Эльза Вернер
Руны
1
Жатва была в разгаре, и поля пестрели крестьянами, убирающими хлеб. Золотые колосья еще не скошенной пшеницы переливались волнами, а уже связанные снопы едва ли были когда-либо роскошнее и тяжелее. Эту картину мирной сельской страды ярко освещало августовское солнце; на ясном летнем небе не было ни облачка.
Впрочем, пейзаж отличался лишь скромной прелестью северогерманской равнины, и старый помещичий дом, стоявший среди необъятных полей, выглядел эффектно только благодаря громадному парку, находившемуся позади него. Это было большое простое здание, построенное еще в начале девятнадцатого века, и внушительное впечатление создавали только длинный ряд окон да высокая крыша.
Обычно Гунтерсберг пустовал; его владелец, барон Гоэнфельс, сдавал принадлежащие имению земли в аренду, так как сам был государственным служащим. Только летом он приезжал сюда на несколько недель в отпуск. Вот и сейчас поднятые занавеси и несколько открытых окон верхнего этажа свидетельствовали, что барон дома.
Лучи вечернего солнца ярко освещали большую угловую комнату, меблировка которой вполне соответствовала общему виду старинного, солидного, но чопорного и простого дома. Красные занавеси, такая же обивка на мебели давно полиняли; единственным украшением стен служили несколько фамильных портретов, а над камином висела старинная картина, писанная масляными красками и изображавшая родословное древо Гоэнфельсов со всеми его разветвлениями.
Двое мужчин, находившихся в комнате, оживленно разговаривали. Один из них, лет сорока с небольшим, с легкой проседью в волосах, имел внешность аристократа. Черты его лица были холодны и серьезны, а глаза как будто пронизывали насквозь.
Так смотрят люди, привыкшие доходить до самой сути и в делах, и в отношениях с людьми. Внешний вид его собеседника, приблизительно тех же лет, обличал помещика, мало соприкасающегося с городской жизнью; коренастый, приземистый, с выражением полнейшего довольства и добродушия на загорелом лице, он сидел, развалившись в кресле, и говорил с легким упреком:
– Да, давненько мы с тобой не виделись, Гоэнфельс! Уже год, как ты не был здесь, и даже не писал. Правда, у правительственных чиновников никогда не бывает времени для нас, скромных провинциалов, они заняты большой политикой, которая всегда была твоим коньком.
– У меня действительно не было времени, – ответил Гоэнфельс. – Ты знаешь, меня рвут на части, а Гунтерсберг в хороших руках, ты сам рекомендовал мне теперешнего арендатора.
– Конечно, твой арендатор – прекрасный человек и знает свое дело, но мне это все-таки не подошло бы; я хочу сам быть хозяином и господином на своем клочке земли. В свой Оттендорф я никогда не пущу арендатора.
– У тебя совсем другая натура, Фернштейн, ты помещик до мозга костей, меня же эта роль не удовлетворяет. Хочется чем-то отличаться от других и что-нибудь значить, а здесь…
Пожатие плеч и взгляд, брошенный в окно, дополнили эти слова. В окно была видна мирная, но бесконечно скучная, однообразная картина: только поля да луга, да кое-где островки леса, а на некотором отдалении – церковь и деревенские домики; под понятие «жизнь» эта обстановка решительно не подходила.
Фернштейн, ближайший сосед по имению и друг юности барона, засмеялся и ответил с добродушной иронией:
– Еще бы! У нас тут ведь сельская идиллия, а это никогда не было в твоем вкусе. Ты ведь первый в министерстве после своего начальника и сам скоро будешь министром.
– Ну, скоро не скоро, но когда-нибудь – весьма вероятно, – спокойно ответил барон. – Впрочем, ты еще не знаешь, что привело меня сюда на этот раз: умер Иоахим.
– Иоахим? Твой брат?
