Книга Обитель - читать онлайн бесплатно, автор Захар Прилепин. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Обитель
Обитель
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Обитель

“Очухался…” – подумал Артём с неприязнью.

После нудных, с тупыми шутками домоганий не перестающий улыбаться Кабир-шах признался блатным, что они сели за шпионаж.

– Неплохо, да? – посмеялся Афанасьев, забираясь к себе. – Шпион, а русского языка не знает. Как же он шпионил-то? Считал, сколько собак в Москве и сколько лошадей? Чтоб понять, долго ли москвичи протянут в случае ещё одной революции?

Артём покачал головой на афанасьевские шутки.

Индусов забрал у блатных Крапин, определив их неподалёку от Артёма. Совсем рядом указали место ещё одному – совсем молодому пареньку в студенческой фуражке.

– Тут будешь жить, – сказал ему Крапин.

Свесив ноги, Артём с улыбкой смотрел на молодого.

– Это взводный? – спросил паренёк шёпотом, едва Крапин отвернулся.

Артём кивнул.

Парень протянул руку и представился: Митя Щелкачов.

Крапин уходил уже, но вдруг обернулся и вперился в Артёма.

“Что ещё?” – подумал Артём, сжав челюсти.

Крапин сделал три твёрдых шага, подойдя почти в упор – чуть пахнуло селёдочным духом, – Артём чертыхнулся, не зная, как лучше поступить: остаться на нарах, или спрыгнуть вниз.

– Сиди, – сказал Крапин негромко и, ещё выждав, проговорил, медленно и сипловато: – Ты не дурной вроде тип, что ты тут строишь из себя? Ты ж не жулик, не вор, не фармазон. Хочешь быстро превратиться в фитиля? Вся зима будет на это.

Артём кивнул, ещё мало что соображая.

Крапин ушёл, Артём остался сидеть, иногда шмыгая носом – раздумывал.

Никак не мог поверить, что Крапин вовсе, судя по всему, не желает ему зла. Иначе зачем он всё это сказал?

– Дорогой мой, – шёпотом позвал поднявшийся со своих нар Василий Петрович. – Между прочим, у меня есть настоящий чай. Если вы не будете по этому поводу кричать на всю роту, то мы вполне можем насладиться вдвоём.

Афанасьев так зашевелился наверху, что стало понятно: слышит. Но пить с Василием Петровичем он всё равно не стал бы, подумал Артём.

– Вижу, как горят ваши глаза, – сказал Василий Петрович, когда они уселись с чаем на его нары, вдыхая аромат с таким усердием, словно желали вобрать его весь. – Вижу глаза и слышал Крапина. Я как-то заранее догадывался, что всё именно так и обернётся. Вам везёт, Артём. Хорошая звезда над вашей купелью светила.

– Сколькиконечная? – спросил Артём, и они опять немного посмеялись, прихлёбывая чай.

– Я немного разузнал о судьбе Крапина, – начал Василий Петрович негромко. – Когда он работал в милиции, однажды с таким усердием допросил некоего бандита, что тот скончался. Кажется, сейчас это называется “превысил полномочия”. В мои времена могли засечь, но я не припомню и одной истории, чтоб полиция кого-то убила при допросе. Впрочем, и блатных – таких, как сегодня, – тогда тоже не было.

Василий Петрович вдохнул чайного аромата и продолжил, некоторые слова начиная шёпотом, а договаривая просто губами, без звука:

– Так вот, про нашего взводного. За бандита, убитого Крапиным, отомстили ему ужасно: зарезали его десятилетнего сына. Тогда Крапин превысил полномочия ещё раз – и, захватывая некий притон, безо всякой надобности застрелил там несколько человек, включая женщину и одного советского административного работника, пришедшего поразвлечься.

Артём внимательно слушал, не зная, какие выводы ему делать.

