«Госпожа де Рошшуар, – говорит Елена, – велела со своей стороны сказать дамам (производившим ночные безобразия), чтоб они остерегались попадаться на пути следования воспитанниц, когда они будут идти или возвращаться с мессы или из столовой, ибо она не может отвечать за то, что им не нанесут оскорблений».
И действительно, наша героиня и сознается в этом.
«Правда, мы очень желали, – говорит она, – „укать” на них (кричать: у! у! у!) и издеваться над ними, и хотели даже облить их водой».
Но с великосветскими скандалистками на этом не покончилось.
Скандалистку Рош-Аймон ожидал к обеду ее дядя, кардинал де ла Рош-Аймон, а скандалистку Люин ждала ее мачеха, герцогиня де Шеврез. Но посланным от этих лиц людям велено было сказать, что веселые (не в меру!) барыньки за хорошее поведение задержаны в монастыре…
Прислали за ними во второй раз сказать, что «ждут».
Тогда настоятельница написала герцогине де Шеврез и кардиналу, что и у Люин и у Рош-Аймон головы совсем не в порядке, что поэтому она может сдать их только на руки родителей.
Обеспокоенная герцогиня тотчас явилась в аббатство, где жесточайшим образом и намылила голову своей падчерице. Ей и отдали обеих пленниц, которые и сочли себя жестоко оскорбленными.
Они же и оскорбились! Такова великосветская логика…
Приютившая же их в своем помещении в ту злополучную ночь девица д'Омон извинялась тем, будто она не знала, что эти дамы спрятались в ее комнатах, но ясно было, что они все сговорились.
Но вот новый скандал на почве любовной интриги.
«Случилась громкая история на другом балу», – пишет наша героиня.
Тут из ее слов видно, что писалось это, когда она была уже в «красном» классе.
«Мадемуазель де Шеврез нашла записку, – пишет Елена, – в которой назначалось свидание виконтессе де Лаваль, которая была на балу и уронила записку. В записке значилось: „Вы обожаемы, дорогая моя виконтесса, положитесь на мою скромность и верность. Завтра в тот же самый час и в том же самом доме”. Найдя записку, девица де Шеврез прочла ее и положила к себе в карман. После бала она показала ее всему „красному” классу. Тогда мы вообразили, что это ей писал тот господин. Наставница, узнав о записке, выразила желание получить ее, и мы думаем, что записка была передана госпоже де Лаваль, потому что она уже не являлась на наши карнавальские балы».
Эта история имела дальнейшие последствия, о которых мы узнали не от нашей героини, а от ее историографа, почтенного Люсьена Перея.
Два года спустя после оброненной на бале любовной запис-ки громкого шуму наделал в Париже некий афронт, который потерпела госпожа де Лаваль. Она представлена была к получению высокого назначения сопровождать королеву. Хотя это место и было ей обещано, но она не могла его получить, потому что этому воспротивился де Лаваль. Господин де Лаваль, первый королевский дворянин, был дедушкой той барыньки, которая уронила на балу компрометирующую его имя записку, и наказал ее, не допустив до высокого положения при дворе. Тогда фамилия Монморанси подняла страшный крик в обществе, потому что госпожа де Лаваль была дочерью господина де Булона, главного откупщика. Но после рассказанной нашей героиней истории с любовною запискою на балу и был найден предлог не дать места около королевы такой неосторожной особе, которая роняет на балу любовные записки.
Побывав в свите настоятельницы, наша героиня переведена была на другое «послушание», в ризницу.
«В ризнице, – говорит Елена, – было очень забавное общество. Что же касается самих „занятий”, то они мне совсем не подходили, потому что я всегда чувствовала невероятное отвращение к работе (понятно – плясать веселей). На этом „послушании” находились особы чрезвычайно любезные, и между прочим – девица де Брои и девица де Парои, с которой я очень сошлась, и девица Дюфор, которая была очень веселая и добрый товарищ. Де Парои была хорошенькая, стройненькая и играла на арфе, как ангел (хотя едва ли кто слышал игру на арфе ангелов). Ей было двенадцать лет. Де Брои, несколько постарше, была довольно красива и полна остроумия».
«Совершенно справедливо можно сказать, – продолжает она, – что ризница была сборищем всех историй и всех новостей, и в ней толпились все целый божий день: имелось ли в виду погоревать, рассказать ли о каких-либо происшествиях, все это было там. Находились там две дамы – ризничая – госпожа де Бранвиль и госпожа де Тинель. Первая хотела научить меня вышивать, потому что сама вышивала с невероятным совершенством, но со мной она ничего не могла поделать. Я не работала, и мое амплуа было складывать наряды, чистить их и помогать госпоже де Сент-Филипп убирать церковь».
