– Мне кажется, что я почтил это событие по всем правилам.
Ипполита сидела в задумчивости и сказала:
– Ты помнишь, это было в субботу, накануне Вербного Воскресенья.
Она тоже встала и, подойдя к Джиорджио, поцеловала его в щеку.
– Не хочешь ли пройтись? Дождь перестал.
Они вышли и стали гулять по мокрой платформе, блестевшей при слабом солнечном освещении. Холодный воздух оживил их. Зеленые холмы, изрезанные светлыми полосами, уступами спускались вниз. Там и сям в огромных лужах слабо отражалось небо с проглядывавшей между разорванными облаками лазурью. Капли дождя на маленьком деревце изредка сверкали на солнце.
– Деревцо запечатлеется в нашей памяти, – сказала Ипполита, останавливаясь поглядеть на него. – Как оно одиноко!
Звонок на станции известил их о приближении поезда. Было четверть пятого. Железнодорожный служащий предложил свои услуги, чтобы пойти взять билеты.
– В котором часу мы будем в Альбано? – спросил Джиорджио.
– Около семи.
– Будет уже темно, – сказала Ипполита, беря Джиорджио под руку. Она немного озябла и радовалась при мысли, что приедет в холодный вечер в незнакомую гостиницу и будет обедать с ним одна перед зажженным камином.
Они оказались совсем одни в купе, закрыли окна, а когда поезд тронулся, бросились друг другу в объятья и стали целоваться, называя друг друга всеми нежными именами, какие они употребляли в течение этих двух лет. Потом они уселись рядом, слабо улыбаясь и чувствуя, что кровь успокаивается в их жилах. В окне мелькал однообразный пейзаж, окутанный бледно-фиолетовым туманом.
– Положи голову мне на колени, – сказала Ипполита, – и вытянись на диване.
Джиорджио повиновался.
– У тебя губы стали сухими от ветра, – сказала она и отвела от них его легкие усы. Он поцеловал ее пальцы; она стала играть его волосами и сказала:
– У тебя тоже очень длинные ресницы.
Она закрыла ему глаза, чтобы любоваться его ресницами, стала ласкать его лоб и дала снова перецеловать все свои пальцы, наклонив к нему голову. Он видел снизу, как ее рот медленно открывался, из глубины его показывались белоснежные зубы. Она закрывала рот; потом опять ее губы медленно раскрывались, подобно цветку из двух лепестков, и между ними вырисовывалась жемчужная белизна зубов.
Они забыли все кругом и упивались ласками. Однообразный шум укачивал их. Тихим счастливым голосом они обменивались нежными словами.
Она сказала с улыбкой:
– Мы путешествуем с тобой в первый раз и в первый же раз находимся одни в поезде.
Ей доставляло удовольствие сознание, что они делали что-то новое. Желание, уже прежде мучившее Джиорджио, теперь давало себя чувствовать еще сильнее. Он привстал, поцеловал ее в шею, как раз в родинки, и прошептал ей несколько слов на ухо. Ее глаза как-то странно вспыхнули, но она с живостью ответила:
– Нет, нет, мы должны вести себя хорошо до сегодняшнего вечера; надо подождать. Зато как будет чудно потом!
Ей снова представилась тихая гостиница, комната со старинной мебелью и с большой кроватью под белым пологом.
– В Альбано в настоящее время, наверное, почти никого нет, – сказала она, желая отвлечь мысли друга. – Как нам будет хорошо совсем одним в пустынной гостинице. Нас примут за молодых.
Она дрожала от холода и, плотнее укутавшись в свой плащ, прижалась к плечу Джиорджио:
– Сегодня холодно, не правда ли? Сейчас же по приезде мы велим затопить камин и выпьем по чашке чаю.
Они с огромным удовольствием предались мечтам о предстоящем счастье и шепотом обменялись пылкими обещаниями. Кровь волновалась в их жилах. Но ожидание будущего счастья усиливало настоящее желание; оно делалось неудержимым. Они замолчали. Губы их слились в долгий поцелуй, и они перестали слышать что бы то ни было, кроме шума своей волнующейся крови. Страстное желание ослепило их.
– Хочешь? – спросил Джиорджио, внезапно падая на колени.
Она не ответила, но отдалась ему.