– Это удивительно, – вдруг, в своей манере, отвлёкся Василий Петрович. – В Гражданскую убивали тысячами! На многих висит по трупу, по три, по десять! Тут один конвойный кричал, что расстрелял сто белогвардейцев в одном только двадцатом году! И вдруг кончилась война! И убивать теперь вообще никого нельзя! А люди привыкли! Крапин, думаю, искренне не понимает, как его, бывшего красноармейца, посадили за убийство нескольких блатных, случайной женщины и пусть даже административного работника – но ведь ставшего на подлый путь!

– Василий Петрович, – заговорил Артём с лёгкой усмешкой, чтоб его слова не выглядели как просьба о совете, – я только одного не пойму: как мне всю эту историю примерить к себе?

– Ну, Артём, – с деланой строгостью отозвался Василий Петрович. – Вам бы только стихи учить наизусть – да-да, я приметил за вами этот грешок, не смущайтесь, слишком заметно губами шевелите, и всё время одну и ту же фразу… Стихи учите, а в душах человеческих тоже можно кое-что прочесть. Вот читаю вам: наш взводный Крапин ненавидит блатных. Вы заметили: на Соловках крайне редко бьют каэров, что до нашего Крапина – он вообще их не трогает. А вот с блатными, напротив, он находится в постоянном противостоянии… И я не уверен, что он всегда будет выходить победителем. Для нынешней власти, как ни странно, подонки и воры – близкие с точки зрения социальной. А Крапин не может взять в толк: с чего это мерзость общества может быть близкой? В отличие от большевистских идеалистов, Крапин уверен, что перевоспитать их нельзя. И спасать тоже не нужно. А вот вас, Артём, – быть может, стоит спасти. Так, по крайней мере, думает Крапин. Когда он вас ударил палкой – он вас, знаете, как молодого бычка, направлял на верный путь. Ну не словами ж ему было объяснять вам – это ниже его положения. Но ввиду того, что дрыном вас не вразумить, Крапин совершил необычайной силы поступок: он с вами таки заговорил. Цените, Артём.

Артём так заслушался, что у него едва пальцы не прикипели к нагревшейся банке.

– А знаете, что ещё у меня есть? – засуетился Василий Петрович. – Баранки, не поверите. Верней, баранка. Суховата немного, но если вот так, – Василий Петрович с некоторым усилием разломил баранку на две относительно ровные части и, оценив на глаз, передал Артёму бо́льшую половину.

“Всё-таки зря про него Афанасьев так, – думал разомлевший и благодарный Артём. – Ничего наш поэт не понимает. Прекрасный и родной человек Василий Петрович…”

– Вот смотрю на баранки и с горечью в сердце вспоминаю всё то, что когда-то от сытости и глупости не доел, – поделился Василий Петрович. – Помню, был пост, и я, с улицы явившись на обед, поковырял и не стал есть жареную гречневую кашу с луком! Лук мне показался несимпатичным! Каша – чуть прижаренной! И ещё была мороженая клюква с сахаром на столе – десерт. А я как раз баранок объелся перед этим на рынке. Отец так и погнал из-за стола – пост так пост!.. Ох, Артём, какое горе. Какую ужасную глупость я совершил. Так раскаиваюсь, так раскаиваюсь…

Василий Петрович макнул баранку себе в чай и так сидел, застыв. Артём всё косился, не начнёт ли она разваливаться в кипятке – невкусно тогда будет.

– А ещё, помню, по рынку гулял мальчиком. И баба с капустой угостила меня кочерыжкой – из душистой кади выловила, как волшебную рыбку! – грызи, говорит, щербатый, молочные доломаешь – новые вырастут. А я так боялся расставаться со своими зубами, что не стал. Поблагодарил, отошёл подальше и сбросил кочерыжку в снег. Я бы сейчас в тот снег лицом, как пёс, зарылся, и нашёл бы её по запаху. Она же была – как счастье! – на зубах хруст! Ох. Ох, Артём.

