– Вот тебе! – с торжеством крикнул он, оставляя противника. Курт вскочил, рассерженный своим поражением, но в то же время, глядя на победителя со своего рода восторгом.
– У тебя чертовски сильные кулаки! Теперь я, по крайней мере, знаю, как дерутся бесноватые. Ты, действительно, бесноватый!
Бернгард как будто принял эти слова за комплимент. Вообще это состязание подействовало на него успокоительно, и он великодушно ответил:
– Ты тоже хорошо дерешься, чуть не поборол меня. До сих пор меня никто не мог побороть, даже Гаральд Торвик, а он куда старше меня.
– Гаральд Торвик? Это кто такой? – спросил Курт, потирая левый глаз, на долю которого пришелся сильный удар кулаком.
Бернгард откинул волосы со лба и стал ощупывать вскочившую шишку.
– Торвики? Это наши соседи. Гаральд научил меня управлять парусом на море.
– На море! Я думал, что вы жили в горах.
– У фиорда. Там и горы, и лес, а проплывешь в лодке несколько часов – вот уже и открытое море.
– Ты расскажешь мне об этом! – с жаром воскликнул Курт. – Я тоже хочу идти в море, но папа утверждает, что я буду хозяином здесь и стану управлять Оттендорфом; в этом отношении он упрям, как козел. Мне ничего не остается, как сбежать. Значит, ты вырос у моря? Случалось тебе испытать бурю? Ну, рассказывай же, рассказывай!
Он тут же забыл всю досаду по поводу своего поражения. Вообще предыдущее побоище, несомненно, оставило в обоих чувство взаимного уважения. Мрачный, озлобленный Бернгард сдался и стал рассказывать; сначала он говорил неохотно, отрывисто, но Курт буквально ловил каждое его слово, без устали задавал вопрос за вопросом и победил упорную сдержанность молодого Гоэнфельса. Мост взаимного понимания был наведен…
Час спустя появился Фернштейн, которого все-таки несколько беспокоила мысль об этой первой встрече; он знал своего шалуна-сына и был уверен, что тот непременно станет дразнить Бернгарда. К своему удивлению, он застал их мирно и дружески сидящими рядком и оживленно беседующими.
– Ну, что, познакомились? – спросил он.
– Познакомились, папа! – крикнул Курт, весело вскакивая с дивана. – Мы уже совсем друзья.
– Вот как! А что это у вас на лицах? – спросил отец, подозрительно переводя взгляд с одного на другого.
Под глазом у Курта красовался синяк, а на лбу у Бернгарда вздулась солидных размеров шишка.
– Это оттого, что сначала мы, конечно, подрались, – объяснил Курт таким тоном, точно это было совершенно в порядке вещей. – После обеда мы пойдем на пруд удить рыбу, Бернгард хочет попробовать поудить у нас. И он останется у нас в Оттендорфе; он мне обещал.
– Пока Курт здесь, – подтвердил Бернгард, – не дольше.
– Ну, там посмотрим, – сказал Фернштейн, обрадованный тем, что о бегстве больше нет речи. «К тому времени должен вернуться Гоэнфельс, – подумал он: – пусть тогда сам разбирается со своим племянником». – А теперь пойдемте: пора обедать, – прибавил он.
– Пойдем, Бернгард!
Курт подхватил под руку вновь обретенного друга, и тот охотно последовал за ним, тогда как раньше являлся к столу, хмурясь и ворча, а за столом говорил только, когда это было необходимо. Фернштейн покачал головой и, когда мальчики вышли за дверь, поймал свое детище и на минуту задержал в комнате.
– Ты колдун, что ли? Ведь медведь-то вдруг стал похож на человека!
– Что ты, папа! Ему еще далеко до человека, – объявил Курт убедительным тоном. – Если бы ты слышал, что говорит Бернгард, как он отзывается о своем отечестве! Отец научил его ненавидеть Гунтерсберг и все, что связано с ним… Сейчас, сейчас! Иду!