– Три недели тому назад. Вести с дальнего севера идут ужасно долго. С ним случилось несчастье на охоте из-за неосторожного обращения с ружьем, так, по крайней мере, мне пишут. Впрочем, скоро я узнаю подробности.
– Вот как! – медленно проговорил Фернштейн. – Умер на чужбине!
– Да, умер, погиб! – утвердительно кивнул Гоэнфельс.
– Ты, кажется, очень спокойно относишься к смерти единственного брата? – заметил хозяин Оттендорфа.
– Для меня он уже давно умер, – ответил барон. – Он бросил семью, родину, друзей, ушел с ненавистью в сердце; после этого естественный конец – умереть одному на чужбине.
– Да, это был крест для всех вас, – согласился Фернштейн. – Но, пожалуй, вам следовало бы обращаться с Иоахимом иначе: он не выносил строгости, а вы сослали его сюда, в Гунтерсберг, да еще устроили этот брак. Он довершил дело; разве могла такая горячая голова, готовая померяться силами с целым светом, выдержать в таком уединении да еще в оковах такого брака?
– Это была последняя попытка спасти Иоахима для семьи. Ведь к тому времени он уже сделал свое пребывание в полку совершенно невозможным – барон Гоэнфельс, открыто симпатизирующий анархистам! Мы надеялись, что здесь он образумится, и хотели удалить его от опасных влияний, от которых не смогли уберечь в Берлине. Наш план не удался.
– Этот брак на твоей совести, – заметил Фернштейн. – Гениальный сумасброд Иоахим и… не в гневе тебе будь сказано, Гоэнфельс, твоя невестка со своим древним графским титулом была набитой дурой!
Барон поморщился; грубое замечание явно покоробило его, но он ответил спокойно:
– Ей было всего шестнадцать лет, когда она стала невестой. В этом возрасте умственную ограниченность нетрудно принять за девичью застенчивость и незнание жизни, и я сделал эту ошибку. Не отрицаю, план женитьбы брата исходил от меня, но Иоахим этого не знал. Малейшая попытка заставить его чем-нибудь заняться вызывала в нем бурю негодования, но он влюбился в хорошенькую девушку, еще полу-дитя, и принялся мечтать о том, как поцелуями разбудить этот нежный бутон, чтобы он распустился и превратился в прекрасный цветок, ведь он все воспринимал по-своему. Но когда он увидел, что цветок оказался без аромата, мечтам пришел конец, и его уже не могли удержать ни брачные узы, ни родившийся у них ребенок, и он слепо, не рассуждая, ринулся навстречу гибели. В конце концов, мы должны еще радоваться, что он покинул родину, иначе нам пришлось бы пережить еще что-нибудь похуже.
– Все-таки жаль! – вполголоса заметил Фернштейн. – Такой красивый, смелый юноша, всеобщий любимец!
– Что же, ведь он нашел так называемую свободу, ради которой всем пожертвовал, – резко возразил Гоэнфельс. – Он порвал «рабские цепи» традиций, семьи и воспитания ради того, чтобы жить среди простых людей на севере. И еще вопрос, как все было на самом деле; мне подозрительна эта внезапная смерть!
– Неужели ты думаешь…
Фернштейн не договорил, но их глаза встретились, и они поняли друг друга без слов. Несколько минут длилось молчание, наконец барон сказал:
– Я получил только известие о смерти. Рансдальский пастор сообщает мне о ней несколькими короткими, формальными фразами. Очевидно, ему было известно, кто такой Иоахим и откуда он, потому что на письме стояло мое полное имя и адресовано оно в Гунтерсберг.
– А мальчик? Бернгард? – спросил Фернштейн.
– Он вернется, наконец, в семью, – с ударением ответил Гоэнфельс. – И то уже плохо, что мы были вынуждены хоть на время оставить его с отцом. Энергичная женщина удержала бы сына возле себя – после всего, что произошло, этого можно было бы добиться; но моя невестка была лишена даже материнского чувства. Шалун-мальчик только мешал ей спокойно жить; надо было уговаривать ее и подталкивать, чтобы она что-то делала; но неожиданно явился Иоахим и забрал сына, и она уступила без сопротивления. Правда, тогда было уже поздно что-либо делать, он требовал лишь удовлетворения своего отцовского права.