– А сколько я на Пасху яиц не съел! – гордился Василий Петрович. – Наберёшь полные карманы крашеных яиц – биться с мальчишками. Набьёшь десяток – все карманы в красной скорлупе. И потом скормишь яйца птицам… А птицы такие были сытые на Пасху – не то что мы сейчас. А сами пасхи! Ведь мама готовила и шоколадную! И фисташковую! Съешь той кусок, этой кусок – и сыт уже. Матушка потом угощала во дворе всех, а я даже не жалел – такой был перекормленный. Потом выйдешь утром – и стоит на буфете тарелка с засохшей пасхой, и думаешь: ах, не хочу, сколько можно… Поймал бы этого пацана – который не хотел – сейчас за ухо и всё ухо ему скрутил!

Василий Петрович, невесело смеясь, даже сделал такое движение, каким ловят за ухо.

– Или вот, помню, лещ с грибами… Он был сказочный!.. Он был как белый рыцарь, Артём!

– Всё, всё, всё! – запротестовал Артём, с некоторым остервенением кусая баранку. – Прекратите! Немедленно!

Из-под нар вылезла грязная рука; ладонь раскрылась.

Василий Петрович с видимым сожалением откусил баранку, оставив совсем немного, и хотел было положить в подставленную ладонь, но вдруг раздумал.

– Слушайте, – позвал он. – Ну-ка, вылезайте сюда. Хоть познакомимся. Что я вас кормлю, не глядючи.

Артём поскорее доел свою баранку – мало ли что там выползет, может, там всё струпьями поросло.

Но нет, беспризорник был ещё человеческого вида, только невозможно грязен, очень худ и, самое главное, почти гол. В качестве верхней одежды он использовал кешер – то есть мешок с дырами для рук и головы, а на ногах у него ничего не было – только верёвкой приделанная большая консервная банка в области паха. Видимо, она заменяла ему бельё.

– Да… – сказал Василий Петрович. – Какие у вас… э-э… доспехи. Вот, садитесь на табуреточку в этот уголок, тут вас никто не увидит.

На вид беспризорнику было не больше двенадцати. Волосы его были грязны настолько, что цвет их, казалось, уже не различить. С ушами тоже творилось нечто невозможное, Артём постарался туда не заглядывать – кажется, они были полны грязью всклень.

– Чай будете? – предложил Василий Петрович. – О, только не в эту вашу банку, юноша. У меня есть запасная. Артём, не обеспечите ли ещё кипяточку?

С запасной банкой Василия Петровича Артём отправился к печке; там суетился чеченский дневальный – тот самый, с которым на днях ходили кладбище ломать.

– Чеченцы никогда не были христианами, – сказал тот пренебрежительно, посмотрев на Артёма.

– Как хочешь, – ответил Артём. – Можно водички согреть?

Василий Петрович нашёл ещё баранку и горсть сухофруктов. Беспризорник всё это сразу же закидал в кипяток и стал пить, вроде и не боясь обжечься.

– Вы хоть скажите нам что-нибудь, – предложил Василий Петрович.

– Чего? – бесстрастно спросил беспризорник.

– Мать есть у вас? – спросил Василий Петрович.

Беспризорник кивнул.

– А отец?

Беспризорник подумал и снова кивнул.

– А имя ваше?

– Серый.

– А откуда родом?

– С Архангельска.

– Чем ваша мать занимается?

– Откуда я знаю, я ж тут.

– Хорошо, чем занималась?

– Мать? Поломойка в бане.

– А отец?

– Отец есть.

– Чем он занимался?

– Напивался каждый день. Выгонял с матерью на холод – грелись в конюшнях.

Серый долго молчал, потом, видимо, устав от такого долгого разговора, решил скоротать путь.

– Однажды отец пил с мужиком – поругались, и убил его. Денег нашёл за пазухой. Сказал матери: “Ну, что поделашь – давай привыкать к этому делу!”



Василий Петрович даже поставил свою банку на нары, обескураженный. Тихо спросил, почему-то перейдя на “ты”:

– И ты привык?