Обоим показалось после того, что какой-то туман рассеялся перед их глазами, что что-то изменилось внутри них и какие-то чары исчезли. Огонь в камине воображаемой комнаты потух, постель приняла холодный, неуютный вид, тишина в пустынной гостинице стала подавляющей. Чувствуя себя униженной из-за того, что она уступила дикому порыву, не имевшему, может быть, ничего общего с любовью, Ипполита сказала:
– Зачем мы сделали это?
Ее голос был печален, но мягок. Она прислонилась головой к спинке дивана и стала глядеть, как широкий однообразный пейзаж погружался во тьму.
А Джиорджио, сидя рядом с ней, попал во власть своих дурных мыслей. Ужасное видение мучило его, и он не мог отогнать его, потому что видел его глазами души – глазами без век, которых никакая воля не способна закрыть.
– О чем ты думаешь? – спросила его Ипполита с беспокойством.
– О тебе.
Он думал о ее свадебном путешествии и об обычае, общем для всех молодых супругов. Она, конечно, осталась в поезде с мужем наедине, как теперь со мной, и, вероятно, подверглась во время путешествия первому насилию. Должно быть, тяжелое воспоминание об отвратительном факте побудило ее ответить мне теперь с такою живостью: «Нет, нет». И он вспомнил о быстрых приключениях во время хода поезда между станциями, о внезапно волнующих взглядах, о проявлениях чувственности в темных туннелях в душные летние дни.
– Какой ужас! Какой ужас! – И он сильно задрожал.
Ипполита знала, что эта дрожь служит верным признаком болезни, мучившей ее друга, и спросила, взяв его за руку:
– Ты страдаешь?
Он утвердительно кивнул головой и с болезненной улыбкой поглядел на нее. У нее не хватило смелости расспрашивать его, так как она боялась, что он ответит ей резким и оскорбительным словом. Она предпочитала молчать, но долгим обычным поцелуем поцеловала его в лоб в надежде рассеять его тяжелые мысли.
– Вот и Чеккина! – воскликнула она, поднимаясь при свисте паровоза. – Вставай, вставай, мой друг, пора выходить.
Она старалась быть веселой, желая развеселить его, спустила окно и высунула голову наружу.
– Вечер холодный, но приятный. Вставай, мой друг! Сегодня годовщина, и мы должны быть веселыми.
При звуке ее нежного и сильного голоса он отогнал от себя гадкие мысли и, выйдя на свежий воздух, скоро успокоился.
Ясный вечер спустился на насыщенную влагой местность. В прозрачном воздухе блестели последние лучи света. Звезды одна за другой зажигались на небе, как бы на невидимых висячих канделябрах, парящих в воздухе.
– Мы должны быть счастливыми! – Джиорджио повторял про себя слова подруги, и его сердце наполнялось несбыточными мечтами. Тихая комната, зажженный камин и белая постель показались ему слишком ничтожными элементами счастья в эту тихую и торжественную ночь.
– Сегодня годовщина. Мы должны быть счастливыми. – Что он делал и думал два года тому назад в это время? Он бесцельно бродил по улицам, инстинктивно стремясь достигнуть чего-то возвышенного и тем не менее направляя шаги в людные места, где его гордость и счастье казались ему возвышенными перед контрастом обыденной жизни. А городской шум, окружавший его, долетал до его слуха, точно издалека.
5От старой гостиницы Людовика Тоньи веяло чуть не монастырской тишиной. Длинный вход был отделан под мрамор, и стены на лестничных площадках были покрыты многочисленными досками с надписями. Каждая вещь носила отпечаток старины. Старомодные формы кроватей, стульев, кресел, диванов, комодов совершенно вышли из употребления. В середине потолков на светло-желтом или голубом фоне красовались гирлянды роз и разные символические изображения – лиры, факелы, колчаны. Цветы на коврах и бумажных обоях побледнели и почти исчезли. Скромные, белые тюлевые занавески у окон висели на потерявших позолоту карнизах. Старинные картины в выцветших рамках, отражавшиеся в зеркалах в стиле рококо, имели мрачный и унылый вид.
– Как мне здесь нравится! – говорила Ипполита, поддаваясь тишине окружавшей обстановки. Она уселась в большое мягкое кресло и прислонилась головой к спинке, на которую была наброшена скромная, белая вязаная салфеточка в виде полумесяца. – Мне даже не хочется двигаться с места.
Она вспомнила свою тетю Джиованну и далекое детство.