Он замолчал, потому что дверь приоткрылась, и еще по-детски звонкий голос спросил:
– Можно войти, папа?
Фернштейн, быстро обернувшись, произнес:
– Это мой мальчик! Он приехал за мной. Войди, Курт.
В комнату вошел красивый, стройный мальчик лет пятнадцати с темной кудрявой головой, свежим, открытым лицом и блестящими глазами. Он без всякой робости и смущения подошел к барону и протянул ему руку.
– Здравствуй, дядя Гоэнфельс!
Барон окинул его удивленным взглядом.
– Какой ты стал большой, Курт!
– Ты не видел его два года, – вмешался отец, – с тех пор, как он учится в Ротенбахе, в заведении Бергера. Он уже, так сказать, перерос домашних учителей, а так как нынче от молодежи требуется так называемое высшее образование, то я и поместил его туда. Собственно говоря, это глупо: их пичкают там латынью да греческим, а зачем они ему? Ну, да ладно, пусть мальчик пройдет эту канитель, а потом я пошлю его на два года в высшее сельскохозяйственное училище, чтобы он выучился там чему-нибудь разумному и практичному; ведь он со временем должен будет принять под свое руководство Оттендорф.
– Я не буду заниматься сельским хозяйством, ты это знаешь, папа, – заявил Курт очень твердо.
– Ты опять за свое? Выкинь эту дурь из головы! Говорю тебе, из этого ничего не выйдет.
– Ты не хочешь быть хозяином на земле? Кем же ты будешь? – спросил барон.
– Моряком! – воскликнул Курт. – Я хочу увидеть весь мир! Я поступлю на флот и, конечно, стану адмиралом!
– «Конечно»? Ты метишь довольно высоко, но это хорошо: надо всегда ставить себе цель повыше, тогда будешь продвигаться вперед.
– Ты еще поддерживаешь его в этой глупости? – с гневом спросил Фернштейн. – С тех пор, как мальчишка погостил у моего шурина в Киле, он только и думает об этом проклятом море! Он разгуливал по всем пароходам, катался в лодке под парусом и вбил себе в голову, что станет моряком. Но я этого не потерплю; я уже десять раз говорил ему это!
– В таком случае я сбегу, папа, – объявил Курт с полнейшим спокойствием, – даже если мне придется стать юнгой. Я поплыву прямо на тихоокеанские острова к каннибалам и пришлю тебе оттуда открытку.
– Только посмей! – вспылил отец. – Ты воображаешь, что я отпущу единственного сына подвергаться опасностям? Насмотрелся я на это в Киле, моряки лазят по реям, как кошки! Стоит упасть, и нога сломана. Да еще, пожалуй, акула съест.
– Я не упаду, – возразил Курт, – а на акул мне наплевать.
– Коротко и ясно! Ты должен оставаться на суше! – решительно заявил отец. – Твое место в Оттендорфе! Прошу без глупостей!
– Ступай пока в парк, Курт, – вмешался Гоэнфельс, – мне надо еще поговорить с твоим отцом.
Курт вышел из комнаты, но едва переступил порог, тут же снова просунул голову в дверь и крикнул:
– Я буду моряком, папа, и баста!
– Ах ты, проклятый мальчишка! – и отец с гневом сорвался с места, но дверь захлопнулась, и мальчик убежал.
– Твой сын, кажется, не особенно с тобой почтителен, – сухо заметил Гоэнфельс. – «Сбегу»! И он смеет говорить это тебе в глаза!
– Он еще подумает, прежде чем в самом деле сделает это, и я не посоветовал бы ему пробовать. Сумасбродная мальчишеская фантазия, ничего больше! В таком возрасте всем им хочется удрать из дому и обрыскать весь мир. Я сумею с ним справиться, если дойдет до этого.