– Один раз очень долго убивали мужика, никак не могли убить. Очень кричал, и всё замазали кровищей. И я ушёл. Дайте ещё баранку, я видел, у вас есть.

Василий Петрович вздохнул и достал баранку.

– А ты что делал? Воровал?

– У богатых воровать можно, – уверенно ответил Серый.

– А у бедных?

Серый подумал и не ответил. У него, похоже была отличная манера – просто не отвечать на неприятные вопросы.

– А со скольки лет воруешь? – не унимался Василий Петрович.

– А сколько себя помню – всегда ворую. Пишите – с трёх лет.

– Мы не пишем, – тихо сказал Василий Петрович.

– А что тогда? Какой интерес?

Митя Щелкачов тоже прислушивался к разговору, сдвинувшись на нарах, чтоб искоса смотреть на обросшую башку Серого.

Тем временем Артём копался в своих ощущениях: “Мне жалко его? Или не жалко? Кажется, что почти не жалко. Я, что ли, совсем оглох?”

Серый был вовсе не глуп – речь давала это понять, и Артём удивлялся: как так?

И, только задумавшись о речи, он вдруг понял про себя какую-то странную и очень важную вещь: у него действительно почти не было жалости – её заменяло то, что называют порой чувством прекрасного, а сам Артём определил бы как чувство такта по отношению к жизни.

Он отбирал щенков у дворовой пацанвы, издевавшейся над ними, или вступался за слабых гимназистов не из жалости, а потому что это нарушало его представление о том, как должно быть. Артём вспомнил Афанасьева и его словами завершил свою мысль: “…Это не рифмовалось!”

На Соловках Артём неожиданно стал понимать, что выживают, наверное, только врождённые чувства, которые выросли внутри, вместе с костями, с жилами, с мясом, – а представления рассыпаются первыми.

Беседу с пацаном прервал злобный гам в том углу, где кучно обитали блатные. Серый сразу исчез, как и не было, – и недопитую посуду с чаем унёс.

Артём прислушался и через минуту понял, в чём дело.

Блатные сплошь и рядом прятали свои вещи либо рвали штаны, рубахи и даже обувь – лишь бы не ходить на работу: голых гонять запрещалось.

Озлившийся Крапин стал раздевать пришедших с дневной рабочей смены догола, чтоб одеть уходивших на ночные наряды.

– У меня всё сырое! С утра будет ещё сырей! Я в сыром пойду? – орал кто-то.

– А будут знать, как рвать! Симулянты гнилые! – орал Крапин, убеждая то одного, то другого дрыном. Ему вроде бы помогал Бурцев, но, как показалось Артёму, с блатными тот был сдержанней, чем с китайцем.

Когда с валявшегося на нарах Шафербекова Крапин самолично сорвал штаны, всем прочим стало понятно, что деваться некуда. Ксива расстался со своим пиджаком – рубаху у него ещё десятник Сорокин порвал. К ногам Крапина полетели ботинки, рубахи, сапоги.

– Посчитаемся, – сказал Шафербеков, накрывая ноги пальто, явно отобранным у какого-то несчастного.

Никак не предупреждая о своих намерениях и словно бы зная наперёд, что Шафербеков не смолчит, Крапин с разворота ударил его дрыном по лицу и ещё несколько раз потом добавил по рукам – когда гакнувший от боли Шафербеков закрыл голову.

– Посчитаешься, – сказал Крапин, тяжело дыша. – Зубы свои посчитай пока.

Он сгрёб одёжную кучу ногой и скомандовал ночной партии:

– Наряжайтесь, тёплое.

На всех явно не хватало, и Крапин, ходя меж рядами, велел раздеться Лажечникову, Сивцеву и многострадальному китайцу. На Артёма с Афанасьевым и Василием Петровичем даже не взглянул. Моисей Соломонович очень убедительно спал, как будто это могло бы его спасти – но вот, надо же, спасло.