Последние слова предназначались Бернгарду, который ушел вперед и теперь нетерпеливо звал Курта. Тот вприпрыжку отправился догонять его, а его отец медленно последовал за ними. Он тоже уже слышал образчики таких речей, и его лицо омрачилось, когда он проговорил как бы про себя:
– Да, безобразное было воспитание! Иоахим ответит на том свете за то, что сделал с сыном.
3
Два сына последнего владельца Гунтерсберга были полнейшей противоположностью друг другу. Старшего, Бернгарда, серьезного и замкнутого, в юности не баловали особенным вниманием даже собственные родители, видевшие в нем лишь продолжателя своего рода; их любимцем был младший, Иоахим, красивый, пылкий мальчик с чарующе-привлекательными манерами.
Бернгард с согласия отца, лично управлявшего хозяйством в Гунтерсберге, поступил на государственную службу, причем само собой разумелось, что, когда судьбе угодно будет сделать его главой рода, он выйдет в отставку и также посвятит себя управлению имением. Иоахима готовили к военной карьере, и скоро перспективный молодой офицер сделался таким же баловнем берлинских кругов общества, каким, будучи ребенком, был в семье. На первых порах его сильно увлекала новая карьера, но его увлечения никогда не были продолжительны. Строгие требования и дисциплина на службе скоро стали казаться ему невыносимыми, и так как он обычно бросался из одной крайности в другую, то и увлекся социализмом, который тогда набирал силу.
Иоахим не делал тайны из своего «обращения», как он выражался, и, разумеется, это положило конец его военной карьере. Он вынужден был выйти в отставку, и дело тогда же дошло бы до непоправимого разрыва, если бы не вмешался старший брат. Беспечный Иоахим никогда не умел обходиться деньгами, находившимися в его распоряжении, постоянно залезал в долги, и родители всегда платили их, не сердясь серьезно на своего любимца. Теперь же ему отказали с условием, что он вернется в Гунтерсберг, и будет жить на глазах у отца; а в Гунтерсберге уже было наготове средство, чтобы удержать его дома: приличный во всех отношениях брак.
План оказался удачным сверх всяких ожиданий – Иоахим влюбился в предназначенную ему невесту, еще очень молоденькую девушку, с которой его весьма искусно сумели сблизить, не давая ему заметить, что это делается с намерением. Ему не дали времени ближе познакомиться с девушкой и поскорее отпраздновали свадьбу. Но именно то, что должно было спасти его для семьи, оторвало его от нее навеки.
Молодая женщина в духовном отношении была весьма посредственной натурой; ее мнение никогда не совпадало с мнением мужа; любви к нему она никогда не испытывала и скоро начала бояться его непомерной страстности. Все закончилось тем, что Иоахим возненавидел женщину, приводившую его в отчаяние своим полным непониманием и ограниченностью. Брак оказался крайне несчастным, и, наконец, Иоахим, бросив жену и ребенка, ушел, куда глаза глядят, и семья на несколько лет потеряла с ним всякую связь.
Старый владелец Гунтерсберга умер, его жена умерла еще раньше, и Бернгард стал хозяином имения. В то время как его брат, несмотря на все прекрасные задатки, губил свою жизнь и будущее, он уверенно поднимался по ступеням служебной лестницы и теперь уже занимал положение, сулившее ему блестящую карьеру. Поэтому никого не удивило, что он не вышел в отставку, а вместо этого сдал Гунтерсберг в аренду и остался в Берлине.
Он также женился (это был типичный брак по расчету) на девушке из аристократического рода, принесшей ему в приданое влиятельные семейные связи. Брак, тем не менее, оказался удачным; только в одном супругам было отказано: в горячо желанном наследнике. Барону это было особенно тяжело и горько, так как его дочь не имела прав на Гунтерсберг, с которым было связано все прошлое его рода; права оставались за Иоахимом, а в случае, если он пропадет без вести, за его сыном.