– Да, уж без этого не обойдется! Боюсь, твой Курт из тех, которым не сидится на своем клочке земли. Почему, собственно, ты не хочешь уступить его желанию?
– Этого только недоставало! Что же тогда будет с Оттендорфом, старинным родовым имением, в котором хозяйничал еще мой дед? Неужели ты хочешь, чтобы после моей смерти оно попало в чужие руки, было продано, а деньги растрачены? Моя дочь выйдет замуж и уедет Бог весть куда, а мальчик должен остаться при мне, и уж я сумею сделать из него хозяина. Почтения-то у него, действительно, маловато. Когда я сержусь, он только трясется от хохота и под самым моим носом кувыркается через голову.
– И тогда ты хохочешь вместе с ним, – прибавил Гоэнфельс. – Я бы иначе воспитывал его. Он бойкий мальчик и полон энергии. Если бы он был моим, я многое отдал бы за это.
В последних словах послышалась грусть. Фернштейн сочувственно кивнул головой.
– Да, действительно, судьба отказала тебе в сыне, а для тебя это особенно важно, потому что Гунтерсберг – майорат. А как теперь здоровье твоей дочери?
– По-прежнему. Это для нас источник постоянной тревоги. Мы уже перепробовали всевозможные средства, но ничто не помогает. Доктора толкуют о слишком восприимчивой нервной системе, о малокровии и тому подобных вещах и утешают нас обещанием, что с возрастом девочка окрепнет, но пока она остается все такой же слабой, а ведь она у нас одна.
Впервые в голосе барона дрогнуло сдержанное волнение, но он быстро изменил тему разговора:
– Оставим это, все равно ничего не изменишь. Мне надо поговорить с тобой о важном деле. Я послал за Бернгардом в Рансдаль своего секретаря, на которого могу вполне положиться, и жду его возвращения на будущей неделе. Но, как нарочно, именно теперь мне необходимо отлучиться – это поездка по служебному делу, и я должен ехать вместо министра, а моя жена с ребенком еще на водах. Я хотел попросить тебя до моего возвращения приютить мальчика у себя в Оттендорфе.
– С удовольствием, – согласился Фернштейн. – У Курта каникулы и, значит, твой племянник найдет у нас себе товарища. Боюсь только, что он порядком одичал – все-таки отцовское воспитание…
– Я боюсь еще худшего, потому что, кажется, он унаследовал отцовскую кровь. С матерью, по крайней мере, раньше, у него не было никакого сходства. Но, как бы то ни было, его зовут Бернгардом фон Гоэнфельсом.
– Как и тебя. Ты ведь крестил его.
– А теперь я его опекун и позабочусь, чтобы он не пошел по пути Иоахима, – многозначительно прибавил барон.
– Ты же не сумел справиться с братом, – заметил Фернштейн.
– Потому что на него вовремя не надели узды. Все его ласкали и баловали, он был любимцем родителей, мог позволить себе все и все позволял другим. Когда его безумства начали принимать опасный характер, было уже поздно. Бернгарду всего пятнадцать лет, с ним еще можно справиться, и я заставлю его слушаться, если понадобится.
– Ему придется-таки поплатиться за то, что он сын Иоахима, – с грубой откровенностью сказал Фернштейн. – Скажи честно, ты ведь никогда не любил младшего брата?
Между бровями барона появилась складка, когда он ответил:
– У нас были слишком разные натуры, чтобы мы могли понять друг друга. Иоахим, своевольный, непостоянный, был лишен всякого чувства долга и вечно впадал из одной крайности в другую, я же полная противоположность ему во всем. Когда мы были детьми, он насмехался надо мной, называя меня скучным, премудрым ментором, а позже, когда я стал настаивать, чтобы отец принял решительные меры, Иоахим возненавидел меня со всей страстностью своей натуры. Может быть, я был суров, но я не в состоянии снисходительно относиться к тому, как он порвал с нами, как растоптал ногами все, что нам было дорого и свято. Плохое наследство быть сыном такого отца, а между тем Бернгард – будущий владелец Гунтерсбергского майората. Я должен позаботиться о том, чтобы майорат не ушел из наших рук, и думаю, что еще не поздно.