Я помню, что у бедной тети был дом, похожий на этот, где мебель веками стояла на одном месте. Я никогда не забуду ее отчаяния, когда я сломала ей стеклянный колпак, знаешь, над искусственными цветами… Я помню, как плакала бедная старушка, и, как сейчас, вижу ее в черной кружевной наколке с белыми локонами на висках…
Она говорила тихим голосом и часто останавливалась, глядя на пылающий огонь и улыбаясь Джиорджио. Под ее усталыми глазами вырисовывались черные круги. С улицы долетал до них ровный непрерывный стук мостивших улицу рабочих.
– В доме был большой чердак с двумя или тремя окошечками, населенный голубями. Туда взбирались по маленькой крутой лестнице. На стенах чердака висели сухие заячьи шкурки с шерстью, натянутые на палках. Я ежедневно ходила кормить голубей. Заслыша мои шаги, они слетались к двери, а когда я входила, они осаждали меня. Я садилась на пол и разбрасывала им принесенный ячмень. Голуби окружали меня; все были белые. Я глядела, как они клюют ячмень. Из соседнего дома слышались звуки флейты – все одна и та же мелодия в один и тот же час. Эта музыка казалась мне очаровательной. Я слушала с открытым ртом, подняв голову в сторону окна, и упивалась звуками. Иногда в окошечко влетал запоздавший голубь, задевая крыльями за мою голову и оставляя у меня в волосах два-три пера. А невидимая флейта играла и играла… Эта мелодия до сих пор не выходит у меня из головы; я могла бы даже пропеть ее. В это время, среди голубей, у меня зародилась страсть к музыке…
Она говорила тихим голосом и часто останавливалась, глядя расширенными глазами на разгоревшийся огонь: казалось, что он притягивал и начинал гипнотизировать ее. А с улицы доносился ровный и однообразный стук мостивших улицу рабочих.
6Однажды они возвратились немного усталые с прогулки на озеро Неми. Они позавтракали в вилле Чезарини под тенью роскошных цветущих камелий и с чувством людей, разглядывающих что-то в высшей степени таинственное, полюбовались зеркалом Дианы, холодным и непроницаемым для взгляда, подобно голубому льду.
Придя домой, они по обыкновению заказали чай. Ипполита, рывшаяся в своем чемодане, вдруг обернулась в сторону Джиорджио, показывая ему перевязанный ленточкой пакетик.
– Погляди-ка! Твои письма… Я всегда вожу их с собой. Джиорджио воскликнул с видимым удовольствием:
– Все? Ты все сохраняешь?
– Да, все. Тут и записки, и телеграммы. Не достает только одной записки, которую я бросила в огонь, чтобы она не попала в руки моего мужа. Но я храню обгоревшие кусочки; некоторые слова можно разобрать.
– Покажи мне! – попросил Джиорджио.
Она ревнивым жестом спрятала пакет и, видя, что Джиорджио с улыбкой подходит к ней, убежала в соседнюю комнату.
– Нет, нет, ничего не увидишь; я не хочу.
Она противилась, отчасти шутя, отчасти потому, что ревниво оберегала эти письма, подобно тайному сокровищу, с гордостью и со страхом, и не хотела, чтобы их видел даже тот, кто написал их.
– Пожалуйста, покажи их мне! Мне очень любопытно перечитать письма, написанные два года тому назад. Что я писал тебе?
– Огненные вещи.
– Пожалуйста, покажи.
Она, наконец, согласилась, уступая настойчивым ласкам друга.
– Так подождем, пока подадут чай, и тогда перечитаем их вместе. Не хочешь ли затопить камин?
– Нет, сегодня ведь почти жаркий день.
День был ясный, и серебристый свет разливался в неподвижном воздухе. Дневной свет становился мягче, проникая в комнату через тюлевые занавеси. Свежие фиалки, набранные в вилле Чезарани, наполняли всю комнату своим благоуханием.
– Вот и Панкрацио, – сказала Ипполита, услышав стук в дверь.
Добрый слуга Панкрацио вошел с неизменной улыбкой на губах, поставил поднос на стол, обещал на вечерний обед ранние плоды и вышел из комнаты быстрыми прыгающими шажками.
Ипполита налила чай в чашки; они задымились, подобно кадилам. Затем она развязала пакет; письма лежали в порядке, разделенные на мелкие связки.
– Какое множество! – воскликнул Джиорджио.
– Не так уж много. Здесь двести девяносто четыре письма, а два года состоят из семисот тридцати дней.