И вдруг однажды из маленького местечка, расположенного на самом севере Норвегии, пришла весть об этом брате. После долгих скитаний он, по-видимому, основался там и создал себе своего рода положение; по крайней мере, он требовал к себе сына, жившего с матерью в Гунтерсберге. Бернгард от имени невестки отказался выдать мальчика и пытался утвердить за собой право его воспитателя, но Иоахим явился внезапно, как буря, забрал ребенка и увез его с собой. После этого не было никакой возможности оспаривать его отцовские права, и сын остался у него. Теперь, после его смерти (его жена умерла несколькими годами раньше), дядя становился опекуном племянника и вступал в свои обязанности с неограниченными правами.
В Гунтерсберге ожидали хозяев. Баронесса должна была приехать с маленькой дочерью на следующей неделе, а сам Гоэнфельс, ненадолго съездив в Берлин для доклада, уже приехал в отпуск. На следующее утро после приезда он сидел в угловой комнате с Фернштейном, явившимся из Оттендорфа, чтобы передать с рук на руки порученного ему мальчика. Его отзыв о сыне Иоахима был таким, что хоть кого привел бы в ужас, но барон и бровью не повел, слушая его.
– Это можно было предвидеть, – сказал он, когда Фернштейн закончил. – Может быть, это несколько хуже, чем я думал, но, в сущности, я ничего другого и не ожидал. Я знал, что Иоахим не научит сына любить меня и родину. Да дело-то пока не в этом – Бернгард должен научиться повиновению.
– Повиновению? Это слово ему неизвестно, – ответил Фернштейн. – Он должен вырасти свободным человеком, не ведающим о существовании традиций и не знающим, что такое воспитанность – вот что внушалось ему каждый день. Я рад, что могу передать его тебе целым и невредимым. Если бы не Курт, я не знал бы, что с ним делать.
– Так мальчики подружились? Я рассчитывал на это.
– Да, но началась у них дружба немножко странно: в первый же час знакомства они изрядно поколотили друг друга, но после этого стали друзьями до гроба. Курт имеет непонятное влияние на этого дикого малого; он один может заставить его образумиться, когда тот впадает в бешенство, и только в угоду ему Бернгард и остался в Оттендорфе.
– Я видел его последний раз десять лет тому назад, – заметил Гоэнфельс. – Ты говоришь, он не похож на отца?
– Ни капельки сходства. Иоахим был в его годы писаный красавец, а у Бернгарда отталкивающая внешность.
– А умственное развитие? Разумеется, и в этом отношении он сильно отстал?
– Смотря как на это посмотреть. В некоторых случаях он может просто испугать своей скороспелостью. Отец, кажется, обращался с ним, как с товарищем, и рассуждал о вещах, о которых ему не следовало бы и слышать. Но учился он, действительно, мало. Его учил рансдальский пастор, и учил, кажется, неплохо, только мальчик ничего не почерпнул из его уроков. Он целые дни рыскал по горам да по фиорду, о каком-либо принуждении, разумеется, и речи не было; он делал, что ему нравилось. Я узнал все это исподволь от Курта. И сегодня я поневоле был вынужден взять с собой Курта, а то твой племянничек ни за что не поехал бы, он решительно не хотел ехать в Гунтерсберг.
– Не хотел, когда я его зову? – спросил Гоэнфельс самым резким тоном. – Вы, кажется, порядком избаловали его в Оттендорфе.
– Что же мне было делать? – пробурчал Фернштейн. – Сумасшедший мальчишка на все способен, когда что-нибудь не по его, а ведь я взял его под свою ответственность.
– Теперь ответственность на мне, – холодно сказал барон. – Прежде всего, я хочу видеть его.
Он позвонил и отдал нужное приказание лакею. Внешне Гоэнфельс был совершенно спокоен, но, взглянув на друга, Фернштейн почувствовал некоторую тревогу и принялся его уговаривать.