На том бы и закончиться дню. К несчастью, времени хватило ещё на одно событие.

* * *

После нудной вечерней поверки ночная партия ушла, и всё вроде бы стихло.

Шафербекову принесли кувшин с водой и тряпку – он долго умывал лицо, оттирал присохшую кровь с бровей и прикладывал ладони, полные розовеющей влагой, к губам. Блатные с напряжённым вниманием смотрели на Шафербекова, словно тот мог намыть золото таким образом.

Артём признался себе, что чувствует натуральное, огромное, очень честное и очень радостное злорадство.

Быть может, оно и сгубило его.

Шафербеков, долго трогавший шатающиеся зубы, поймал взгляд Артёма – тот сразу отвернулся, откинулся на свои нары, притих, приготовился спать, даже задремал – день был длинный, длинный, длинный, хвост его терялся, добраться к началу было почти невозможно: беспризорный Серый с чёрным, полным золы ухом пил кипяток, два индуса улыбались и мягко раскачивались, веники были душисты и шуршали, Афанасьев хохотал, тряся рыжей головой, как будто солома в его волосах, солома и солнце, а ещё раньше удавленник дразнился языком, и муха…

Афанасьева тем временем позвали к блатным, Артём не хотел об этом думать, он уже спал честно и крепко… но его всё равно толкнули.

Открыл глаза. Пожевал сухим ртом. Горела одна лампочка, и шёл свет через открытую дверь из тамбура дневальных.

Многие лагерники спали, но кто-то бродил меж нарами, кто-то лениво ругался, а Митя Щелкачов играл с одним из индусов в шахматы.

– Что? – сказал Артём, всё пытаясь найти слюну во рту.

– Тёма, в общем, договор такой, – быстро, словно желая поскорее завершить скучное дело, заговорил Афанасьев. – Делишь половину следующей посылки с Ксивой. Он пострадал.

– Какой посылки? – уселся на нарах Артём. – Моей? Да пошёл он.

– Тихо, – сказал Афанасьев, понизив голос. – Посылка ведь не пришла ещё. Погоди. Мало ли что случится, пока придёт. Не торопись.

Артём осклабился – ему ужасно хотелось выругаться. Афанасьеву тоже очевидным образом было не по себе.

– Ты не должен был его бить, Тёма, – пытался объяснить Афанасьев, взяв тот странный и лживый тон, который иногда выбирают себе с детьми взрослые, заранее осознающие собственную шаткую и стыдную правоту. – Понимаешь, в их среде бить просто так нельзя. Нужна веская причина! Блатные, ты заметь, Тёма, могут кричать друг на друга ужасными словами: кажется, вот-вот – и порвут. Но это как бы игра на выдержку. Ударить можно только за настоящую, кровную обиду. А ты приложил его вообще за пустяк. Он же шутил! А теперь он блюёт с любой еды! Я не смог так пояснить твой поступок, чтоб они поняли твою правоту.

– Да нахер мне их понимание вообще, – бесился Артём, которого переполняла не столько жадность до конской колбасы – хотя и до неё тоже, – сколько неожиданная, болезненная, жуткая какая-то обида за мать: она там ходит по рынку, собирает ему, сыночку, в подарок съестного на последние рубли – а он будет поганого Ксиву этим кормить.

– Артём, их много, они могут убить, ты же всё знаешь, – шептал Афанасьев, придерживая Артёма за колено, но тут, привлечённый разговором, появился и сам Ксива, голый по пояс и очень довольный.

Афанасьев развернулся и встал у него на пути, так чтоб Ксива не мог пройти к нарам Артёма.

– Свой не свой, а на дороге не стой, – сказал Ксива Афанасьеву.

– Я стою на своём месте, Ксива, – очень достойно ответил Афанасьев. – Ты тут дорогу не прокладывал.

– Ты ему передал? – спросил Ксива Афанасьева, покачиваясь из стороны в сторону и насмешливо поглядывая на Артёма. – Пусть все посылки со мной половинит в течение года. У меня на глазах.