Оба улыбнулись и, усевшись рядом за стол, начали чтение. Перед этими документами своей любви Джиорджио почувствовал какое-то странное, нежное и в то же время сильное волнение. Первые письма привели его ум в замешательство. Душевное состояние, проглядывавшее в этих письмах, показалось ему сначала непонятным. Некоторые возвышенные лирические фразы поразили его, а пыл юношеской страсти буквально ошеломил его в окружавшей мирной обстановке тихой и скромной гостиницы. Одно письмо гласило: «Сколько раз мое сердце стремилось к тебе сегодня ночью! Тяжелое тревожное чувство мучила меня даже в краткие промежутки сна, и я открывал глаза, чтобы отогнать призраки, поднимавшиеся из самой глубины моей души. Одна только мысль не покидает и постоянно терзает меня; это мысль о том, что ты можешь уехать далеко. Возможность этого никогда еще так не ужасала меня и не причиняла мне таких безумных страданий, как теперь. В настоящий момент я имею твердую, ясную и очевидную уверенность, что без тебя жизнь для меня невозможна. Когда тебя нет, дневной свет меркнет в моих глазах и земля кажется мне бездонной могилой – я вижу смерть». В другом письме, написанном вскоре после отъезда Ипполиты, стояло: «Я делаю страшные усилия, чтобы держать перо. Силы совершенно оставили меня; я стал безволен и чувствую себя настолько подавленным, что не испытываю к жизни ничего, кроме отвращения. Сегодня душный, невыносимый, почти убийственный день. Время тянется медленно, и мои страдания растут с каждой минутой и становятся все тяжелее и ужаснее. Мне кажется, что в моих жилах течет какая-то ядовитая и безжизненная жидкость. Какие это страдания – нравственные или физические? Я не знаю. Я сижу равнодушный и неподвижный под гнетом тяжести, которая давит, но не убивает меня». В третьем письме он писал: «Я наконец получил твое письмо сегодня в четыре часа, как раз, когда пришел в полное отчаяние. Я много раз перечитывал его, стараясь в нем найти то, чего ты не могла выразить словами, тайну своей души, что-то более живое и нежное, чем слова, написанные на безжизненной бумаге. Я страшно стремлюсь к тебе, но напрасно ищу на бумаге следы твоего прикосновения, дыхания, взгляда. Я не знаю, что бы я дал, чтобы иметь по крайней мере иллюзию твоего присутствия. Пришли мне цветок, который ты долго целовала, или нарисуй круг, к которому ты долго прижималась губами, одним словом, сделай, чтобы я насладился в воображении лаской, присланной мне тобой издалека… Издалека! Издалека! Сколько времени я уже не целую и не обнимаю тебя и ты не бледнеешь в моих объятиях? Год? Или целый век? Где ты теперь? За далекими морями! Я провожу время, ничего не делая, и только думаю. Моя комната стала мрачной, как подземная часовня. Иногда я вижу себя лежащим в гробу, я гляжу на себя, мертвенно-неподвижного. И после этого видения я успокаиваюсь». Подобные крики и стоны вылетали из писем, лежавших на столе, покрытом рукодельной салфеткой, а тут же рядом дымились простые чашечки с невинным напитком.
– Помнишь? – сказала Ипполита. – Это было, когда я в первый раз уехала из Рима всего на две недели.
Джиорджио углубился в воспоминания о своих безумных волнениях, старался восстановить их в своей памяти и понять их. Но окружающая мирная обстановка не благоприятствовала внутренним усилиям, которые он делал. Чувство уютности и спокойствия теснило его ум, подобно мягкой повязке. Теплый чай, мягкий свет, запах фиалок.
«Неужели я так далек теперь от прежних волнений? – думал он. – Здесь видны только мои отчаянные страдания и пылкая страсть. Но где же мои нежные чувства? Где же мое сложное и возвышенное печальное настроение и глубокие огорчения, в которых душа терялась, как в лабиринте». Он с сожалением убеждался в том, что в его письмах не хватает наиболее возвышенных проявлений его души, которые он всегда лелеял с большой заботливостью. Углубляясь понемногу в чтение, он пропускал тирады чистого красноречия и искал в письмах указания на мелкие факты, подробности разных событий и памятные происшествия.