В самом деле, эти слова дышали суровостью и непримиримостью; было видно, что даже смерть не смогла заставить барона все забыть или хотя бы смягчиться. Вдруг в открытом окне комнаты, находившейся на втором этаже, появилось смеющееся лицо, и звонкий голос крикнул:
– Здравствуй, папа!
Разговаривающие вздрогнули и обернулись в ту сторону. На внешнем выступе окна сидел Курт и преспокойно смотрел в комнату.
– Черт бы тебя побрал, да как ты туда влез? – вскрикнул ошеломленный отец.
– По шпалерам. Это совсем нетрудно!
С этими словами смельчак уселся поудобнее, скрестил руки и начал болтать ногами. На него страшно было смотреть.
– По таким тонким перекладинам! Ты с ума сошел! – крикнул Фернштейн. – Сию же минуту ступай в комнату!
– Я хотел только показать тебе, что умею лазить. Я не упаду! Я сбегу, папа! Я буду адмиралом! Ура! – и он исчез так же внезапно, как появился, ловко соскользнув вниз по водосточной трубе, а потом смело спрыгнул на землю.
– Этот мальчишка своими шалостями уложит меня в гроб! – с отчаянием простонал Фернштейн, но барон, подошедший вслед за ним к окну и тоже видевший этот трюк, серьезно сказал:
– Отпусти его в море, все равно ты его не удержишь.
На его лице опять появилось выражение глубокой грусти, когда он смотрел вниз на цветущего, красивого мальчика, стоявшего теперь во дворе и шаловливо раскланивавшегося с ними, махая шляпой. Бернгард Гоэнфельс отдал бы все за то, чтобы иметь такого сына! Теперь его наследником становился сын отверженного, погибшего брата, к которому он не чувствовал не только искры любви, но даже простого расположения. Если он и брал мальчика на свое попечение, то только из чувства долга; он приносил эту жертву своему роду и будущему своего дома.
2
– Это невозможно дольше терпеть, Карл! Ты должен так или иначе вмешаться и восстановить спокойствие, или мы наживем еще какое-нибудь несчастье с этим дикарем. Этакую обузу навязал нам твой друг! Мальчик упорно твердит, что хочет уехать, и грозит сделать это, если ему не уступят. Он, пожалуй, еще подожжет дом!
Так говорила фрейлейн Фернштейн, сестра хозяина Оттендорфа. Но, по-видимому, она не сказала ему ничего нового, потому что он имел, правда, сердитый, однако никоим образом не удивленный вид, когда ответил ей:
– Ну-ну, авось до этого не дойдет, но, во всяком случае – история пренеприятная. Знай я заранее, какое сокровище посылает нам Гоэнфельс, то отказался бы; но дело в том, что я обещал и должен сдержать обещание.
Такое решение вовсе не успокоило фрейлейн Фернштейн, красивой особы лет тридцати пяти, руководившей домашним хозяйством своего брата-вдовца.
– Он взбунтует нам весь Оттендорф, – продолжала она жаловаться. – Никто из прислуги не хочет иметь с ним дело, потому что он постоянно разгуливает с заряженным ружьем и, того и жди, выстрелит, когда что-нибудь окажется не по его. В день своего приезда он уже забрался в твою комнату и без спроса вытащил из шкафа одно из твоих ружей – он, видишь ли, привык всегда иметь под рукой заряженное ружье.
– Это и видно! Я в жизни не видел, чтобы кто-нибудь так стрелял, – заметил Фернштейн.