– Не будь слишком строг к нему; кажется, он так же, как и отец, не выносит строгости. Ведь, в конце концов, мальчик не виноват, что его так воспитали. Что ты думаешь делать с ним? Возьмешь с собой в Берлин?
– Нет. Твое письмо и доклад моего секретаря убедили меня, что тут необходимо основательное воспитание, а у меня дела поважнее, чем возиться с запущенным своевольным ребенком. Я отправлю его в Ротенбах, туда же, где твой Курт. Училище Бергера пользуется превосходной репутацией. Там строгая дисциплина?
– Очень строгая, просто военная. Моему ветрогону это не повредит, но Бернгарду… Он сбежит на первой же неделе.
– Этому сумеют помешать. Но вот и они!
Вошли мальчики. Курт с обычной непринужденностью поздоровался с «дядей Гоэнфельсом»; тот подал ему руку и обернулся к племяннику, остановившемуся у дверей:
– Подойди ко мне, Бернгард!
Приказание не подействовало: мальчик не шевельнулся.
– Ты не слышишь? Подойди ко мне!
Бернгард не двинулся с места. Но тут вмешался Курт; он схватил товарища за руку и энергично потащил его вперед, шепча:
– Будь же повежливее! Ты ведь обещал!
Это немного помогло; по крайней мере, Бернгард перестал упираться. Он стоял теперь перед дядей, а тот молча глядел на него, не протягивая ему руки; вероятно, он видел немую ненависть во взгляде мальчика, в свою очередь пристально смотревшего на него.
– Я был вынужден просить принять тебя на время в Оттендорфе, – заговорил барон. – Но теперь я рассчитываю прожить здесь довольно долго и скоро жду сюда жену и дочь. Ты переедешь к нам в Гунтерсберг.
– Нет, я не хочу в Гунтерсберг, – заявил мальчик.
– Вот как! Куда же ты хочешь?
– Домой! В Рансдаль!
– В Рансдале ты уже не дома, – сказал Гоэнфельс с холодным спокойствием. – Теперь твой дом – Гунтерсберг.
– Но я хочу уехать! – запротестовал Бернгард. – Я останусь только до тех пор, пока здесь Курт. Как только его каникулы кончатся, я тоже уеду.
– Ну, вот видишь? Он стоит на своем! – тихо сказал Фернштейн своему другу.
– Пожалуйста, оставь нас одних, – сказал тот, пожав плечами, – только на полчаса. Ты уж извини!
– Пойдем, Курт! – и Фернштейн сделал знак сыну, а, уходя из комнаты, озабоченно оглянулся.
– Ну, теперь начнется! Жаль, что я не могу быть здесь, – сказал Курт, когда они вышли за дверь. – Лучше бы дядя Гоэнфельс не удалял меня; меня следует прописывать Бернгарду вместо успокоительных пилюль, когда у него начинается припадок бешенства. Вот когда эти двое сцепятся, такой шум подымется!
– Это что за непочтительные выражения? – заворчал отец. – «Сцепятся»! Твоего закадычного приятеля научат, наконец, уму-разуму, вот что будет!
– Но раньше он разнесет вдребезги пол Гунтерсберга. Дядя Гоэнфельс рассчитывает управиться с ним за полчаса? Пусть попробует! Это не так-то легко.
– Дерзкий мальчишка! – сердито воскликнул отец. – Боюсь, что дело там выйдет серьезное. Гоэнфельс не умеет шутить в таких случаях.
– Он вообще не умеет шутить, – согласился Курт. – С ним я не справился бы, если бы он случайно оказался моим папашей.
– Вот как! Это что-то новое! Теперь уже сынки справляются с отцами! – гневно сказал Фернштейн.
– Не ворчи, папа! Если бы твоим сыном был Бернгард, тебе пришлось бы гораздо хуже. Мной ты можешь быть совершенно доволен, а я очень доволен тобой.