Нам кажется, что едва ли какое-либо обстоятельство, специальное изображение школьной монастырской жизни так бы просто и наглядно нарисовало внутреннюю жизнь аббатства, его душу, как простой, безыскусственный, нередко полудетский лепет нашей героини. И потому невозможно оторваться от ее «мемуаров», не исчерпав, не использовав их до конца. В них – целая картина особого мира временных или же постоянных отшельников внешнего, шумного, нередко возмутительного мира. Здесь – свой живой улей пчел с их двумя добрыми матками, с настоятельницею Мари-Магдалиною де Шабрильян и симпатичною умницей, госпожою Рошшуар.
«Каждый вечер, – повествует наша героиня, – не менее двадцати особ собирались в ризнице, чтоб рассказывать о том, что происходило во всех углах аббатства. Но я там не оставалась, потому что уходила к госпоже де Рошшуар, где всегда находила госпожу де Шуазель, девиц де Конфлян, госпожу де Сент-Дельфин, госпожу де Сент-Сюльпис, госпожу де Сент-Эдуард и все, что было лучшего. Госпожа де Сент-Дельфин, сестра госпожи де Рошшуар, обыкновенно протягивалась в кресле у ног сестры за началом плетения кошелька: она ни одного из них не кончала. Я развлекалась, слушая ее, потому что она была веселая, и, хотя ум госпожи де Рошшуар был более развитой и выдающийся, а ум госпожи де Сент-Дельфин частенько как бы засыпал, как и ее особа, но когда просыпался, то делался чрезвычайно приятным. Вообще известно, что ум в доме Мортмар является наследственным. Госпожа де Сент-Дельфин была одною из наиболее красивых особ, каких только можно встретить. Ей двадцать шесть лет. Она величественна. Волосы ее – волосы приятного белокурого цвета, большие голубые глаза, великолепнейшие в мире зубы, очаровательные черты лица, прелестная талия, вид благородный. Она страдала грудью, характер у нее беспечный, и она всецело подчиняется сердцу».
Каков юный знаток человеческого сердца!
Далее она характеризует госпожу де Сент-Сюльпис и госпожу де Сент-Эдуард.
«Госпожа де Сент-Сюльпис была (все была! – в прошедшем) красивая, веселая и любящая. Госпожа де Сент-Эдуард – красивая, любезная и очень романическая. Кое-что о ней говорили, но госпожа Рошшуар горячо не выражала своего мнения, а если высказывала нечто несмешливое, то делала это так хорошо, как никто. У госпожи Рошшуар читали новые произведения, которые могли быть прочитаны нами без неудобства. Говорили также обо всем, что происходило в Париже, потому что эти дамы проводили все время в „говорильной”, где они принимали лучшее общество, которое знало обо всем».
Судя по словам нашей героини и по всему, госпожа Рошшуар пользовалась в аббатстве огромным влиянием, и собиравшийся в ее келье кружок считался чем-то вроде трибунала, и его боялись все другие кружки, не соприкасавшиеся непосредственно с кружком Рошшуар.
Так, когда в этот вечер Елена воротилась от Рошшуар в свое «послушание» – в ризницу, некоторые бывшие там дамы обратились к нашей героине с лукавыми вопросами:
– Ну что, душенька, много там на наш счет чудес рассказывали?
– О вас не говорили ни слова, – откровенно отвечала Елена.
– Что же там весь вечер делали?
– Вслух читали новые произведения.
– Может быть, не совсем удобные для ушей юных девиц?
– Нет, такие, какие мы сами могли бы читать sans incon-venient… без неудобства, – закончила Елена.
И в подтверждение этого она записывает в своих «мемуарах»:
«Я могу сказать, что госпожа де Рошшуар, ее сестра, госпожа де Сент-Сюльпис и многие другие дамы этого общества относились ко всему, что их особенно не интересовало, с таким равнодушием, которое скорее граничило с презрением. Они всегда последними узнавали о происшествиях в аббатстве. Мне казалось (опять прошедшее!), что госпожа де Рошшуар и ее сестра имели совершенно одинаковые манеры, как и тон, которые мы все и переняли у них, – заговорю о тех, которые были вхожи к госпоже де Рошшуар. Светские дамы были очень удивлены нашими манерами».