– А что он творил сегодня утром, пока ты был в поле! – продолжала его сестра. – Он вывел из конюшни Рыжего, надел на него уздечку и уехал на нем так, без седла. Лошадь к этому не привыкла, стала беситься, подыматься на дыбы, бить копытами. Я в страхе стояла здесь у окна, а люди собрались возле конюшни; мы ждали несчастья. Но посмотрел бы ты в это время на мальчика! Он мучил бедное животное до тех пор, пока оно не покорилось; лошадь дрожала после этого всем телом, а он соскочил на землю и насмешливо крикнул нам, что будет учить нас верховой езде.
– Да, сумасшедшая голова! – согласился Фернштейн. – Жаль, что я отпустил Курта погостить к лесничему, но ведь я ждал Бернгарда только через несколько дней. Секретарь ехал дни и ночи, чтобы поскорее сбыть его с рук; видно, ему пришлось немало вынести дорогой. Впрочем, наш мальчик должен сейчас быть здесь… Да, вот подъезжает экипаж!
Он подошел к окну. Действительно, подъехал Курт; погостив несколько дней у сыновей лесничего, бывших товарищей по играм, он вихрем ворвался в комнату, порывисто обнял тетку и бросился к отцу.
– Вот и я, папа! Бернгард Гоэнфельс приехал? Я так рад, что у меня будет товарищ!
– Немного толку от такого товарища! Мы тут бедуем с этим бесноватым, свалившимся нам как снег на голову. Спроси тетку, она вне себя.
– Это какое-то чудовище! – вскрикнула фрейлейн Фернштейн и опять принялась перечислять прегрешения приезжего. – За два дня своего пребывания в Оттендорфе он успел перевернуть его вверх дном. Будь осторожен с ним, Курт! – закончила она. – Не раздражай его своим всегдашним подшучиванием, а то он накинется на тебя, как разъяренный медведь.
Курт в ответ на это лишь звонко рассмеялся.
– Быть осторожным? Вот еще! Однако мне хочется поскорее посмотреть на это «чудовище». Где именно оно водится?
– Мы отвели ему большую комнату для приезжих, и если только он не сумасшествует где-нибудь на дворе, то сидит там и дуется. Он непременно хочет уехать назад. Ты бы пошел с ним, Карл, ведь они еще незнакомы друг с другом.
– И не подумаю! Дайте мне, наконец, покой! – проворчал Фернштейн, берясь за газету, от чтения которой его оторвали.
– Конечно, папа, я и один потягаюсь с этим северным медведем, – весело воскликнул Курт. – Если я не вернусь, значит, он проглотил меня с кожей и костями, так и знай, тетя! – и он убежал.
Комнаты для приезжих были расположены в другом конце дома. С племянником барона Гоэнфельса несколько церемонились и отвели ему самую большую и красивую комнату с окнами в сад; но гость не оценил по достоинству такой любезности. Когда сын хозяина дома открыл дверь, Бернгард лежал врастяжку на кушетке, положив ноги на покрытую вышитой салфеточкой ручку и вперив взгляд в яркое летнее небо, которое было видно в открытое окно. Он не обратил внимания на вошедшего, хотя слышал, что кто-то вошел.
– Здравствуй! – сказал Курт для начала совершенно миролюбиво, но не получил ответа; молодой Гоэнфельс даже не повернул в его сторону головы. – Спишь ты, что ли? – спросил Курт, запирая дверь и подходя ближе. – Ведь глаза у тебя открыты. Я говорю тебе: «Здравствуй!» Ты не можешь ответить?
– Что тебе здесь надо? – повелительно проговорил Бернгард.
– Смешной вопрос! Я у себя дома, я Курт Фернштейн и только что вернулся из лесничества. Я узнал, что ты приехал. Но ты, кажется, порядочное сокровище!
– Оставь меня в покое! – пробурчал гость.
Однако на Курта это не подействовало. Он стал осматривать его со всех сторон так внимательно, точно какую-то диковинку.
