Комфлот говорил негромко, но веско. Он выглядел утомленным и, казалось, куда-то спешил. Ну да понятно, такая свалилась ответственность – командовать и на море, и на суше. Спросил, есть ли вопросы.
Поднялся капитан-лейтенант Сергеев, представился.
– Товарищ командующий, разрешите два вопроса.
– Давайте. Коротко.
– Есть, коротко. Первый. Лодки, выходя на позицию, не имеют никакой информации о передвижениях кораблей противника. Ищем вслепую. Почему разведка флота…
– Ясно, капитан-лейтенант. Я тоже недоволен работой разведотдела. Разберемся. Второй вопрос?
– Моя лодка имеет повреждения легкого корпуса, текут носовые цистерны, течет топливная. Нужен док. Мы стоим в Таллине восьмые сутки в ожидании…
– Ясно, – опять перебил его комфлот. И, обратясь к начальнику штаба флота: – Распорядитесь, Юрий Александрович.
Он закончил совещание, снова напомнив слова из речи Сталина: «драться до последней капли крови».
После совещания Гаранин поднялся этажом выше – в Пубалт, политуправление флота. Сергеева подозвал контр-адмирал Пантелеев, начштаба флота, уточнил, в каком ремонте нуждается лодка. Сергеев доложил и в приподнятом настроении вышел в коридор. Кажется, получилось удачно, подумал он, решен нервотрепный вопрос с доком.
Он шел по длинному темноватому коридору к лестнице. Вдруг из бокового прохода шагнул к нему человек с нашивками капитан-лейтенанта. Сергеев резко остановился. В следующий миг он узнал Юрия Афанасьева, друга, однокурсника по училищу Фрунзе.
– Юрка! – он обнял Афанасьева. – Вот встреча! Что ты тут делаешь?
– Тебя поджидаю, – тихо ответил тот.
Сергеев с угасающей улыбкой всмотрелся в друга. Был Афанасьев в курсантское время очень хорош собой; высоко держал красивую голову над развернутыми плечами, и было нечто победительное в его выправке. Сейчас перед Сергеевым будто стоял другой человек: опущенные плечи, согнувшаяся спина, бегающие глаза.
– Узнал, что комфлот вызвал на ковер подводников, и решил тебя повидать.
– А ты что тут делаешь, в штабе?
– Я подследственный, Миша, – не сразу ответил Афанасьев, судорожными движениями пальцев надрывая пачку «Беломора». – Дай прикурить.
– Да ты что, Юрка? – Сергеев чиркнул спичкой. – Как это – подследственный?
Афанасьев присел на подоконник, курил быстрыми нервными затяжками. Вдруг вскинул голову, надвинул на лоб фуражку и посмотрел на Сергеева прищуренным взглядом.
– Миша Сергеев, – сказал он, медленно подыскивая слова. – Запомни, Миша. И всем нашим ребятам скажи. Если услышите, что я… что Афанасьев Юрий струсил… впал в паникерство… то не верьте! – выкрикнул он. – Не верь, Мишка!
– Юра, да ты что, – растерянно проговорил Сергеев, – с чего ты взял? Такое и в голову не могло прийти…
– Да. А им пришло. – Афанасьев сделал страшный нажим на это «им». – И я не могу доказать.
Он опустил голову, зажмурясь, и быстрым движением указательного пальца смахнул выкатившиеся слезы.
– Юра! – Сергеев взял Афанасьева за плечи и слегка встряхнул. – Что случилось? Давай говори!
– Случилось… – Афанасьев покивал. – Случилось, Миша… Случилось, что в Либаве я оказался старшим командиром в группе ремонтирующихся кораблей на заводе «Тосмаре»…
– Знаю, что твой миноносец стоял там на ремонте.
– Да… Мой миноносец «Ленин»… Я радовался, Миша, когда меня назначили командиром… хоть миноносец из старых, но такое имя…
– Давай дальше!