Это вышло так смешно, и при этом мальчик так весело посмотрел на отца, что тот расхохотался. Про себя Карл Фернштейн подумал, что его Курт – чертовски славный малый…
Тем временем в угловой комнате разворачивались события. Гоэнфельс продолжал сидеть, откинувшись в кресле, и заговорил только тогда, когда дверь за ушедшими закрылась.
– Ты знаешь, что я твой дядя и опекун. Чего, собственно, ты думаешь достичь своим ребяческим упрямством? Может быть, ты воображаешь, что я уступлю твоему «не хочу»?
Бернгард ничего не ответил, но стоял, готовый дать отпор; его лицо выражало нечто большее, чем простое мальчишеское упрямство.
Это не ускользнуло от внимания дяди, но он, не придав этому значения, спокойно продолжал:
– Ты будешь жить теперь совсем в других условиях и в другой обстановке и должен помнить об этом. Ты барон Гоэнфельс…
– Нет, я не барон, – грубо и решительно заявил мальчик. – Мой отец отказался от баронского титула, когда ушел отсюда. Он хотел быть свободным человеком, и я хочу того же; его звали просто Иоахимом Гоэнфельсом, а меня зовут Бернгардом Гоэнфельсом.
– Чего хотел твой отец и что сделал – за это он сам и ответит, – спокойно возразил барон, – а ты еще не можешь ничего хотеть, мальчику не предоставляют права решать такие вопросы. Сначала стань взрослым мужчиной, а до тех пор тебе придется еще много учиться. Насколько я знаю, ты отстал во всем, а у нас быть невеждой стыдно… Запомни это!
В его железном спокойствии и твердости было что-то порабощающее, что-то властно требующее повиновения. Вероятно, упрямый мальчик почувствовал это, но именно этого он и не выносил, и уже нарочно стал дразнить дядю.
– Мне незачем больше учиться, – объявил он, вспыхивая, – отец сказал мне, что того, что я знаю и что умею делать, вполне достаточно для нашей свободной жизни в Норвегии. То, чему учат у вас здесь, – не что иное, как ложь и лицемерие. Ваше ученье делает из людей рабов.
– Хорошо выдрессировали! – сказал Гоэнфельс как бы про себя. – Трудную задачу подбросил нам твой отец! Итак, тебе незачем больше учиться? Ты, конечно, гордишься своими крепкими кулаками и непобедимой силой? Но ведь этим обладают все деревенские парни, только они принадлежат у нас к тому большинству, которое должно служить и повиноваться. Кто хочет быть кем-нибудь в жизни, тот должен уметь что-либо делать. Курт Фернштейн знает это и потому хорошо учится, хотя при его энергичном характере ему это дается нелегко; ты же от мужика далеко не уйдешь. Таким образом, когда со временем ты станешь владельцем Гунтерсберга, то окажешься на одном уровне со своими рабочими и, я полагаю, не будешь даже стыдиться этого!
Эти слова и презрительный тон оказали свое действие. Бернгард порывисто поднял голову.
– Что может Курт, то и я могу!
– Так докажи это! Удобный случай для этого у тебя будет. Время покажет, к чему ты имеешь склонность, и какую профессию выберешь, потому что все, чем ты занимался в Рансдале – охота, верховая езда, плаванье в море – в сущности, есть лишь бездельничанье, которым впору заниматься лишь во время отдыха. Конечно, тебе нелегко будет привыкнуть к строгой дисциплине в Ротенбахе; до сих пор ты не знал даже такого слова, но у меня нет времени заниматься твоим воспитанием, и мне придется поручить его другим.
Тон, которым все это было сказано, исключал всякую возможность возражения. Бернгард слушал с недоверчивым изумлением, окаменев от неожиданности. Он едва ли имел какое-то представление о жизни в учебном заведении, но слышал кое-что об этом от Курта и понял, что его хотят лишить безграничной свободы, к которой он привык, что он должен будет учиться, слушаться, подчиняться чужой воле. Этого было достаточно, чтобы привести его в состояние крайнего гнева.