В одном письме он нашел: «Около десяти часов я явился машинально в укромный уголок в саду Мортео, где я столько раз видел тебя по вечерам. Последние тридцать пять минут перед твоим отъездом показались мне страшно тягостными. Ты уезжала, и я не мог видеть тебя, покрыть твое лицо поцелуями и повторить тебе последний раз: „Помни, помни!“ Около одиннадцати часов я инстинктивно обернулся. Твой муж входил в сад со знакомой дамой и с приятелем. Они, очевидно, возвращались с вокзала, проводив тебя. Болезненные судороги свели мое тело; я был вынужден встать и уйти. Присутствие этих троих людей, болтавших и смеявшихся, как будто ничего не случилось, приводило меня в полное отчаяние. Они подтверждали мне своим присутствием, что ты действительно уехала».
Он вспомнил, как в летние вечера Ипполита сидела за столом с мужем, капитаном пехоты и маленькой неуклюжей дамой. Он не знал никого из этих трех лиц, но каждый их жест, манера держать себя и вся их вульгарная внешность раздражали его! Он представлял себе их идиотские речи, к которым изящное сострадание, казалось, прислушивалось с постоянным вниманием.
– Вот письмо из Венеции…
Они стали читать вместе; оба дрожали. «Я в Венеции с 9-го числа, plus trist que jamais. Венеция душит меня. Мои прежние мечты не могут сравняться по красоте с мечтами, которые теперь поднимаются из моря. Я умираю от грусти и стремления к тебе. Почему тебя нет здесь? О, если бы ты приехала, как собиралась! Может быть, нам удалось бы вырваться на один час из-под бдительного надзора, и среди наших многочисленных воспоминаний это было бы самое божественное…» На другой странице стояло: «Странная мысль мелькает иногда у меня в голове и глубоко волнует меня; это безумная мысль, мечта. Мне приходит в голову, что ты могла бы внезапно приехать в Венецию одна и быть моей, исключительно моей!» И далее: «Красота Венеции представляется в моих глазах естественным фоном для твоей красоты. Твой богатый и теплый румянец, состоящий из бледного янтаря, матового золота и начавшей отцветать розы, лучше всех цветов гармонирует с венецианским воздухом. Я не знаю, как выглядела Катерина Корнаро, королева Кипра, но почему-то мне думается, что она была похожа на тебя. Вчера я проезжал по Канале Гранде мимо великолепного дворца королевы Кипра. Поэтическое чувство охватило меня. Не жила ли ты когда-нибудь в этом королевском дворце и не смотрела ли с балкона, как солнечные лучи играют в воде? Прощай, Ипполита, у меня нет мраморного дворца на Канале Гранде, достойного твоего царствования, и ты не вольна в своей судьбе». Далее он писал: «Здесь пользуется большим почетом Паоло Веронезе. Одна картина его напомнила мне на днях наше паломничество в Римини, в церковь Сан-Джулиано. Мы были страшно печальны тогда. По выходе из церкви мы пошли в поле по берегу реки, направляясь в сторону далекой группы высоких деревьев. Помнишь, это был последний раз, что мы виделись и разговаривали. Последний раз! А что, если ты внезапно приедешь в Венецию из Виньолы?»
– Да, это было постоянное утонченное искушение, которому я не могла противостоять, – сказала Ипполита.
– Ты не можешь себе представить моих мучений. Я не спала по ночам, придумывая способ уехать одна, не возбудив подозрений в душе моих хозяев. Это было чудо ловкости с моей стороны; я не помню теперь, как я действовала… Когда я осталась с тобой наедине в гондоле на Канале Гранде на заре сентябрьского утра, я не верила, что это правда. Помнишь, как я разрыдалась и не могла произнести ни слова.
– Но я ожидал тебя. Я был твердо убежден в том, что ты приедешь ко мне во что бы то ни стало.
– Это была первая неосторожность.
– Это правда.
– Что же из этого? Разве так не лучше? Разве не лучше, что я теперь принадлежу исключительно тебе? Я не раскаиваюсь ни в чем.
Джиорджио поцеловал ее в висок. Они долго разговаривали о происшествии, оставившем в их памяти одно из лучших и своеобразнейших воспоминаний, и в мельчайших подробностях воспроизвели в памяти два дня тайной жизни в гостинице Даниели, два дня забвения и высшего опьянения чувств, когда они, казалось, забыли все окружающее и пережитое.
С этих дней начались несчастья Ипполиты. В следующих письмах указывалось на ее страдания. «Когда я вспоминаю, что я служу причиной твоих страданий, меня начинают мучить невыразимые угрызения совести; мне хотелось бы, чтобы ты знала, как горячо я люблю тебя, и чтобы ты простила мне. Знаешь ли ты, как я люблю тебя? Уверена ли ты, что моя любовь стоит твоих долгих страданий? Вполне ли ты в этом уверена, глубоко ли ты сознаешь?» С каждой страницей пыл его страсти возрастал. Затем наступил длинный промежуток времени без писем, с апреля по июль. Как раз в это время разразилась катастрофа. Слабохарактерному мужу Ипполиты не удалось никакими способами сломить открытого и упорного возмущения ее, и он уехал и даже чуть не бежал, оставив крайне запутанными дела, в которые была вложена большая часть его состояния. Ипполита нашла убежище в доме матери, а затем переехала к сестре на дачу в Коронно. Страшная нервная болезнь, напоминавшая внешними проявлениями падучую и проявлявшаяся у нее еще в детстве, снова появилась теперь. В письмах, помеченных августом, говорилось об этом. «Ты не можешь представить себе, в каком я состоянии. Больше всего меня мучает то, что это фантастическое видение неизменно стоит передо мной. Я вижу, как судороги сводят твои члены в припадке болезни; я вижу, как твое лицо меняется и бледнеет и глаза глядят с отчаянием из-под красных от слез век. Я вижу весь ужас твоей болезни, как будто нахожусь вблизи тебя, и, несмотря на все мои усилия, мне не удается отогнать ужасное видение. И я слышу, как ты зовешь меня. Твой голос звучит в моих ушах жалобно и глухо, точно ты зовешь на помощь и не надеешься на нее». А через три дня: «Мне стоит страшного труда писать эти строки. Мне хотелось бы безмолвно и неподвижно сидеть где-нибудь в темном углу, думая, воспроизводя мысленно твой образ и страдания и созерцая тебя. Я испытываю какое-то непонятное влечение к этим страданиям и сам их призываю. О, мой бедный, дорогой друг! Я так грустен, что хотел бы надолго забыться и потом проснуться, не помня ничего и перестав страдать. Мне хотелось бы чувствовать по крайней мере сильную физическую боль от раны, язвы или сильного ожога, которая облегчила бы мои нравственные страдания. Боже мой! Я вижу твои бледные скрюченные руки, а пальцы крепко сжимают прядку вырванных волос»…
Письма становились все нежнее и мягче к выздоравливающей. «Посылаю тебе цветок, сорванный на песке. Это род дикой лилии; он красив на стебле и благоухает так сильно, что я часто нахожу в его чашечке задохнувшееся от сильного запаха насекомое. Весь берег усеян этими страстными лилиями, которые распускаются в несколько часов под палящими лучами солнца на горячем песке. Погляди, как прекрасен этот цветок даже в сухом виде. Сколько в нем женственности и благородства». И далее! «Проснувшись сегодня утром, я поглядел на свое обожженное солнцем тело. По всему телу шелушилась кожа, но главным образом на плече, на том месте, где покоилась обыкновенно твоя голова. Я стал тихонько отрывать пальцами верхний, омертвевший слой кожи и думал, что он носит еще, может быть, отпечаток твоей щеки или твоих губ! Я сбрасывал кожу, как змея. Сколько страстных минут она пережила!» В другом письме стояло: «Я пишу тебе опять в постели. Лихорадка прошла, оставив мне сильную невралгию левого глаза. Я чувствую себя очень слабым, потому что три дня ничего не ел. Я все думаю и думаю, лежа в постели с болью в голове. Иногда безо всякой видимой причины сомнения начинают мучить меня, и я вынужден делать страшные усилия, чтобы отогнать от себя дурные мысли.
Вчера я тоже целый день думал о тебе. Старшая сестра Христина сидела у моей постели и нежно вытирала мне лоб. Я закрыл глаза, воображая, что это ты ласкаешь меня. Эта мысль доставляла мне большое облегчение, и я с улыбкой благодарности глядел на сестру. Это воображаемое смешение твоей и ее ласки казалось мне весьма чистым и возвышенным. Я не могу объяснить словами всю нежность и идеальную возвышенность этого чувства. Но ты понимаешь меня. Прощай». В другом письме стояло: «Вчера утром между одиннадцатью и часом я серьезно думал о своем конце. Знакомый мне дух бедного дяди Димитрия уже несколько дней беспокоил меня. Вчера мне было так невыносимо тяжело, что картина избавления от страданий внезапно предстала перед моими глазами. Кризис скоро прошел, и сегодня я даже со смехом вспоминаю о нем, но вчера у меня был очень оживленный разговор со смертью».