– Бои шли уже в Либаве, немцы к «Тосмаре» прорывались. Утром звонит мне на «Ленин» Клевенский, командир Либавской базы: «Афанасьев, назначаю вас старшим по уничтожению всех кораблей, стоящих на ремонте. Все взорвать! Также и склады боеприпасов и топлива. Срок исполнения приказа – немедленно. Затем – прибыть в штаб базы и доложить мне лично». Ты понял, Миша?
– Ну так правильно. Не оставлять же противнику.
– Правильно. А какая ответственность – ты понял? – Афанасьев еще закурил. – Представляешь, как мы закрутились? Приготовить и заложить заряды, вывести провода… Хорошо еще, что удалось собрать группу толковых минеров… На кораблях людей мало, бóльшая часть экипажей ушла оборонять Либаву… Ну вот, оставшиеся сошли на берег, и где-то в третьем часу дня мы бабахнули… Зажгли, можно сказать, гавань… Являюсь, как приказано, в штаб, докладываю командиру базы об исполнении. Прошу направить меня в морпехоту. Нет, он уходит со своими штабными на торпедном катере и приказывает мне идти с ними.
Отвернувшись, Афанасьев приоткрыл окно, поглядел на улицу, щелчком выбросил выкуренную папиросу.
– Ну а дальше, Юра? – спросил Сергеев, вдруг ощутив, как тревога подкатывает к горлу.
– Дальше… Пришли мы в Таллин. Заявляюсь в штаб флота, в кадры, за новым назначением. Мне велят: ждите. Жду несколько дней, ночую тут же в комендантской роте. Вдруг – вызывают в прокуратуру на допрос. Как вы посмели взорвать корабли и склады? Да приказ получил такой! Не было приказа, а было самовольство… Мишка, ты поверишь? Глазом не моргнув!
– Кто не моргнул?
– Командир Либавской базы! Его вызвали на очную ставку, и он, даже на меня не взглянув, говорит следователю: «Такого приказа я не отдавал. Уничтожение кораблей и складов – это самовольство Афанасьева. Паникерство и трусость»… Нет, ты можешь понять такое, Мишка? Я – паникер!..
Соскочил с подоконника, сунулся в угол коридора, вернулся, с силой выговорил Сергееву в лицо:
– За что?! За что он хочет меня расстрелять?!
– Кто? – прохрипел Сергеев.
– Товарищ Сталин! Я за него жизнь готов отдать, а он третьего июля чтó сказал? Трусов и паникеров – немедленно под трибунал! Вот комфлот – во исполнение приказа решил меня обвинить…
– Юра, – сказал Сергеев, глаз не сводя с красного, кричащего об ужасе лица Афанасьева. – Юра, трибунал не может ведь так… без доказательств… разберутся же…
– Нет! На лице следователя все написано… Пропал я, Миша… – Теперь слезы текли и текли по щекам Афанасьева. – Ты за меня повоюй…
– Юрка! – Сергеев рванулся к нему, обнял.
Они постояли несколько мгновений, обнявшись. Вдруг Афанасьев отвел руки друга, посмотрел на часы.
– Через сорок минут – опять на допрос. Миша, всем ребятам скажи: не виновен Афанасьев. Ни в чем! Прощай, Миша!
Резко повернулся, пошел к лестнице в конце длинного, полутемного, равнодушного к судьбам человеческим коридора.
Сергеев не стал дожидаться Гаранина, вышел из штаба флота, повернул влево, увидел свою короткую – по полуденному времени – тень, остановился.
Кинуться обратно в штаб, найти там этих, прокуроров-трибунальщиков, прокричать им, что нельзя так… нельзя Юру Афанасьева к расстрелу! Никакой он не трус, отстаньте от него, мать вашу…
Бессмысленно. И разговаривать не станут. «Не лезьте, – скажут, – не в свое дело, капитан-лейтенант».
И пошел капитан-лейтенант Сергеев в Минную гавань, гоня тень перед собой. Вдруг увидел кафе, «kohvik» по-эстонски, толкнул стеклянную дверь, вошел в темноватую прохладу.