– Ты хочешь запереть меня в школу? – закричал он. – Мне не дадут больше охотиться и плавать в лодке, я целыми днями должен буду сидеть в четырех стенах над книгами как Курт? Ты воображаешь, что я позволю надеть на себя цепи и добровольно войду в клетку, которую ты для меня выбрал?
– Добровольно или нет, но ты покоришься моему решению, – невозмутимо ответил Гоэнфельс.
– Никогда! Ни за что! – Мальчик в бешенстве топнул ногой. – Я не хочу! Ты подчиняешь себе всех, кто попадет тебе в руки, я знаю это от отца. Ты и его хотел поработить, но он разорвал оковы и швырнул их тебе под ноги, так и я сделаю! Он ненавидел тебя, ненавидел всех вас и страну, где родился, и он был прав!..
– Замолчи! Довольно! – с угрозой перебил его дядя. – Если бы я не знал, что ты повторяешь слова отца, я выбил бы из тебя эти безрассудные речи; теперь же я только говорю тебе, что со мной они неуместны. Ты теперь на моем попечении, берегись!
Но Бернгард презрительно расхохотался.
– Ты прибьешь меня, если я сию же минуту не стану просить прощения? Попробуй! Не подходи ко мне! – крикнул он вне себя. – Не трогай меня! Если ты только поднимешь руку, то я…
– Что же ты сделаешь? – спросил Гоэнфельс, приближаясь к нему, но Бернгард отскочил и вспрыгнул на подоконник раскрытого окна.
– Я спрыгну вниз! Клянусь Богом, я это сделаю!
Это было то самое окно, на котором Курт недавно показывал свое искусство лазить. Влезть и спуститься вниз, уже было смелым фокусом, прыжок же с этой высоты на вымощенный камнем двор грозил смертью или увечьем. Произнося свою угрозу, мальчик не шутил, это было очевидно. Он стоял на подоконнике со сжатыми кулаками, с выражением решимости в глазах. Стоило сделать к нему один шаг, и он исполнил бы свою угрозу. Гоэнфельс не сделал этого шага. На его лице не дрогнул ни один мускул; он строго посмотрел на племянника, как укротитель на пойманного зверя, и сказал ледяным тоном:
– Прыгай!
Бернгард, очевидно, не ожидал этого и растерянно посмотрел на дядю.
А тот продолжал тем же тоном:
– Может быть, ты думаешь испугать меня своим воображаемым геройством? Если ты поломаешь себе руки и ноги о камни и останешься на всю жизнь жалким калекой, это – твое дело. Я тебе не мешаю.
Взгляд мальчика скользнул вниз, во двор. Вероятно, теперь он убедился, что так оно и будет, а о таком исходе он вовсе не думал, когда готовился выпрыгнуть из окна.
– Сойди с подоконника, – сказал Гоэнфельс. – Как видишь, такими угрозами и выходками от меня ничего не добьешься. Или ты, может быть, хочешь подражать своему отцу?
Бернгард одним прыжком очутился в комнате и остановился перед дядей в вызывающей позе.
– Не смей ничего говорить против отца! – гневно закричал он. – Я не потерплю этого! Он умер, умер, как свободный человек на свободной земле!
– И от собственной руки, – прибавил Гоэнфельс.
Бернгард невольно замолчал. Очевидно, он не понял еще значения этих слов, но почувствовал в них что-то зловещее.
– Ну да! Мы были на охоте, он держал ружье в руке, вдруг оно выстрелило, и таким образом случилось несчастье.
– Это не был несчастный случай, – сказал барон с резким ударением, – это было самоубийство.
– Это неправда! Это ложь! – с гневным криком вырвалось мальчика. – С ним никого не было! Гаральд нашел его уже мертвым!..