Мадемуазель де Конфлян выражалась совсем не так, как другие, и всегда в разговоре ее в светских гостиных находили что-то особенное, как будто несколько колкое.
– У мадемуазель де Конфлян, как у княжны Масальской, словно у ос, чувствуется скрытое жало, – судачили о юных девицах в великосветских гостиных.
– Не осиный, а змеиный у них яд, который девицы заимствовали у ведьмы Рошшуар, – говорили Люин и Род-Аймон – те, что в ночь после карнавального бала скандалили в аббатстве и были за то проморены голодом.
– Да и какие манеры, какой тон!
В то время ничто так не ценили французы, как хороший тон – bon ton и bel usage.
Люсьен Перей говорит, что общество госпожи Рошшуар и ее советы, полные такта и утонченности, которые она преподавала молодым девицам, чудесным образом подготовило их к той роли, которую они предназначены были играть в большом свете. «В наш век, – прибавляет он в пояснение, – в эпоху de sans gene и равенства, мы не имеем ни малейшего представления о том, что тогда значили bon ton и bel usage, ни о той важности, какую придавали всем мельчайшим оттенкам вежливости». – «Вежливость, тон, вкус – это было нечто вроде хранилища сокровищ, которые каждый оберегал с такою заботою, как будто бы они доверены были ему одному, – говорит де Сегюр. Женщины служили главными устоями этих фундаментов общественного украшения».
Возвращаясь к нашей героине, заметим, что ее идеалу, ее идолу, госпоже Рошшуар, готовилось что-то роковое, и что в воздухе как бы чуялась утрата аббатством о-Буа чего-то незаменимого.
«Я никогда не забуду, – говорит Елена, – того, что случилось однажды с госпожою де Рошшуар. Она сказала мне, чтоб я пришла в ее келью вечером. Я пришла. Я нашла ее окруженную бумагами и занятую писанием. Это меня не удивило, ибо это было ее обыкновением, но что меня порази-ло, это – видеть ее смущенною, ужасно покрасневшею при моем приближении. Она велела мне взять книгу и сесть.
Я показала вид, что читаю, а сама между тем наблюдала. Она писала в ужасном волнении, терла лоб, вздыхала, смотрела вокруг себя неподвижными и рассеянными глазами, как будто мысли ее были за сто миль от нее.
Ей часто случалось писать, как теперь, по три часа кряду. Теперь, при малейшем шуме, она как бы испуганно пробуждалась, что доказывало какое-то ее предубеждение, и у нее был гневный вид, и на лице выражалась какая-то смута. Я ясно видела, что на глаза ее набегают слезы, и мне невольно приходило на мысль, что она не была счастлива. Вся погруженная в это, я глядела на нее. Она держала перед собой бумагу, в руке перо, рот полуоткрытый, глаза неподвижные, и из них текли слезы. Я так была глубоко взволнована, что и мои глаза застилали слезы, и я не могла удержаться, чтоб не испустить глубокий вздох. Это заставило опомниться госпожу де Рошшуар, она подняла на меня глаза и, видя меня в слезах, тотчас поняла, что я заметила тоску, в которой она находилась. Она протянула мне руку с очень выразительным и очень трогательным движением.
– Дитя мое, что с вами? – спросила она.
Я поцеловала ее руку и залилась слезами. Она меня опять спросила. Я призналась ей, что необычайное волнение, в каком я видела ее, заставило меня подумать, что она страдает от какой-то скорби, и что это растрогало меня в таком смысле. Тогда она сжала меня в своих объятиях и, храня один момент молчание, как бы раздумывая о том, что мне сказать, проговорила:
– Я рождена со слишком живым воображением, и чтоб дать ему работу, я бросаю на бумагу все, что оно родит. Отсюда происходит волнение, с каким, как вы видели, я писала в продолжение многих часов. А так как в числе моих идей немало мрачных и печальных, то они и заставляют меня проливать слезы. Одиночество, созерцательная жизнь поддерживают во мне эту склонность предаваться воображению.
Прозвонили к ужину, когда мы говорили, – закончила Елена. Мы с сожалением расстались. С этого времени нежность ко мне госпожи де Рошшуар удвоилась еще, и ничто не сравнится с тем нежным участием, которое она мне внушала».
Но никогда Елена не ожидала, что в скором времени ожидало ее доброго гения.
