Спор между Н. Бердяевым и В. Розановым по поводу текста В. Розанова «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира сего», который произошел за 10 лет до катастрофы 1917 года, имел принципиальное значение для осознания судеб России. И он был связан прежде всего с отношением к так называемой «русской идее», отношением к славянофильскому мессианизму. И отличие Василия Розанова от Николая Бердяева состояло в том, что он боялся катастрофических последствий нашего традиционного русского «романтизма», нашей привычки «пялить глаза вперед», нашего русского нежелания знать, видеть человека, мир, в том числе и русский мир, такими, какие они есть. Василий Розанов тоже считал, что наш русский мессианизм – и от недоразвитости души, и от лени русского ума. И он был прав. Действительно, трудно сказать, что в этом русском славянофильстве было от любви к России, от русского «романтизма», а что, действительно, – от лености ума. Кстати, русская трагедия ХХ века проистекала от того, что русский человек, и прежде всего русская интеллигенция, не понимали, что возможна русская жизнь куда более мрачная и тягостная, чем жизнь при «царе Николашке», не понимали, что русская революция, рожденная русским «романтизмом», открывает дорогу к безграничному русскому злу. А ведь, на самом деле, николаевская Россия и с точки зрения прав личности, и с точки зрения благ жизни была раем на земле по сравнению с советской Россией, особенно времен Сталина. Василий Розанов десятым чувством понимал, что традиционное русское пренебрежение к мирскому как к «мещанству», «примитивной обыденности» несет в себе угрозу, что само по себе это пренебрежительное, высокомерное отношение к тому, что есть, несправедливо. Особенно Василия Розанова раздражало, вызывало у него протест враждебное отношение русского мессианизма к благополучию человека в мире, к его счастью, радостям в своей жизни. А у Николая Бердяева все было наоборот. Для него «утверждать этот мир – значит утверждать закон тления, рабскую необходимость, нужду и болезнь, уродство и фальсификацию». Тем более, как я уже показал выше, не дает Новый Завет права утверждать, что, как говорил Бердяев, Христос пришел в этот мир, чтобы «осудить мир тленный, призрачный, хаотичный: царство Христово не от мира сего. Христос учил не любить этого мира, ни того, что в этом мире»[24].
Возможно, было нечто болезненное в негативном отношении В. Розанова к православным обрядам, церкви, церковным службам. Лично я люблю церковный звон, начинаю работать душой именно в намоленой старой церкви. На мой взгляд, церковные службы очень много дают для ухода души хотя бы на время от мелочи повседневных забот. Я лично уважаю тех, кто стал священником, пришел в церковь и отдал ей и Богу свою жизнь. Но все-таки в ненависти Николая Бердяева к миру тленному, к миру, который есть, куда больше антихристианского, антирелигиозного, чем в критическом отношении Василия Розанова к церковному обряду. Ведь на самом деле не надо быть ортодоксальным христианином, верить во второе пришествие Христа, чтобы увидеть, что наряду с трансцендентальным существует трансцендентное, наряду с тем, что существует у нас перед глазами, существует еще скрытый смысл всего вещественного. В самом понятии, переходе от единичного к общему заключена загадка мира сего, и эту тайну идеального уже прекрасно описал Платон. Душа наша, в которой уже дана от рождения наша личность, наше особенное, неповторимое, как раз и является «понятием всей нашей жизни». В душе, как в семени, сказано уже все, что ждет нас в жизни. Я пережил в жизни несколько случаев, когда душа, цельное «я», отделялась от тела и показывала мне, что я есть на самом деле. Когда я первый раз в жизни погрузился в радость телесной любви на диване своей будущей тещи, моя душа отделилась от тела, появилось второе «я», которое наблюдало за происходящим сверху, из угла комнаты, у двери. Еще в 1960-е я смотрел фильм американского режиссера (фамилию я забыл), где было показано все, что я пережил тогда, в минуты погружения в радость жизни, показано, как двойник молодого человека, его душа, смотрит сверху на него, предающегося радости любви на песке в пустыне. Несколько раз в жизни моя душа отделялась от тела и показывала мне уродство моего опьянения. Правда, уже последние 20 лет душа не отделяется от тела, я уже не летаю над землей во время сна, что часто случалось со мной, особенно в молодости.
К чему я это говорю? А к тому, что без всякого пришествия Христа, без всякой веры в загробную жизнь у нас на глазах при нашей жизни разыгрываются драмы борьбы между душой и телом, происходит раздвоение личности. А еще, конечно, более трудно объяснить чувство греха, чувство совести, бездну трагизма этого мира, который открывается человеку в минуты его личной драмы. Так что, защищая тот мир, который есть, Василий Розанов защищал одновременно не только «сладости варенья», как говорил Николай Бердяев, но и защищал то духовное, которым сопровождается наша жизнь именно на этой земле. Кстати, даже марксист, философ Эвальд Ильенков в советское время позволял себе в своих статьях говорить, что идеальное не выводимо напрямую из материального, что «там, где начинается вопрос о природе совести, нет уже места для материализма». Сегодня после всего нашего социалистического эксперимента уже видно, что недооценка трансцендентного, идеального, которая в какой-то мере была присуща характерной для Василия Розанова сакрализации семьи и процесса деторождения, несла в себе куда меньше опасности, чем характерная для Николая Бердяева, для славянофильства романтизация смерти, насилия над жизнью. Садомазохизм позднего Бердяева, призывавшего русского человека идти до дна большевистского эксперимента, как раз и произошел от того, что он соединил религиозный мессианизм с марксистским мессианизмом. Садомазохизм позднего Бердяева происходит от его веры, что «в советских принципах» есть нечто от божественной гармонии. Кстати, очень важно: Бердяев не видел и не понимал, что не всегда смерть рождает живое, что возможна смерть как черная смерть. Этого, кстати, не понимал и Карл Маркс, веря, что диалектика обязательно приведет к рождению из зла доброго, из смерти – живого.
И теперь последний, главный вопрос. Главный с точки зрения природы и судьбы человека. Почему один русский мыслитель, патриот, дитя России, дитя русской культуры чувствует опасность насилия над жизнью, которая есть, призывает уважать, ценить живое (я имею в виду Василия Розанова), а другой, не менее талантливый, одаренный мыслитель (я имею в виду Николая Бердяева), такой же русский патриот, третирует русский мир, который есть, и очень рад гибели старой России, оправдывает революцию как насилие над тем миром, который есть, над той Россией, которая была. Разница между Василием Розановым и Николаем Бердяевым как русскими людьми очень простая: первому до боли в сердце жаль старой России, России-матушки. Василий Розанов чувствовал, что смерть старой России по большому счету была смертью России в точном смысле этого слова. И в этом можно убедиться сегодня, наблюдая за нынешними смешными попытками возродить державность России. А второму, Николаю Бердяеву, не было жаль этой старой России. Он даже в текстах первых лет после революции говорит, что Россия обречена была погибнуть, и к этому надо относиться как к смерти близкого человека. Первый – категорически против революции и революционного насилия, а второй «признает положительный смысл революции и социальные результаты революции»[25]. И что в этом различии от уникальности душ этих мыслителей, от того, что их души по-разному открыты к миру, к страданиям другого человека, а что – от самой жизни, от обстоятельств, от условий формирования их как личности. В конце концов, многое зависит и от различий в их физиологии. Наблюдая за людьми с детства (я еще в детстве гордился тем, что я понимаю в людях больше, чем мой родной отец), я пришел к выводу, что есть какая-то изначальная, глубинная несправедливость в этом мире. Мы – неравные, мы несем в себе неравные души от рождения. Эта глубинная несправедливость бытия проявляется и в мире кошек, который я наблюдаю. Брату бедной Лизы Барину дано излучать добро, оно светится из его глаз, а мудрой Кате дано постоянно шипеть и излучать агрессию. Я в детстве любил ловить рыбу, бычков, и я не задумывался, что тем самым я их убиваю. Но я не смог, несмотря на просьбу мамы, зарезать курицу, а, тем более, кролика, которых мама решила выращивать на мясо. Не мог, хоть меня убей. Выращенные якобы на мясо кролики так и жили в сарае, пока я не пошел в 1960 году в армию. Это совсем не значит, что я не грешил в жизни и что нет зла в моей душе. Но вот убить другое живое существо, лишить его жизни я никогда не мог.
И, кстати, сам тот факт, что особенность души, открытость к добру и злу дана от Бога (атеисты говорят, что она дана от случая), на мой взгляд, не учитывало ни христианство, ни вообще философия человека. Хотя в христианстве говорится, что люди находятся на разном расстоянии от Бога. Не все, на самом деле, в человеке зависит от воспитания, от условий формирования его как личности. Можно вырасти в детском доме и не совершать преступлений, а можно вырасти в семье интеллектуалов, образованных людей и совершать убийства. Но все же легче быть праведным тому, у которого душа сама боится греха и для которого нет на самом деле в жизни постоянного выбора между добром и злом. У этих счастливых людей от рождения есть отвращение к насилию, страх переступить закон, страх обидеть, причинить боль другому человеку. Но другому дана другая душа. «Злой мальчик» проявляет себя уже в детстве. Кстати, ту тяжесть злобы и агрессии, которая часто заложена в человеке от рождения, не учитывал и Федор Достоевский в своем «Преступлении и наказании». Правда, в «Записках из мертвого дома» он говорит о том, о чем я говорю, о том, что садизм и палачество заложены в некоторых людях от рождения.
Но в данном случае меня интересует различие в отношении к жизни и живому, идущее не от души и даже не от физической организации тела, а прежде всего от того, как условия жизни, соприкосновение с миром, с живым, влияет на особенность мировоззрения философа. Хотя в данном случае, когда мы говорим о причинах отличия между отношением В. Розанова и Н. Бердяева к жизни, чисто физиологический фактор играл тоже громадную роль. Бердяев страдал, всю жизнь страдал, о чем он говорил сам, от какого-то болезненного, инстинктивного отторжения от жизни, от физического. Ему бог не дал способность целиком погрузиться ни в радость любви, ни в этот мир. А в то же время Василий Розанов потому и обожествлял деторождение, что в этой физической близости с женщиной находил величайший смысл жизни. И если брать чисто философский аспект проблемы, то очевидно, что от исходного отношения мыслителя к жизни, к живому, от того, насколько он способен чувствовать это живое, уважать его, во многом зависит его мировоззрение, исходные ценности. Бердяев честно признавался в том, что он страдал от «мучительной чуждости мне мира, этого мира»[26]. И причем он говорил, что чуждость этого мира он ощущал на самом деле со дня своего рождения. «Иногда, – пишет здесь же, в своем „Самопознании“ Николай Бердяев, – я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру»[27]. А для Василия Розанова был дорог «последний листочек этого мира». И об этом он говорил даже в последние дни своей жизни.
На мой взгляд, наряду со всеми названными причинами различий между русскими мыслителями в оценке страданий и крови революции, есть еще различия в условиях формирования этих мыслителей как личности. Породистой, купленной за большие деньги кошке не дано ощущать то, что дано было ощущать бездомному Барину, которому была предоставлена возможность хоть на время пожить не на асфальте и земле, а на полу благоустроенной квартиры. А потому барскому ребенку Бердяеву не дано было чувствовать мир, как его чувствовал выросший в нищете, полуголодный мальчик Василий Розанов. Николай Бердяев, по сути, барин, о чем он сам говорил, он вырос среди именитых дворян и с детства не испытывал никаких особых тягот жизни. Так что еще его барство предохранило его от погружения в страдания этого мира, в страдания, которые выпадают на долю бедных. Все дело в том, и отсюда, наверное, особое восприятие Василием Розановым страданий мира и страданий другого человека, что у него все же было, как он сам пишет в своих воспоминаниях, страшное, тяжелое детство. После смерти отца мать вместе со своими детьми погрузилась в мир бедности и нищеты, и окончательная нужда настала, как вспоминал Василий Розанов, когда они лишились коровы. Огород был большой, рассказывает Василий Розанов, и с 7 лет он работал на нем. Особенно тяжела была прополка картофеля и поливка его. И еще он должен был носить навоз на гряды, когда от тяжести носилок подгибались ноги. Вообще, как вспоминает Розанов, его жизнь в детстве была физически страшно трудная. И мне думается, что этот фактор – физическая тяжесть детства и голод в детстве – во многом способствовали его открытости вообще к страданиям в этом мире, во многом способствовали появлению у него отторжения ко всем этим идеям, в основе которых лежит насилие над жизнью и оправдание страданий. Не всегда личный опыт страданий открывает твою душу болям и страданиям другого человека. Не всегда страдание ведет к Богу, открывает тебе тайну божественного. Очень часто происходит все наоборот: страдания, особенно бесконечные страдания в жизни, вечная нищета и голод рождают злобу и агрессию, ненависть не только к миру семи, но и к человеку вообще. Но, на мой взгляд, все же нельзя понять, что такое страдание вообще, нельзя всерьез осуждать насилие в жизни, если ты сам никогда не страдал, если твоя жизнь от рождения – сплошная благодать. Мне думается, все это надо учитывать, когда мы сегодня стараемся понять абсолютное безразличие россиян, особенно среднего поколения и молодежи, к страданиям жертв Гулага, жертв сталинских репрессий. У них всего этого в жизни и близко не было, они даже не способны осознать ужас жизни человека в сталинском СССР. Для них все рассказы о преступлениях сталинского периода – это нечто подобное рассказам о муках рабов во времена Рима. И поэтому для них чем-то чужим, уже потусторонним является Солженицын со своим «Архипелагом Гулаг».
И все понятно. Еще в 1960-е – 1980-е, когда для многих сталинские репрессии не были абстракцией, подавляющая часть населения осуждала сталинизм и не искала ему никакого оправдания. По крайней мере, у себя в Одессе в детстве я не встретил ни одного человека, который бы не относился критично к сталинской эпохе, который бы, тем более, оправдывал его репрессии. Кстати, в Одессе, в чем особенность этого города, еще в 1940-е, при жизни Сталина, старики и родители нам рассказывали, как во время голода 1930-х – 1933-х годов солдаты-красноармейцы расстреливали голодных крестьян, которые шли в Одессу, в районе Ближних мельниц. Рассказывали, как при звуке авиамотора расстреливали людей в подвалах казармы на улице Свердлова (бывшей Канатной). Я не случайно вспомнил об этом, ибо, наверное, и этот фактор – страдания моего детства, совсем непростой опыт жизни в СССР после того, как я приехал из Румынии в 1949 году, – тоже повлиял на мое отношение к сталинизму и сталинским репрессиям, и вообще повлиял на мое крайне критическое отношение к марксизму с его обожествлением революции и страданий людей. Для меня как ребенка, который, начина с 1950 года каждую зиму ездил с мамой на третьей полке в плацкартном вагоне из Одессы в Ростов на свидание с отцом, который оказался в Гулаге Волго-Дона, как человек, который своими глазами видел, что такое барак для заключенных, где они спят, как устроена караульная, в которой я проводил время, пока мать общалась с отцом, Солженицын со своим творчеством – нечто родное, понятное. Кстати (я об этом, может быть, когда-нибудь напишу), условия жизни в Гулаге на Волго-Доне были куда мягче, человечнее, чем условия жизни, которые, как описывает Солженицын, были характерны для Колымы. Были, действительно, зачеты – три за один при выполнении нормы; была возможность (конечно, отец был на особом положении, он был начальником водонасосной станции) подрабатывать деньги, и парадокс состоит в том, что не мы высылали отцу посылки, а он высылал их нам из лагеря. Но все это детали. Самое главное, что мое личное ощущение всей этой эпохи конечно во многом было обусловлено теми испытаниями, которые я ребенком прошел в жизни. Но поразительно: все совпадает с тем, как было с Василием Розановым 100 лет назад. Те же боль и страдания от прощания с коровой, которая спасла мне, переболевшему туберкулезом еще в Румынии, жизнь. Кстати, эта корова осталась жива только благодаря нашему соседу, отцу погибшего космонавта Добровольского, ректора Одесского университета. Он одолжил моему деду, отцу матери Еремею Ципко по тем временам огромные деньги – 2 тысячи рублей для того, чтобы заплатить «сталинский налог» 1949 года за корову. Но дед Еремей, потомственный крестьянин из деревни Ольшаны под Проскуровым, в 1952 году умер, и некому уже было ухаживать за ней, поэтому решили отправить мою спасительницу-корову на бойню. В. Розанов плакал, когда на его глазах пришедший в дом мясник зарезал корову, которая перестала давать молоко: «Призвали мясника. Я смотрел с сеновала. Он привязал рогами ее к козлам или к чему-то. Долго разбирал шерсть в затылке: наставил и задавил. Она упала на колени, и я тотчас упал (жалость, страх). Ужасно: ведь кормили и зарезали»[28]. Мне было проще пережить смерть нашей коровы, я уже не помню, как ее называл дед. Я прощался с ней, когда ее погрузили на грузовик и начали увозить на бойню. И я тоже плакал. Но дед все-таки не заставлял меня убирать за коровой, как заставляла мать Василия Розанова. Моя задача состояла только в том, чтобы подталкивать тачку, нагруженную для коровы жмыхом, которую дед тащил спереди. Жмых для коровы дед доставал на пивном заводе, который находился от нашего дома на расстоянии двух километров. Вот такая история. По Французскому бульвару двигаются семидесятилетний старик, а сзади толкает тачку девятилетний мальчик. Таким было мое детство. А все остальное было, как у Василия Розанова. С 8 лет, когда мы с мамой вернулись в Одессу из Румынии, в которую занесла моих родителей война, оккупация, я полол на коленях бесконечные грядки помидор, которые выращивал дед Ципко. Он был известным в Одессе селекционером-самоучкой и вырастил особый сорт помидоров, так называемые «яблочные». И вся работа на огороде легла на меня, маму и деда. Брат мамы – инвалид войны без ноги – ничего не делал, истомленный морально своей инвалидностью, он целый день лежал на кровати и читал книги. А когда дед умер, и мы с мамой начали уже самостоятельно выращивать помидоры для продажи на рынке, я должен был, как и Василий Розанов, каждый вечер поливать эти помидоры, минимум – 40 ведер в день, а иногда и все 60. И только летом, на несколько недель, когда дед Леонид Дзегузе, отец моего отца, забирал меня к себе на Нежинскую улицу, я освобождался от необходимости поливать помидоры. Но и тут через некоторое время я уже уставал. Дед, чекист времен гражданской войны, тогда он еще был директором музея мореплавания в Водном институте, заставлял меня учить стихи своего друга Лухманова, который был капитаном знаменитого парусника «Товарищ». И я был вынужден, когда они обедали, декламировать эти стихи, радуя деда и его друга. Я был бесконечно счастлив, когда дед Леонид меня отпускал на Пролетарский бульвар, и я мог каждое утро ходить на море.
Но все же самое трудное, причем, трудное именно в физическом смысле в детстве я перенес в Румынии, в Трансильванской Темишоре, где мы с мамой оказались с лета 1947 года. После того, как отца отправили на Волго-Дон, мама (как называли ее румыны, «русойка») начала зарабатывать на жизнь тем, что продавала на рынке подсолнечное масло. Его привозили с маслобойни из деревни утром, и передо мной, семилетним мальчиком, стояла забота отнести пустой бидон, тяжелый бидон, назад в деревню, и уже утром на машине хозяин маслобойни вместе с полным бидоном привозил меня к маме на рынок. Скорее всего, эта деревня была от рынка не очень далеко, не более двух-трех километров. Но даже пустой бидон, как я помню, он был из жести, был для меня, ребенка, безумно тяжелым. И я обычно с обеда до вечера, с перерывами тащил его по шпалам в деревню. И тут, благодаря этим мукам, и произошла моя первая встреча один на один с Богом. Я мог сократить дорогу в деревню, но для этого мне надо было уже перед ней, деревней, сойти с железной дороги и пойти напрямую, через кладбище. Но я, ребенок, очень боялся кладбища и предпочитал длинную дорогу по шпалам. И в тот раз я, измученный, дотащил эту канистру до развилки и никак не мог решить, как идти дальше. И вдруг что-то заставило меня посмотреть на небо, и я увидел на нем того бога на облаке, который был нарисован на стене в церкви в Темишоре, куда мы с мамой ходили молиться каждое воскресенье. И этот бог начал мне улыбаться и показывать рукой, чтобы я шел за ним именно вдоль железной дороги по шпалам. Бог с неба скоро исчез, но я совершенно спокойно и даже с какой-то радостью дотащил свою тяжелую ношу до деревни. Наверное, выбор Бога, его совет не идти в деревню через кладбище, был еще знаком того, что мне дано в жизни обходить стороной дороги, ведущие на кладбище. И все-таки, на мой взгляд, чудо в жизни существует, чудо возможно. Оно дает о себе знать крайне редко, но оно напоминает нам о какой-то сверхъестественной, назовем это «божественной», сути нашего бытия.
Зачем я обо всем этом вспоминаю? Только для того, чтобы показать, что все-таки понимание смысла жизни, погружение в нее во многом зависит от того, какова была твоя судьба и жизнь как человеческого существа. И, наверное, многое в моей публицистике, в моем мировоззрении, в моей борьбе против изуверства марксизма, изуверства «русской идеи» идет, конечно, от моего совсем непростого детства. Не забывайте, как было трудно мальчику, а потом молодому человеку, который не такой, как все, который все-таки был сыном осужденного по 58 статье, который был, по сути, реэмигрантом, у которого в метрике вместо фамилии и имени отца стоял прочерк. А в ЦК ВЛКСМ близкий мне тогда Гена Гусев по пьяни, полушутя говорил мне: «А как ты, Саша, мне докажешь, что ты родился именно в 1941 году, а не в 1942, и что твой отец не был румынским офицером?» Уже в 1970-е недавно покинувший нас философ Вадим Межуев, когда мы были с ним на какой-то конференции в Таллине, во время застолья признался мне, что в Институте философии все считали, что я родился от немца, ибо у меня от рождения «философские мозги». Но я вспомнил обо всем этом, чтобы на своем личном опыте показать, что в жизни есть все-таки какая-то мистика. У меня была трудная биография, но меня никто никогда не обижал и не унижал, ни в Румынии, ни тогда, когда я вернулся с мамой в СССР. Спасла мне жизнь немка, мадам Цандер, которая забрала меня от мамы к себе в дом в начале осени 1948 года, когда я заболел туберкулезом. Первый подарок в жизни я получил от молодой венгерки, это была книга с красивыми картинками. И, самое главное, я случайно остался живым. Плоешты, куда румыны вывезли инженерно-технический состав завода КИНАП, на котором до войны и во время защиты Одессы работал мой отец, американцы бомбили в апреле 1944 года. Я, кстати, стал человеком и стал помнить о том, что происходило со мной в жизни, именно благодаря взрыву бомб, который падали внизу, где был порт и доки для немецких подводных лодок. Но американцы не бомбили ни завод, на котором работали вывезенные из Одессы специалисты, в том числе и мой отец, ни, тем более, они не бомбили поселок, где все мы жили. А второй раз меня спас от пули уже случай. Мой отец, как и все одесситы, которые оказались в Румынии и которые совсем не хотели ехать в СССР, ибо знали, что их ждет Гулаг, пошли на демонстрацию в поддержку короля Михаила. И он, сумасшедший, взял меня, шестилетнего ребенка, на эту демонстрацию. Я в 1994 году по приглашению президента Илиеску приехал в Бухарест специально, чтобы посмотреть, где происходила демонстрация, на которой я мог быть убит. И я особенно хотел посмотреть на колонну у королевского дворца, которая заслонила меня и отца от пуль во время обстрела демонстрантов пришедшими к власти в Румынии коммунистами. Сицилийскую колонну у дворца короля Михая, которая спасла мне жизнь, еще в 1970-е срезал брат Чаушеску и отправил ее в Национальный музей Румынии. Но у меня на всю жизнь осталось ощущение холода от колонны, к которой я плотно прижался, спасаясь от пуль. Отец остался жив, я тоже, но рядом те, кто не успел спрятаться, были убиты. Теперь жертвам расстрела демонстрации у королевского дворца в 1946 году воздвигнут памятник.
Я хочу на своем примере показать, что какая бы жизнь не была, при всем своем трагизме и драматизме она несет в себе много интересного, обладает ценностью сама по себе. И есть что-то противоестественное, античеловеческое во всех наших русских попытках принизить значение обычной человеческой жизни со всеми ее горестями и радостями. Я, упаси бог, не хотел, чтобы мои дети прошли через те испытания, через которые прошел я. Но, с другой стороны, и они могут мне позавидовать: я испытал то, что не каждому дано. И вся эта история с богом на небе, который, когда я совсем сник, помог мне прийти в себя; и вся эта история с тем, что я много раз совершенно случайно спасался от неминуемой смерти, говорит об особой красоте нашего существования в мире. Я не знаю, я не мистик, но есть все-таки в жизни каждого из нас какое-то предназначение. Я бы никогда, наверное, не поступил бы на философский факультет МГУ, никогда бы не стал публицистом, которого все-таки многие читают, если бы опять ни случай. Было уже принято решение разрешить мне в связи с окончанием третьего года службы в армии поехать в Москву сдавать экзамены для поступления на философский факультет. Но вдруг, уже перед самым выездом из части, меня вечером вызывает майор Близнюк, командир нашего батальона, который меня не любил, и говорит мне, что в силу моей провинности (я уже забыл, какой) он категорически против моего отъезда в Москву и завтра он доложит о своем решении командиру полка Игнатьеву. Можете себе представить, что я пережил в эту ночь?!! Но майор Близнюк утром пошел, как обычно, делать зарядку, поднял штангу, сломал руку и его вывезли в госпиталь. А я после завтрака навсегда покинул в/ч 43032. Вот такая история. И все-таки я настаиваю, что жизнь сама по себе, жизнь каждого из нас имеет свою красоту. Я думаю, нам, русским, пора научиться не просто защищать себя, свои интересы и права, но надо всерьез подумать о том, чтобы уже не было угрозы этой жизни, чтобы русский человек уже больше не был средством реализации фантазии наших правителей, каким он был всегда. И поэтому вы поймете, почему в этой книге я решил собрать все свои статьи последних лет, посвященные доказательству этой простой идеи – что человек, русский человек, не может быть «средством». В этой книге я собрал все свои статьи, где я специально, целенаправленно пытался доказать, что в нашей русской недооценке ценности человеческой жизни есть что-то ущербное, что нам пора научиться обходить стороной соблазны невозможного, желание совершать то, чего никто никогда не совершал. Ведь всегда, разрушив то, что есть, во имя прекрасного, мы ничего не получаем взамен, а теряем очень много, и прежде всего человеческие жизни. И все потому, что мы не умеем ценить то, что есть, что нам дано Богом и что обладает ценностью само по себе. Мы забыли об уроках 1917 года, мы забыли об уроках 1991 года, а «Крым – наш» был повторением большевистского «Землю – крестьянам». Мы никак не можем понять, что невозможное, как «халява», никогда, кроме беды, никому ничего не приносило. История повторяется. В 1917 году мы, Россия большевиков, на 70 лет превратились в осажденную крепость. После 1917 года назад дороги не было, ибо для большевистской власти ленинский Октябрь был святым. А в 2014 году мы снова превратили сами себя в осажденную крепость, и причиной тому стали победы «зеленых человечков», причиной тому стал «Крымнаш», и сегодня мы вынуждены неизвестно сколько десятилетий оставаться осажденной крепостью и мучить людей своей непреодолимой отсталостью и нищетой, ибо ни один руководитель России, ни Путин, ни тот, кто придет в Кремль после него, не в состоянии отказаться от побед «русской весны» 2014 года. И трагедия действительно состоит в том, что это невозможно. Мне кажется, что Горбачеву отказаться от наследства ленинского Октября было куда проще, чем Путину отказаться от побед «русской весны» 2014 года. И что в этой ситуации делать? По крайней мере, на мой взгляд, пора перестать играть в эти державнические игры и позаботиться о той России, которая все же существует сегодня.