Свободных столиков много. Сергеев сел, постучал пальцами по чистой полированной столешнице. Подошел пожилой официант с желтой лысиной, вопрошающе посмотрел на Сергеева.
– Стакан коньяка, – сказал Сергеев.
Официант молчал.
– Вы не понимаете по-русски?
Официант молча повернулся, ушел в глубину зала. Минуты две спустя он вернулся, приведя с собой хорошо одетого человека с черной бабочкой, с вьющейся рыжеватой прической.
– Что вы хотите? – с легким акцентом спросил рыжеватый.
– Стакан коньяка.
– У нас сегодня закрыто.
– У вас открыто. Вот же сидят люди за столиками.
– Уже закрыто, – повторил рыжеватый. – Все закрыто, господин офицер.
Тут его окликнул сидевший за соседним столиком человек, чье лицо, как бы вытянутое за нос вперед, было обрамлено седой шевелюрой и седой бородкой. Они заговорили по-эстонски. Рыжеватый резко возражал седому, потом вдруг махнул рукой и быстро удалился.
– Вам принесут, – сказал Сергееву седой. – Если разрешите… – Он с чашечкой кофе поднялся.
– Да, пожалуйста, – сказал Сергеев.
Седой человек пересел к нему за столик.
– Плохая обстановка в городе. – Эстонец по-русски говорил чисто. – Многие люди в Таллине ждут прихода германских войск.
– Ждут, но не дождутся, – сказал Сергеев, набивая табаком трубку.
– Может быть, и так, – согласился седой. – Вы, конечно, знаете лучше, какие у вас… э-э… оборонительные силы.
Тут пожилой официант принес бокал с коньяком, молча поставил перед Сергеевым.
Сергеев отпил сразу полбокала. Хмуро взглянул на седого эстонца, закурил трубку.
– Но есть люди, которые вам чувствуют, – сказал тот, отпивая кофе.
– Сочувствуют, – поправил Сергеев.
– Да. Например, я. Знаете, почему, господин офицер? Я служил на русском флоте.
– На каком корабле?
– Был линейный корабль «Петропавловск», я служил там машинистом.
– Линкор «Петропавловск», – сказал Сергеев, – после кронштадтского мятежа переименован в «Марат».
– Да-да, я знаю. «Марат». У вас его любят, а во Франции…
– Вы участвовали в мятеже? – Сергеев еще отхлебнул из бокала.
– Ах, господин офицер! – Эстонец улыбнулся, от чего глубже обозначились морщины на щеках. – Нас обманули с оптацией…
– Что это такое?
– На кораблях служили и люди из западных губерний. Из Эстонии, вот как я, из Латвии. Мы были, как сказать, ну – знали свое дело…
– Специалисты.
– О! Верно. В двадцатом году нам обещали оптацию. Значит, выбор гражданства и отправку на свою родину. Эстония ведь объявила независимость. Но нас не отпустили. Да, специалисты! Флот уже не воевал, но – не отпустили. Мы были недовольны…
– Так это вы, эстонцы-латыши, подняли мятеж?
– Нет, господин офицер! У русских матросов было очень большое недовольство. Мы не вмешивались.
– Матросы пошли за белогвардейским генералом.
– Нет! Все было совсем не так, господин офицер…
Но у Сергеева иссякло терпение. Какого черта? Своих забот хватает. Он залпом допил коньяк, подозвал лысого официанта и расплатился. Кивком простился с седым эстонцем и вышел из кафе.
На мостике лодки его поджидал Гаранин с широкой комсомольской улыбкой: только что со «Смольного» сообщили, что послезавтра – постановка в док.
– Прекрасно, – буркнул Сергеев, спустился, прошел в свою каюту и бросился ничком на койку.
* * *Опять не поднять головы. Проклятые минометы. Немцы бьют по берегу Пириты, речку заволокло черным дымом, в траншеях морской пехоты удушающая вонь сгоревшего тола. Есть раненые. Что же вы, зенитчики, мысленно взывает мичман Травников, прижавшись к песчаной, осыпающейся стенке траншеи, что же ты молчишь, лейтенант Барыбин?