Глава шестая. Гость с далекой родины
Вся поглощенная внутренней жизнью своего отдельного мира, своими «послушаниями» и личными интересами и прислушиваясь к шумной жизни современного Вавилона, отголоски которой свободно проникали в стены аббатства, превратившись совсем в парижанку, наша героиня, казалось, навсегда позабыла далекую родину, свою Польшу, где, как иногда вспоминалось ей точно во сне, она в детстве видела только «москалей», русских солдат, «a mine farouche dont l'aspect leur faisait peur».
Но иногда в редкие часы одиночества ей вспоминалась милая, далекая Польша и вся в зелени и цветах поэтическая Украина, куда по веснам она ездила с отцом в одно из их имений, где от зари до зари звучали чудные мелодии украинских хоров, когда чарующие девичьи голоса выводили свои весенние песни, «весняночки».
Глубоко в детскую душу Елены запал напев одной такой грустно-нежной «весняночки»:
Ой, весна, весна да весняночка,Де твоя дочка да паняночка?Десь у садочку шие сорочку,Шовком да биллю да вышивае,Своему милому пересылае:Надавай и що-недиленьки,Споминай-же мене що-годиноньки.Шовком я шила, и биллю рубила –Жаль мени казака, що я полюбила…Рано утром проснувшись и лежа в постели, Елена иногда тихо напевала эту нежную, грустно-чарующую украинскую мелодию, вся переносясь в далекий поэтический край.
– Что это ты поешь, милая Елена? – доносится из соседней комнаты голос приятельницы, Шуазель.
– Вспоминаю далекую Польшу и Украину.
– Что это за Украина, страна такая?
– Да, чудная страна, страна дивных мелодий и девичьих слез.
– Почему же она страна девичьих слез, милая Елена?
– Потому что там такой обычай: каждую весну молодые парни уходят на юг, на границы отражать нападения на Украину и Польшу крымских и белогородских татар и нашествие турок, и не все парни возвращаются на родину, сложив свои головы в степях, где их тело обыкновенно терзали степные орлы и хищные звери… Оттого молодые украинки и оплакивали их. Это страна свободы, прекрасный край wolnosci i niepodleglosci, и только теперь москали и немцы раздирают этот прекрасный край.
– Кто же эти москали, тоже народ такой?
– Народ многочисленный и суровый: это русские.
– А! Русские, слышала о них… У них еще императрица Екатерина.
– Да, Екатерина, которая в дружбе с Вольтером, Даламбером и другими светилами человечества, а между тем сама гасит свободу в милой Польше…
– Девочки! Пора вставать, – раздается голос Елениной бонны.
В такие грустные минуты вспоминается нашей героине их прадедовский замок на Украине… Длинная прямая аллея высоких и стройных пирамидальных тополей, «раин» (райских деревень) далеко-далеко тянется от замка… На селе, над соломенными хатками хлопов, стоят, словно часовые, на своих гнездах аисты, и оттуда немолчно несется грустно-чарующая мелодия:
Ой, весна, весна да весняночка,Де твоя дочка да паняночка?..И тогда тихие слезы невольно скатываются с длинных ресниц Елены.
– Верно и я из страны девичьих слез, – грустно улыбается она.
Вспоминается ей мужественное лицо отца, которого она так любила теребить за длинные усы.
– И его давно нет на свете… И это благородное тело, может, расклевывали степные орлы…
Приходит на память и старый, слепой кобзарь с его бандурой… Жалобно тренькают тихие струны бандуры… Дребезжит плачущий старческий голос:
Ой у святу ж то було недило,Не сызи орлы заклекоталы,Як то бидми бесчасни невольникиУ тяжкий неволи заплакали,На колина упадали,У гору пидиймали,Кайдалами забряжчали,Господа милосердного прохали та благали…– А жив ли наш гайдук Остап, папин шталмейстер, что учил меня когда-то на Арапе ездить?.. Милый Арапчик! Как он бережно носил меня на себе…
И вдруг входит старая сестра послушница:
– Барышня, меня послала за вами госпожа де Рошшуар.
– Зачем? Где она?
– В говорильной, в «парлуаре». Из Польши, от вашего дяди, князя-епископа, прислан посланец, и должен вас видеть.
– Он в говорильной?
– В говорильной, барышня. Он привез письма ее святости, госпоже аббатисе и госпоже де Рошшуар. Но он совсем немой.
– Как немой!
– Бормочет что-то, но никто не понимает.