– Тетка права: в тебе есть что-то медвежье, – сказал он, наконец. – А папа зовет тебя только бесноватым. У вас там, на севере, все такие дикие, что, как рассвирепеют, все кругом вдребезги. Мне хотелось бы посмотреть на это, потому я и пришел. Ну, начинай же! – и он, усевшись на стул, положил ногу на ногу и стал ждать взрыва ярости «бесноватого».
Бернгард сначала озадаченно смотрел на него, потом с гневом крикнул:
– Отстань! Убирайся! Я в тебе не нуждаюсь! Я хочу домой!
Это звучало вызывающе враждебно. Мальчики были ровесниками, но Бернгард был на голову выше Курта. Его фигура с могучим торсом дышала силой, но ни одной чертой своего лица он не напоминал того древнего, гордого аристократического рода, кровь которого текла в его жилах, и последним представителем которого он являлся. Правда, эти черты еще полностью не сформировались, что свойственно детскому возрасту, но у него они были другими, грубыми, неправильными, чем у сидевшего перед ним красивого, стройного мальчика, и производили отталкивающее впечатление. Густые белокурые волосы нависали на лоб так низко, что почти совсем закрывали его, а голубые глаза смотрели неприязненно, с угрозой. Кроме того, молодой Гоэнфельс говорил как-то странно, с твердым иностранным акцентом.
– Ты по-немецки и говорить-то, как следует, не умеешь, – засмеялся Курт. – Тебя еле поймешь, а между тем ты родился здесь, в Гунтерсберге, и будешь теперь жить у нас.
– Но я не хочу! – упрямо ответил Бернгард. – Попробуйте удержать меня! Я убегу.
– Убежишь? – переспросил Курт. Это слово затронуло в нем родственную струнку. – Я тоже хочу убежать, только не сейчас – пока меня еще не возьмут на морскую службу. А почему ты хочешь непременно уехать? Тебе у нас не нравится?
– Да, – хмуро ответил Бернгард. – У вас тут невыносимо; ничего, кроме освещенных солнцем полей да скучных жнецов; ни гор, ни леса, ни скал, ни моря, как у нас дома, в моей Норвегии. Там мой дом, и я вернусь туда!
– Скажи-ка это твоему дяде, уж он тебе объяснит, где твой дом. Он сказал, что твое место в Гунтерсберге; а что он скажет, то и будет. Ты его еще не знаешь. Вот мой папа тоже злится, когда я завожу речь о том, что хочу быть моряком, но мне на это наплевать, я знаю, как с ним поладить. А вот с твоим дядей это сложно. В этом ты скоро убедишься.
– Да я знать не хочу ни его, ни его Гунтерсберга! – пылко заявил мальчик. – Я ненавижу их, как и всю вашу жалкую Германию!
– Послушай, это ты оставь! – с гневом перебил его Курт. – Стыдись бранить собственное отечество! Если ты еще раз скажешь…
Он с угрозой поднял кулак, но Бернгард презрительно посмотрел на него сверху вниз.
– Уж не хочешь ли ты со мной драться? Берегись!
– О, это мы еще посмотрим! – задорно ответил Курт с полной готовностью к бою. – Посмей только еще раз сказать это мерзкое слово!
– Жалкая она, ваша Германия, жалкая!..
Дальше Бернгард ничего не успел сказать, потому что Курт уже налетел на него. В следующую секунду они схватились врукопашную и колотили друг друга с величайшей энергией. Преимущество было, несомненно, на стороне ловкого, увертливого Курта; быстрыми движениями он всегда успевал вовремя увернуться, Бернгард же бил сослепу, большей частью не попадая в цель. Но, наконец, молодому Гоэнфельсу удалось-таки взять верх; он схватил своего противника, а раз тот попался ему в руки, никакая ловкость уже не могла помочь Курту – эта медвежья сила была ему не по плечу. После короткой схватки он уже лежал на полу, а Бернгард, тяжело дыша, стоял, наклонившись над ним.