Батарея зенитно-артиллерийского дивизиона, которой командовал Барыбин, прикрывала мост через Пириту, когда немцы прорвали оборону и вдоль Нарвского шоссе устремились к восточным предместьям Таллина. Тут они наткнулись на бригаду морской пехоты полковника Парафило, а храбрый лейтенант Барыбин, оказавшийся в боевых порядках бригады, все свои четыре зенитных пушки опустил на сухопутные цели.
Ага, сквозь пронзительный вой мин – звонкие удары барыбинских пушек. Давай, давай, лейтенант! Говорят, ты ранен, но держишься как надо. Давай, родной, не жалей снарядов!
Заткнул Барыбин пасть немецким минометам. Тишина. Только справа – очереди пулеметов, хлопки винтовок. Там, в парке Кадриорг, тоже с утра разгорелся бой.
Травников отряхнулся от песка и сунулся к ручному пулемету Дегтярева. «Дегтярь» был на месте, стоял, раскорячившись лапами, на бруствере. Алеша Богатко, второй номер у Травникова, уже возился там, очищал пулемет тряпкой.
– Порядок, Валя, – сказал он и, сняв бескозырку, помахал ею перед веснушчатым носом. – Фу, набздели, дышать нечем.
Богатко в душе был артист. Его хорошо знали в училище: на концертах самодеятельности Богатко выступал с художественным свистом. Мог просвистеть все, что пожелаете, хоть арию Ленского, хоть «С одесского кичмана бежали два уркана». Он и был родом из Одессы. Вчера под вечер, когда отбили очередную немецкую атаку, когда поужинали сухим пайком – сухарями и консервами, – кто-то из ребят крикнул: «Алеша, свистани что-нибудь для души!» Богатко подумал пару секунд, облизал губы, задрал голову к небу, в котором медленно таяли дымы войны, и повел прекрасным чистым звуком арию Герцога из «Риголетто». Ах, как он свистел!
Когда отзвучал долгий заключительный звук, с той стороны Пириты, с немецких позиций вдруг донесся выкрик:
– Карашо, Ванья! Pfiff noch einmal![3]
А встретились Травников и Алеша Богатко три дня назад в Минной гавани. Приказом комфлота все практиканты-фрунзенцы, еще остававшиеся на кораблях, сошли на берег, построились на стенке близ небольшого судна «Пиккер», на котором держал свой флаг командующий флотом. Гремело и грохотало вокруг. Противник обстреливал гавань. Корабли на рейде вели непрерывный огонь по заявкам частей, обороняющих Таллин, – крейсер «Киров», лидеры «Ленинград» и «Минск», эсминцы, укрываясь дымзавесами от немецких корректировщиков. В черно-фиолетовом дыму, накрывшем гавань, просверкивали огненные вспышки корабельных орудий.
С борта «Пиккера» сошел вице-адмирал Трибуц. Шеренги фрунзенцев замерли в стойке «смирно». Война войной, а строевая дисциплина – сама собой. Равнение – как по линейке. Поднятые подбородки. Правая рука на ремне винтовки.
Комфлот прокричал сквозь орудийный гром:
– Узнаю вас по выправке, товарищи курсанты! Не скрою – на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. За землю советскую, за родное Балтийское море – ура!
Протяжно прокатывается по шеренгам «ура».
– Нале-е-во! – выкрикивает командир роты. – Ша-агом марш!
А командир роты – курносый выпускник училища, новоиспеченный лейтенант Кругликов. Недавно на первомайском празднике в училище он танцевал с молодой женой, – она, хорошенькая брюнетка в цветастом платье, поглядывала на него со счастливой улыбкой, – такая заметная пара молодоженов среди голубых воротников. Теперь лейтенант Кругликов, строго сдвинув брови, повел роту фрунзенцев «на горячее дело» – в бой у восточных окраин города, где истекала кровью Первая бригада морской пехоты.
Били строевой шаг под одобрительным взглядом комфлота. А выйдя из ворот гавани, пошли вразнобой. Слева горел-догорал заводской корпус. Скрипело под ботинками выбитое стекло.