Елена, несколько взволнованная, поспешила в говорильную…
Что это! Не сон ли? Перед нею старый, седой Остап!
– Остап! – удивленно, вся ошеломленная, прошептала Елена.
– О ясная панна! – радостно проговорил старый гайдук по-польски. – Какая вы большая паненка!
Рошшуар ласково улыбалась, глядя на свою любимицу.
– Кто он? – спросила она. – Слуга вашего дома?
– Да, он наш гайдук, был шталмейстером у моего папы и маленькую учил меня на Арапе ездить.
– Он привез нам письма от вашего дяди, – сказала Рошшуар. – В письмах он благодарит достойную аббатису и меня за попечение о вас… Есть письмо и вам… По уставу аббатства я должна была его предварительно прочесть, а потом вручить вам… Но я не могла прочесть: оно, вероятно, писано по-польски. Вот оно.
И Рошшуар подала распечатанное письмо Елене.
Старый гайдук, хлопая глазами, не сводил их со своей красавицы паненки.
– Ты хочешь говорить со мной, добрый Остап? – спросила Елена по-польски.
– О ясная панна! Я не осмеливаюсь и просить вас о такой высокой чести, – взволнованно отвечал старый гайдук.
Елена вопросительно посмотрела на Рошшуар. Та догадалась.
– Вам хотелось бы поговорить со старым слугой? – спросила она.
– О да, мадам! – оживленно отвечала наша героиня.
– Так сведите его к мадемуазель Елене, – сказала Рошшуар бонне своей любимицы, которая была тут же.
– Пойдем ко мне, добрый Остап, – весело заговорила Елена. – Вспомним старину, а то я почти забыла родной язык.
– О нет, ясная панна, слово гонору, вы говорите прекрасно, – обрадовался старый гайдук, следуя за Еленой и ее бонной.
Все удивляло старого жолнера-наездника, когда они пробирались по переходам аббатства. Но вот они и в помещении нашей героини.
– Садитесь, добрый Остап, – торопливо говорила Елена, пробегая письмо дяди. – Рассказывайте о дяде епископе, обо всех, кто меня помнит и кого я помню.
Старый жолнер не решался было сесть, но Елена усадила его на ближайший стул.
– Что в Польше, в Вильне, в Варшаве, на Украине? – забрасывала его вопросами наша героиня.
И Остап мало-помалу разошелся.
– Что Польша! Москали да немцы хотят снять с нее последнюю рубашку, так что я не вытерпел и ушел куда глаза глядят, когда вы с князем-епископом и с вашим братцем уехали из Вильны. Сначала пристал было к запорожцам, с татарами воевал, а потом, чтоб насолить москалям, пристал к их царю, когда он появился на Яике.
– К какому царю, Остап? – спросила Елена.
– К императору Петру Третьему, ясная панна.
– Но ведь в России императрица Екатерина.
– Она-то его и ссадила с престола, ясная панна, а он долго-долго скитался тайно, и потом, когда яицкие казаки восстали против своих начальников из москалей, он их и повел добывать себе свой престол. Пошел и я за ним, ясная панна, и залили-таки мы москалям, как говорят у нас на Украине, залили сала за шкуру.
Елена жадно слушала. Она сама не любила и боялась русских.
– Я пристал к царю раньше других, когда он только открылся яицкому казаку Кожевникову, – продолжал старый гайдук, увлекаясь воспоминаниями. – Там ему, на одном степном хуторе, изготовили знамена, и так около двадцатого сентября тысяча семьсот семьдесят третьего года он с отрядом человек в триста подступил под Яицкий городок.
«Это как раз в тот год, когда я начала писать свои „мемуары”», – подумала Елена. – Ну?
– Тогда из города против нас выслали человек пятьсот казаков и пехоту с пушками. Едва мы сблизились, как царь, передав мне в руки манифест, велел поднять его над головою и прочесть казакам вслух. Но их командир не дозволил читать, хотя казаки и требовали. Тогда казаки взбунтовались, и целая половина их передалась нам и, ухватив за узды лошадей несогласных, силою перетащили к нам. И тогда началась казнь захваченных – одиннадцать человек царь велел повесить, и все больше сотников и пятидесятников.
– Скорая же расправа, – заметила Елена.