– Одну, Ксива, – повторил Афанасьев упрямо, но уже не столь жёстко, как только что отвечал.

– Какую, бля, одну, Афанас! – взвился Ксива, чувствуя, как его сила прирастает, а чужая тает. – Все! Все, Афанас! И мой тебе совет: не лезь много в чужие дела! Ты не вор. Ты фраер, хоть и при своих святцах.

Афанасьев не сдвинулся с места. Ксива ещё покачался из стороны в сторону, отвисшая губа тоже покачивалась; не дождавшись ответа, ушёл.

Артём молчал, глядя куда-то в сторону, наискосок – не видя, куда смотрит, и не понимая, что его там привлекло.

Наконец понял: это была нога Моисея Соломоновича.

Моисей Соломонович лежал, накрывшись покрывалом с головой, но его нога подрагивала так, как у спящего не дрожит.

* * *

Афанасьев с утра где-то бродил – увиделись только на поверке, он кивнул Артёму, тот – в ответ, сразу же не без лёгкой брезгливости вспомнив вчерашнее “Афанас”.

“Афанас, Афанас…” – повторил несколько раз про себя, словно подыскивая рифму.

Морда у Шафербекова была ужасной. Во время поверки он чихнул – и выплюнул зуб. Стоял потом, тихо рыча и прижав ладонь к губам.

Кто-то из фитилей услужливо разыскал зубик и вернул Шафербекову, за что тут же получил удар в лицо.

Артём старался не смотреть в сторону Шафербекова, держась поближе к взводному Крапину и вообще к начальству.

“…Жизнь, как ходики… мотает туда-сюда… – невесело думал Артём, шагая с поверки и глядя в затылок Крапина, одновременно делая усилие, чтоб не обернуться: наверняка Ксива торчал где-нибудь неподалёку со своей поганой, болезненной, беззубой ухмылкой, – …мотает меня… а я держусь за ходики всеми руками… скоро слечу кувырком…”

Когда после поверки возвратились в роту – из-под нар за ноги вытаскивали беспризорника.

Встали как вкопанные с Василием Петровичем, завидев это.

Артёму показалось странным, что пацан никак не сопротивляется и не вопит, – изготовился уже пошутить на этот счёт, даже чуть повернулся к Василию Петровичу – и тут же по лицу старшего товарища понял, что смех не к месту.

Беспризорник был удушен: детский рот криво распахнут, тонкая шея будто надломлена, глаза растаращены… вонь ещё… банка эта слетела с чресел, открыв совсем ещё маленькие и ужасно грязные половые органы.

“Второй за сутки, – быстро подумал Артём. – А если меня так завтра поволокут? Чёрт, нет, не может быть. Отчего меня?”

Присел на кровать к Василию Петровичу, рассеянный и уставший.

Дневальные чеченцы унесли пацана – за руки за ноги – было видно, что он лёгок, словно пустой внутри.

“Билось сердце и – не бьётся, – думал Артём удивлённо. – Всего-то”.

Некоторое время Василий Петрович искал что-то в мешке, кажется, вовсе не нужное ему… потом вдруг оставил своё занятие и спросил:

– Артём, а как вы думаете, чем сейчас занимается Иисус Христос? Какие-то у него должны быть дела, нет?

Сглотнув, Артём внимательно посмотрел на Василия Петровича и подумал: “…А действительно? Чем?”

– Он ведь ночью вернул мне ложку на место, – добавил Василий Петрович, и Артём поначалу подумал, что это всё про Христа идёт речь. – Тоже человек. Вернул ворованную ложку… Или просто ягод ещё хотел.

Артём сидел молча и чуть раскачивался.

– Зато теперь у меня две ложки, Артём, – спокойно завершил Василий Петрович, хотя по интонации его было понятно, что думает он вовсе не о ложках, а чём-то другом.

Раздался крик Кучеравы: он отчитывал Крапина.