Травников в строю оказался рядом с Алешей Богатко, спросил, где тот проходил практику – не на эсминцах ли? Нет, Алеша был на морских охотниках.
– На катерах служба – лучше не бывает, – сказал он убежденно. – А где практиковался ты, Валентин?
Травников изложил коротко: был на «эске», подводной лодке, потопили немецкий минзаг, а после выхода из дока в июльском походе – еще и танкер потопили торпедами и корабль охранения артогнем.
Рота фрунзенцев, пополнив выбитый состав Первой бригады, заняла позиции на развилке дорог, у речки Пириты, близ побережья Финского залива. У них за спиной бронзовый ангел поднял к облакам большой крест – то был памятник броненосной лодке «Русалка», погибшей в шторм в 1893 году, памятник, воздвигнутый на добровольные взносы моряков и их семей. В постаменте была плита с фамилиями всех членов экипажа «Русалки», и шла крупная надпись: «Россiянѣ нѣ забываютъ своихъ героевъ-мучениковъ».
Воевать на суше курсантов-фрунзенцев никто не учил. Военная необходимость обучала. Первое дело, конечно, – рой окопы полного профиля, иначе и получаса не проживешь. Ну а потом – если уцелел при артобстреле, предшествующем очередной немецкой атаке, то стряхни с себя песок и удушье, подними голову над бруствером – и твои руки сами прижмут к плечу винтовку или ручной пулемет, и палец ляжет на спусковой крючок. Вот и вся недолгá.
Опять ударили их минометы. Сквозь заложенные уши услышал Травников чей-то крик: «Ротного поранило!» Ох и огонь! Вжавшись в песчаную стенку траншеи, Травников уже и не знает, на каком он свете…
Конец обстрела. Сменить позицию! Он тащит «дегтярь» в соседнюю стрелковую ячейку. Там лежит, раскрыв рот в последнем глотке воздуха, убитый курсант. Алеша Богатко, притащивший коробку с дисками, закрывает убитому рот.
Час, а может два, отбивается рота фрунзенцев от настойчивых немецких атак. «Дегтярь» раскалился, это опасно, надо бы обвернуть ствол мокрыми полотенцами, да где их взять…
Неожиданно пала темнота. Вот же, целый день сумели прожить – и отбились, отбились!
Но потери велики. В грузовичок, подъехавший со стороны «Русалки», грузят раненых – их повезут в школу на Нарва-манте, где развернут полевой госпиталь. Вот Кругликова, комроты, поднимают в кузов. Где твой новенький китель, Кругликов? Нет кителя, широкая повязка с большим пятном крови на груди. Бледное лицо, частое трудное дыхание… Ох, не жилец ты, лейтенант Кругликов…
Под моросящим дождем курсанты, уцелевшие от огня, выкапывают братскую могилу для курсантов, убитых в этот проклятый день августа.
И по приказу комбрига передвигаются вправо, уходят разбитой дорогой в парк Кадриорг, на новые позиции.
– Подъем! Вы что, дрыхнуть сюда пришли? Па-адъем!
Фрунзенцы, лишь часа полтора назад расположившиеся в пустой землянке, недовольно ворчат, щурясь на фигуру, заслонившую у двери землянки слабый свет раннего утра:
– Отдохнуть не даете… Чего раскричался?.. Всю ночь не спамши…
– Па-адъем! – не унимается крикун.
Кто это? Старшекурсники уже узнали его по высокому голосу, по манере растягивать гласные. А Травников, как услышал этот голос, так и встрепенулся, стряхивая сон. Шагнул к крикуну:
– Жорка… Ты живой… Япона мама…
– Валя! – Георгий Горгадзе, радостно хохотнув, обнимает друга, прижимается к его рту жесткими усами, пахнущими табаком и порохом. – А говорили, ты на подлодке погиб под глубинными бомбами.
– А ты – на «Гневном», на минном поле.
– Да, был я на «Гневном». Ну, это отдельная тема. Расскажу, если… Ребята! Земляки-фрунзенцы! Через час немцы в атаку пойдут, у них это по часам, ясно? А сейчас – быстро к восточному углу дворца, там полевая кухня, чаю попьете. Ну, быстро!
И повел их Горгадзе к розовому с белым, но закопченному военными действиями дворцу, некогда поставленному здесь царем Петром для Катеньки своей, Екатерины Первой. (Да и весь парк вокруг дворца носил ее имя на эстонский лад: Кадриорг.) Он, Горгадзе, был старшиной роты, в которую влилось нынешнее ночное пополнение. А у старшины роты, ясное дело, обязанностей – сверх головы.
Дождь, моросивший всю ночь, вдруг припустил, словно вознамерившись потушить пожары, полыхающие в Таллине. Какое там… никакому дождю не загасить море огня…
Курсанты, напившись чаю с сахаром, заняли позиции в парке, под старыми дубами, под липами, чьи еще не облетевшие листья трепетали от ужаса войны. Травников был наслышан о белках, обитавших в Кадриорге, принимавших корм из ладоней людей, – куда же вы, белочки, подевались?
– Валька, – сказал Горгадзе, – ты с «дегтярем» вон в той боковой траншее устройся. Немцы пойдут – ты им в левый фланг ударишь.
– У меня всего два диска осталось.
– Мои помощники сейчас начнут боезапас разносить по траншеям. Принесут тебе диски, я им скажу.
А вскоре началось. С разнузданным воем понеслись по парку мины, рявкнули пушки, вывороченная земля обрушилась на головы, кто-то заорал от боли, горячие осколки находили кого-то…
Отбились и в этот день августа. Помогли морпехоте устоять пушки канонерских лодок «Москва» и «Амгунь». Корректировщики, лейтенант и его радист, устроились на втором этаже дворца и приспособились направлять огонь канлодок на атакующие цепи противника.
И, не умолкая, работала тяжелая артиллерия – крейсер «Киров» и береговые батареи на островах Аэгна и Найссар. Им, так же, как и лидерам и эсминцам, были «нарезаны» секторы огня по всему периметру обороны. Артогонь – без него не сдержать бы немецкие дивизии.
Но было ясно всем – от комфлота до последнего матроса и солдата: Таллин не удержать. Ну еще несколько дней – а потом?
Вечером, в начале короткой ночной передышки, в траншею Травникова спрыгнул Горгадзе.
– Валентин, ты живой? И ты, Богатко? Ну как же, помню тебя, ты же свистун знаменитый. Вот, ребята, последнюю коробку берег, – давайте, курите.
Он раскрыл коробку эстонских папирос «Викинг».
– Слабенькие, – сказал Травников, закурив. – Но приятные.
– Ва-алька! – Жора Горгадзе, обросший, темнолицый от загара и пороховой гари, раскрыл в улыбке белозубый рот. – Вот же повезло, свиделись мы. А как твоя Маша?
– Не знаю, где она. Писала, что студентов направляют на оборонительные работы. А может, домой уехала, в Кронштадт.
– А-а, Кронштадт! Сейчас открою вам, но это пока тайна, ясно? Комбат сказал, что есть приказ оставить Таллин и уходить на кораблях. В Кронштадт.
– Ну правильно, – сказал Травников.
– А как уходить? – продолжал Горгадзе. – Чтоб на плечах уходящих войск немец не ворвался в город и не расколошматил флот в гаванях, отрыв будет не простой. Вот какой будет отрыв. Контратаки! Понятно? Контратаки по всей линии обороны. А как стемнеет, начнется отход, посадка на корабли. Под прикрытием артиллерии. Всю ночь будут держать немца под огнем. Пока не отойдут части прикрытия.
– Мы тоже часть прикрытия? – спросил Травников.
– Ну да. Мы уйдем последними. Сядем на кораблики – и гуд бай, Таллин! Гуд бай, май дарлинг Элла!
– Это еще кто?
– Блондиночка тут одна. Еще до войны было, зашел я в парикмахерскую, а там золотое сияние! Чес-слово, сияние шло от ее головы. Я, конечно, заволновался. Дождался, когда ее кресло освободится, сел и говорю: «Красавица, сделайте и меня красивым вокруг ушей». Она немного по-русски понимала. Засмеялась и говорит: «Вы не есть красивый». Ну, трали-вали. Спросил, как ее зовут, и предлагаю: «Элла, а можно пригласить вас в кафе?» По-ихнему кохвик. «Нет», – говорит она и стрекочет ножницами над моими ушами. «Сегодня нет, – говорю, – а завтра?» – «И завтра нет». – «Элла, я заберусь на Длинного Германа и брошусь в море». Она смеется и говорит: «Можно только… не знаю по-русски… дэй афтер ту морроу…» – «А-а послезавтра!» – «Да. У меня рест-дэй». Ну, чудненько, договорились встретиться, у меня душа поет, как Пантофель-Нечецкая. И тут все – по закону подлости. Послезавтра с самого с ранья уходим в море, а еще послезавтра – война.
– Так и не увиделись?
– Где ж тут увидеться? – Пригорюнился Жора Горгадзе, от недокуренного «викинга» прикурил новую папиросу.
– Жорка, если не хочешь, не отвечай, но… что у вас случилось на «Гневном»?
– А то и случилось, – не сразу ответил Горгадзе, мрачнея взглядом. – Шли на морской бой, а нарвались на минное поле.
И он рассказал, как вечером 22 июня вышел в море отряд кораблей – крейсер «Максим Горький» и три эсминца – «Гордый», «Гневный» и «Стерегущий». Ему, мичману Горгадзе, мерещилось, что предстоит бой с немецкой эскадрой – долгий артиллерийский бой, подобно когдатошнему Ютландскому. Никто не знал, вошла ли уже эскадра противника в наши воды, но считалось это вполне возможным.
Шел отряд белой ночью по тихой воде, приближаясь к устью Финского залива. «Гневный» шел головным, он и наткнулся на первую мину. Взрыв страшной силы подбросил эсминец, обрушил на него столб воды и обломков, обжег клубами пара. С разрушенным носом, перебитыми магистралями, оборванной бортовой обшивкой закачался «Гневный» на взбаламученной воде.
– Меня застигло у кормовой стотридцатки, – говорил Горгадзе. – Башку разбило при падении, но глаза-то видят… Много раненых, кричат от боли… В воде полно голов – кого взрывом сбросило… Старпом орет в мегафон про борьбу за живучесть… Командир ранен, механик убит… Пытались пластырь завести, не вышло, вода затопляла корабль…
И тогда шедший на крейсере командир отряда кавторанг Святов приказал снять с «Гневного» экипаж, а корабль затопить. Малым ходом эсминец «Гордый» подошел к «Гневному», и началась долгая переноска убитых и раненых, переход уцелевших. Все это происходило обманчиво прекрасной белой ночью – второй ночью начавшейся войны – на минном поле. Оно, минное поле, еще до начала войны незаметно выставленное противником, будто не хотело ограничиться одной жертвой. Только «Гордый» закончил работу спасения и отошел от обезлюдевшего «Гневного», как ночь содрогнулась от нового мощного взрыва. Мина взорвалась под корпусом «Максима Горького». Когда опал гигантский столб огня и воды, все увидели, что у крейсера оторван нос по первую башню. Крик ужаса, исторгнутый у очевидцев, взлетел к задымленным небесам. Задним ходом «Максим Горький», вот же удача, сохранивший плавучесть, выбирался с минного поля. Выбирался и эсминец «Гордый», и тут…
– Опять взрыв, – говорил Горгадзе. – Мы, снятые с «Гневного», сидим в кубрике… Эсминец здорово тряхнуло, свет погас… В полной темноте рванулись к трапу. Давка, ор, мат… Сверху кто-то орет, чтоб не лезли наверх… Ну, тут свет дали… прокричали, что мина не корабль порвала, а только параван… Успокоились мы…