– Чего ж еще ждать, ясная панна: надо было торопиться. На другой день они пошли к Илецкому городку. Царь потребовал сдачи. Но атаман города не сдавался, и тогда его же казаки связали молодца и привели к царю. Царь и этого повесил. Тут мы целых три дня праздновали победу – гуляли по-запорожски. Вина, ясная панна, и всего было вдоволь… Тогда двинулись дальше и на пути встретили команду под начальством капитана Сурина. Царь и этого повесил, а команда его, пристав к царю, тут же сочинила песню и распела ее в команде:
Из крепости из ЗернойНа подмогу РассыпнойВышел капитан СуринСо командою один…Старый гайдук так увлекся, что забыл, кажется, где он. Елена слушала его, немножко бледная.
– Подступили мы к крепости Татищевой, – продолжал Остап. – И эту взяли. Жестоко расправился царь с мятежниками. Командиры крепости, Елагин и Билов, защищались отчаянно. Но ничто не помогло, их схватили. Билову тотчас отсекли голову, а с Елагина-толстяка пана содрали кожу, как с барана…
Елена вздрогнула. Остап этого не заметил и продолжал:
– С Елагина обрезали жир, и наши раненые мазали им свои раны.
– Jesus Maria! – тихо прошептала Елена.
– Жену Елагина изрубили, а дочь-красавицу привели к царю. Царь обомлел при виде такой красоты и взял ее к себе в наложницы.
– О боже! Какое злодейство! – всплеснула руками Елена. – И это царь, помазанник Божий!
– Что делать, ясная панна! Сколько же и его заставили страдать!
– Все же так поступать с девушкой! Это ужасно!
– Точно, ясная панна, нехорошо это… Но он царь. Войско его росло не по дням, а по часам… Ах, ясновельможная панночка, сколько было битв, пока мы дошли до Казани… А войско царя все прибывало… Не диво! Половину государства отхватил. Оставалось только взять Москву и Петербург. Но тут нам не повезло.
– Это за его злодеяния, – уверенно сказала Елена.
– И точно, ясная панна… Откуда ни возьмись, немец Михельсон, и ну нас гонять. Мы повернули вниз по Волге, по нагорному ее берегу, везде истребляя панов-бояр. Да хлопы и без нас это усердно делали. В какую панскую усадьбу ни прибежим, а уж на воротах усадьбы висит пан с женою, а по бокам их дети. Дома разграблены, вино из погребов выпито…
– Это ужасно, ужасно! – шептала Елена. – И ты, такой добрый, и тоже с ними…
– Ах, ясная панна! А что москали у нас, в Польше, делали!
– Да все же ужасно, Остап.
– Ох, ясная панна, что поистине было ужасно, так это то, что мы видели на Волге. Хлопы по всему Поволжью, от Казани до Нижнего и ниже Казани, прослышав, что царь идет на Москву против панов, сами стали убивать и вешать своих господ, и почти в каждом селе строились плоты, а на них ставились виселицы, и на эти виселицы вешались паны или жестокие носсесоры, и пускались эти плоты по Волге. Плывут эти плоты, а хищные птицы, вороны, ястребы, шульпики стаями вьются над плотами, каркают, клекочут, дерутся из-за трупов… Волосы становились дыбом, на что я не трус…
– Ну и чем же кончилось все? – спросила Елена, потрясенная до глубины души.
– Разбили нас ниже Царицына, ясная панна… Мы с горстью верных бежали за Волгу, в степи, потом нас доконали: царя выдали изменой, посадили в клетку, как зверя, а я – до лясу, ясная панна, да на Украину, где я учил вас на Арапе ездить.
– А что Арап? Жив?
– Жив, ясная панна, теперь на конюшнях князя-епископа.
– А наш замок на Украине?
– Целехонек, ждет ясную панну.
– И аисты все так же водятся на хатах наших хлопов?
– Все по-старому, ясная панна.
– И украинские девушки все так же поют свои милые «веснянки»?
– О! Ясная панна и «веснянки» помнит!
– Еще бы! Ах, золотое детство! Милая, певучая Украина!
И Елена тихо запела:
Ой, весна, весна да весняночка.Де твоя дочка да паняночка?..– О, ясная панна и голос украинских хлопок помнит. – осклабился Остап. – А помните, ясная панна, какую «весняночку» вы, бывало, изволили напевать, когда я седлал вам Арапа?
– Забыла, добрый Остап, забыла.
– А эту.
Ой пид вербою, пид пожилою.Там стоять кони да посидлани,И посидлани и понуздани,Тилько систы да поихахы…В это время зазвонили к ужину, и Елена отпустила Остапа, сказав: