовалось воспитать хороших, опытных хозяек, когда они, по выходе замуж, обзаведутся собственными домами. Так, девиц Рош-Аймон и Монбарей поставили наблюдать за салфетками и скатертями в шкафах. Девицы Шовиньи и Нантуилле должны были накрывать на стол. Девицам Бомон и Армалье поручались счетные книги. Девица Эгильон чинила священнические рясы. Девица Лятур-Мобур ведала сахаром и кофе. На девиц Талейран (дипломатка, надо полагать) и Дюра возложили общественные обязанности. Так как девица Вопоэ обладала особым талантом по кухонной специальности, то ее и девиц д'Юзес и Булэнвильер приставили чистить от сору дортуары под наблюдением госпожи Бюсси, непочтительно переименованной воспитанницами в мать Крошки. Девиц Сент-Симон и Тальмой определили наблюдать за работницами, а девицы Гаркур, Роган-Гемене, Брассак и Галяар зажигали лампы по приказаниям госпожи Руайом, которую и прозвали мать Сияний.
Наша героиня после исполнения роли «Эсоири» в платье, унизанном алмазами и жемчугами, стоившим 100 тысяч ефимков, должна была переодеться в скромное черное платьице и идти в аптеку приготовлять ячную воду и припарки.
Хотя, по замечанию историографа Елены, такое воспитание девиц аристократических домов и должно было бы казаться странным, но оно приготовляло блистательных хозяек у себя дома и совершенных светских женщин, что для француженок дороже всего.
«Я очень желала, – говорит Елена, – чтобы меня не разлучали с Шуазель и чтобы вместе поместили нас в аптеку. Однако меня определили в «аббатиаль» – игуменское служение, а Шуазель – в депо Девиц. Девиц Конфлян, двадцать пальцев которых ни на что не были способны, определили в ризницу».
Но наша героиня выказала особые таланты, состоя при настоятельнице-игуменье.
«Если бы, – говорит она, – со мною была Шуазель, я считала бы себя очень счастливой в «аббатиале», где аббатиса царствовала со всею мягкостью и справедливостью, какую только можно вообразить себе».
Аббатисой в аббатстве о-Буа, как мы упомянули выше, была в то время Мария-Магдалина де Шабрильян. Прежде она была монахиней в аббатстве де Шелль, потом в аббатстве дю-Парк-о-Дам и, наконец, настоятельницей аббатства Нотр-Дам-о-Буа, наследовав этот высокий сан после госпожи Ришелье, сестры знаменитого маршала.
«Я вошла у нее в милость, – хвастается опять наша маленькая героиня, – она находила, что я осмысленно исполняла все поручения, какие она мне давала. Я была проворна. Когда она звонила, я прибегала всегда первою. Я ведала ее книги, бумаги, ее работу. Это была всегда я, когда она посылала искать то в ее бюро, в чем она имела надобность, то в ее библиотеке или в шифоньерке».
Компаньонки Елены в «аббатиале» были особы приятные, судя по портретам их, которые она нам оставила.
Мадемуазель Шатильон, прозванная Татильон, четырнадцати лет, девица важная, педантка, очень красивая, но малосильная.
Госпожа д'Аво, рожденная Бурбон, которую насильно отдали за старого урода, двенадцатилетняя девочка, миниатюрная, с милым личиком, но глупенькая, хотя и добренькая – совсем дитя.
Мадемуазель де Мюра, названная Жеманкою, восемнадцати лет, красивая, даже прекрасная, остроумная, любезная, но немножко тщеславная.
Мадемуазель де Лораей – очень хорошенькая, спокойная, мягкая, немножко остроумная: она выходит замуж за герцога д'Арембер.
Мадемуазель Маникам, сестра предыдущей, безобразная, добрая, очень остроумная, но жестокая, вспыльчивая.
Не правда ли, что такие ловкие характеристики едва ли способна дать десяти- или одиннадцатилетняя девочка, какою мы представляем нашу милую героиню. Тут видна и наблюдательность, далеко не детская, и умение справиться с тем, что подмечено, и умение выражаться так лаконически.
«Я очень сошлась, – пишет она далее, – с госпожою Сент-Жертрюд и госпожою Сент-Сиприен. Эти обе дамы были очень глупы, вечно смеялись и забавлялись. Мадемуазель Маникам очень способствовала веселости этого общества. Госпожа д'Аво (двенадцатилетняя дама графиня) вполне доверчиво говорила нам, что она сердечно ненавидит своего супруга, над чем мы и потешались беспрестанно, и мы жестоко издевались над ее мужем всякий раз, как он приходил повидать ее, ибо на его несчастье окна настоятельских покоев выходили на двор, так что супруг двенадцатилетнего ребенка не мог избежать наших обидно-коварных взглядов».
И сейчас приведенное нами из «мемуаров» Елены, нам кажется, подтверждает наше предположение, что героиня нашего романа составляла свои записки в более зрелом, чем в десяти-, одиннадцатилетнем возрасте, почему она и говорит обо всем в прошедшем времени: «Я очень сошлась… Эти дамы были… Госпожа д'Аво очень доверчиво говорила нам…» и т. п.
На ту же мысль наводит и следующая выписка из «мемуаров» нашей героини:
«Мадемуазель де Мортмар также состояла при настоятельском „послушании”, и не что, как ее присутствие, заставляло бежать от нас скуку и печаль. Мы очень издевались над госпожой де Торси, доказывая, что она не иначе сделалась монахиней, как потому только, что лишь в одном Иисусе Христе находила достойного себе супруга, и еще не сомневалась ли она, что, выходя за него, совершает мезальянс, выходя за неровню».
Такие злые и удачные остроты не по плечу были бы ребенку, в этом не может быть сомнения.
Еще далее в том же роде:
«Госпожа де Ромелэн, вся напичканная греческим и латынью, тоже забавляла нас Мы называли ее старшей дочерью Аристотеля, но она не сердилась на нас, потому что была очень добра».
И опять – «была», «не сердилась», все в прошедшем.
«Но величайшим нашим удовольствием было – усадить жеманку Мюра за клавесин, тогда она пела, а госпожа де Сент-Жертрюд, которая была чрезвычайно веселая и поразительно подражала, становилась позади ее и передразнивала все ее мины».
Опять отзывается прошедшим и не детской манерой изложения.
«Такие развлечения (как описанные выше) могли быть приятны очень многим; но, что касается меня, я несколько скучала на „послушаниях” в настоятельской. Я не знаю почему, но мне казалось, что этот способ – превращать настоятельскую в „переднюю”, имел нечто утомительное».
Это совершенно не детский взгляд на то, что должно было окружать такую почтенную особу, как настоятельница королевского аббатства о-Буа.
В этом аббатстве был обычай давать во время карнавала балы раз в неделю.
«В такие дни, – говорит Елена, – мы сбрасывали с себя монастырскую форму, и каждая мать старалась нарядить к балу свою дочь как можно элегантнее. В эти дни к нам приходило много светских женщин и особенно молоденьких, которые являясь не одни, предпочитали эти балы светским, потому что они не обязаны были постоянно сидеть около своих мачех».
Но балы эти сопровождались иногда и безобразиями.
Так, наша героиня говорит об одном таком безобразии:
«Однажды госпожа де Люин и госпожа де Рош-Аймон, находясь на бале, отослали свои кареты и спрятались в помещении мадемуазель д'Омон. Когда настала тишина, они подняли адский шум и продолжали всю ночь. Они поразбивали все кружки, которые находились у дверей их кельи, останавливали всех монахинь, отправлявшихся к заутрене, и, наконец, произвели адский колокольный звон. Настоятельница приказала, чтоб им не причинили ни малейшей обиды, но чтоб ничего не подавали им есть и совсем не позволяли бы им выходить. Когда было 11 часов утра, они очень захотели есть, но им приказано было ничего не давать. Тогда они просили, чтоб им отворили дверь, но госпожа де Сент-Жак, которая была главною портьершею, сказала, что все ключи у настоятельницы. Тогда они послали мадемуазель д'Омон просить настоятельницу приказать отпереть дверь. Настоятельница велела им сказать, что они остались в монастыре без ее позволения и не вышли тогда, когда родные их звали».
Понятно, в какое отчаяние пришли светские безобразницы.
Но их ожидали новые неприятности. Госпожа Рошшуар, хорошо изучившая характер своих воспитанниц, опасалась нового скандала, который мог последовать уже со стороны девиц, как бы в отмщение за оскорбление, нанесенное их almae matri.