– У тебя беспризорник жил под нарами! Может, у тебя там штаб контры можно организовать? Дисциплина побоку! Служба побоку! Чем ты занят вообще, Крапин? Докладная сегодня пойдёт о тебе! Забирайся пока под нары, изучай обстановку! Потом доложишь, кто там ещё есть!

Кучерава издевался, голос его был полон сарказма.

Крапин молчал.

Василий Петрович толкнул Артёма: мол, надо уходить на улицу, пока сами не попали под раздачу.

Соловецкое небо стало тяжелее и ближе – чайки взмывали вверх как бы с усилием.

Олень Мишка часто подрагивал боками, словно замерзая.

Блэк принюхивался.

Отовсюду веяло тоской и опасностью.

“Надо бы переводиться из этой роты, – думал Артём. – Но куда?”

– Как-то всё неладно, надсадно… И одно за другим, одно за другим… – сказал Василий Петрович, озираясь.

В ожидании своих нарядов они отошли чуть в сторону от толпы, где привычно много матерились и переругивались.

Василий Петрович повздыхал, Артём покивал о своём, стараясь не смотреть на лагерников из своей роты – где-то в толпе были его враги.

– Я слышал вчера, как приходил Ксива… – бережно начал Василий Петрович.

– Надо искать другое место обитания, – тут же продолжил Артём, не успев даже удивиться, откуда Василий Петрович догадался о его мыслях. – Какие тут ещё роты есть? Давайте пересчитаем вместе, может, что-то придумается.

Василия Петровича уговаривать не пришлось.

– В тринадцатой вы уже были, – сказал он. – Двенадцатая надоела, из неё вам надо уходить, согласен. Одиннадцатая – рота отрицательного элемента, она же карцер, туда никому не посоветую. Десятая – канцелярские. С вашей очевидной грамотностью там самое место. В девятую вы не попадёте – это так называемая лягавая рота, в ней одни бывшие чекисты из числа рядовых, то есть к управленческой работе в лагере не пригодных, поэтому трудятся они в охране и в надзоре.

Артём кивал: в сущности, он всё это знал, и Василий Петрович знал, что он знает, но разбор помогал успокоиться, расставить всё по порядку и ещё давал, может быть, ложную, но всё-таки надежду: вдруг при перечислении обнаружится незаметная лазейка, о которой случайным образом забыли.

– Восьмая – место для отпетой шпаны, леопарды там живут, вы знаете. Седьмая – артистическая, тоже не худшее место в Соловецкой обители. Вы, случаем, в гимназическом театральном кружке не занимались? А то вам подошли бы несколько классических ролей, – неясно было, шутит Василий Петрович или нет. – Шестая – сторожевая. Там тоже хорошо, но в шестую по приказу Эйхманиса принимают только лиц из бывшего духовенства. А вы ведь и не попович, Артём?

– И даже не Никитич, – отмахнулся тот.

– В пятой – пожарники, – продолжил Василий Петрович, – там вообще прекрасно, но если в артисты ещё можно попасть благодаря таланту, а в канцелярию – за умение, к примеру, правильно считать и красиво писать, то для пожарной службы нужен лишь блат. Или, как тут говорят, кант – везение. Горим мы не так часто, работой они не замучены, всё больше в шашки играют. Блата у нас нет, поэтому дальше побредёши. Четвёртая рота – музыканты соловецких оркестров. Вы не утаили от меня никакой музыкальный талант? Может, вы, Артём, играете на трубе? Нет? И напрасно. Третья рота – чекисты самой высокой марки и служащие ИСО. Так что третью мы вообще не рассматриваем. Вторая – специалисты на ответственных должностях, которые могут себя проявить, скажем, по научной части, – здесь Василий Петрович снова внимательно посмотрел на Артёма, но тот не ответил на взгляд, тогда он досказал: – Первая – заключённые из верхов лагерной администрации: старостат, заведующие предприятий и помощники завов. До первой роты надо дорасти… А может, и не надо.