– Нет, Гаральд Торвик был свидетелем. Он вышел из чащи неожиданно для твоего отца и видел, как тот, уперев ружье в землю, приставил дуло к груди; не успел молодой человек подбежать, как грянул выстрел, а когда Гаральд позвал тебя, все уже было кончено.
Действие этих слов было страшным. Несколько секунд Бернгард стоял, не двигаясь с выражением крайнего ужаса в застывших глазах, но потом всеми силами восстал против того, что казалось ему невозможным, немыслимым.
– Это не может быть правдой! Ты хочешь запугать меня! Гаральд сказал мне, что это был несчастный случай.
Невыразимая тоска слышалась в этом крике, во взгляде, который, казалось, требовал, чтобы дядя взял свои слова обратно, но Гоэнфельс мрачно покачал головой.
– Он хотел пощадить тебя. Торвик вообще никому не рассказывал о том, что видел; он признался только пастору с глазу на глаз, а последний счел своей обязанностью сообщить правду мне.
– Нет! Нет! – твердил Бернгард, с отчаянием. – Отец не делал этого! Он не мог так поступить со мной! Он никогда, никогда не ушел бы от меня сам!
– Он ушел по своей воле. Ты все еще не веришь? Так напиши Гаральду, напиши пастору; когда они узнают, что тебе все известно, то не станут дольше скрывать от тебя истину. А пока я даю тебе слово, что это правда.
Страшная правда убедила, наконец, мальчика, но из его глаз не упала ни одна слезинка, он не произнес ни слова; послышался только глухой звук, точно стон раненого зверя.
Наступило продолжительное молчание, а когда Гоэнфельс заговорил, в его голосе звучало с трудом подавляемое волнение.
– Я хотел пощадить тебя, но твое невероятное упрямство лишило меня возможности выбора. Теперь тебе все известно. Видно, очень плохо пришлось твоему отцу, если он не нашел другого выхода. У него ведь был ты, даже если со всем остальным на свете он порвал; но душевные муки, отчаянье вследствие сознания непоправимости разрыва с прошлым оказались сильнее и вынудили его схватиться за смертоносное оружие. Я хочу спасти тебя от подобной участи. Я предупредил тебя.
Ответа не было, да барон, казалось, и не ждал его. Он медленно повернулся и вышел из комнаты.
Фернштейн сидел с сыном в гостиной и с удивлением посмотрел на Гоэнфельса, когда тот вошел один.
– Где же Бернгард? – спросил он.
– Он придет потом. Курт, пойди к своему приятелю, может быть, он нуждается в тебе сейчас.
Курт вышел на этот раз без всяких дерзких замечаний; когда дядя Гоэнфельс имел такой вид, как сейчас, он чувствовал к нему почтение, которое никогда не умел внушить ему отец. Но и последнему лицо друга, видно, не понравилось.
– У вас был неприятный разговор? – поинтересовался он. – Ты поладил со своим горячкой?
– Да, мне пришлось пойти на крайность, но, я думаю, это помогло.
– Если только ты не ошибаешься. Может быть, ты покорил его своей воле в данную минуту, но он еще наделает тебе хлопот, у него в голове только Рансдаль.
– Теперь уже нет. Едва ли он будет настаивать на возвращении в Рансдаль, теперь его пугает воспоминание о нем.
– Воспоминание? Но ведь он не знает…
– Как умер его отец? Знает. Я сказал ему.
– Ребенку? Это жестоко!
– Но необходимо, – сказал Гоэнфельс. – В этом отношении он уже не ребенок, а сын своего отца. От него только и слышно было: «Так сказал отец!», «Этого хотел отец!». То, что говорил, что делал отец, было для него свято, а сумасбродная жизнь, которую вел Иоахим, казалась ему геройством. Я поверг его кумира; теперь он знает, к чему привело это геройство. Я очистил в его голове место для рассудка.