В Манресе он будет переживать, главным образом, те чередования и испытания сомнениями и искушениями, о которых мы только что говорили, излишества в делах покаяния с их тягостными последствиями; ежедневные семичасовые молитвы[34], участие в литургической жизни; наконец, первый опыт дел милосердия в пользу бедных и больных и даже апостольства, когда, как он нам говорит, «он был занят также помощью в делах духовных неким душам, приходившим, чтобы отыскать его»[35].
Но не столько переживания, сколько озарения приведут его к преображению: «В это время, – рассказывает он да Камаре, – Бог обращался с ним точно так же, как школьный учитель обращается с ребёнком, его наставляя. То ли так было из-за его неотесанности и умственной неповоротливости, то ли потому, что некому было его наставить, то ли из-за данной ему Самим Богом твердой воли служить Ему – только он и в то время, и впоследствии всегда уверенно считал, что Бог обращался с ним именно так. Более того: если бы он усомнился в этом, то подумал бы, что оскорбляет Его Божественное Величие»[36]. И чтобы дать некоторое представление об этих милостях, он рассказывает об обретенных им озарениях о Троице, о сотворении мира, о евхаристии и о человечестве Христа. Однажды «ум его стал возноситься ввысь, и он словно бы узрел Святейшую Троицу в виде фигуры из трёх клавиш (enfigura de tres teclas)» (п. 28). В другой раз ему «с великой духовной радостью мысленно представилось, как Бог сотворил мир, и казалось ему, что он видит нечто белое, откуда выходило несколько лучей, и что из этого Бог творил свет. Но объяснить этого он не мог и не вполне хорошо помнил те духовные «известия», которые в те времена Бог запечатлел в его душе» (п. 29). В другой день, при вознесении освященной гостии, «он увидел внутренними очами словно бы белые лучи, ниспадавшие сверху. И, хотя спустя столько времени он не может этого толком объяснить, тем не менее то, что он видел мысленно, было, несомненно, тем, как пребывает в этом Святейшем Таинстве Господь наш Иисус Христос» (п. 29). Часто и подолгу во время молитвы «он видел внутренними очами человеческую природу Христа: фигуру, которая представлялась ему белым телом, не слишком большим и не слишком маленьким, но отдельных частей её он не различал. Это он видел в Манресе много раз: если бы сказать «двадцать» или «орок», он не осмелился бы счесть это ложью. Ещё раз он видел это, находясь в Иерусалиме, и ещё раз – в пути, возле Падуи. Богородицу Деву он тоже видел в подобном облике, не различая отдельных частей» (п. 29). Он добавляет, что эти видения так укрепляли его в вере, что он часто говорил: «Если бы не было Писания, которое наставляет нас в этих вопросах веры, то он решился бы умереть за них – уже за одно то, что увидел».
Наконец (п. 30) он рассказывает о великом озарении, обретенном на берегах Кардонера, каковое описывает следующим образом: «…у него стали открываться очи разумения. Не то чтобы ему было какое-то видение, однако он понял и узнал множество вещей – как духовных, так и относящихся к вере и к наукам, – и притом с таким великим озарением, что всё это показалось ему новым <…> ему показалось, будто он стал другим человеком, с другим разумом, нежели прежде. <…> тогда он получил столь великую ясность понимания, что ему кажется: если собрать всю помощь, полученную им от Бога на всём протяжении его жизни, за прошедшие шестьдесят два года, а также всё то, что он познал, и даже если соединить всё это вместе, то он не обрёл бы столько, сколько в тот единственный раз» (п. 30–31).
Какова в точности природа тех милостей, которые описаны в этих строках, продиктованных святым под конец своей жизни в присущем ему осторожном и неровном стиле, в котором ощущается, как вдумчиво он взвешивал каждое слово, прежде чем произнести его? Прежде всего поражают два обстоятельства: очень бедная образность его видений и важность, богатство содержания, которое Игнатий по-прежнему видит в них даже тридцать лет спустя. Это было бы необъяснимо, будь перед нами простые образные видения, пусть даже сверхъестественного происхождения: в таких видениях, в сущности, предмет видения постигается разумом лишь через посредство видимых образов и лишь постольку, поскольку эти образы способны его явить. Однако образы, описанные Игнатием, могли явить ему лишь самые простые истины о Троице и Христе. Все это было бы тем более необъяснимо, если бы мы пожелали видеть в этих образах простые зрительные галлюцинации самого скудного содержания. Посему приходится признать, что со времен Манресы, как мы вновь убедимся позже, милости, обретаемые нашим святым, были на самом деле высокими умственными озарениями, даруемыми Богом непосредственно разуму, а образы, им описанные, – всего лишь отзвуком этих озарений в душе человека, от природы наделенного богатым воображением, однако еще слишком бедным символическими образами, пригодными для такого рода постижений. Мы уже обращали внимание на то, какое место занимает в жизни Игнатия образное размышление, воссоздающее видимые сцены прошлого или рисующее воображению возможные сцены будущего; но совсем другое дело – сила воображения символического, которое, как кажется, было у него очень слабым, бесконечно более слабым, чем у многих других мистиков. Кроме того, сам святой, как кажется, призывает нас к такому пониманию, настойчиво говоря в приведенных текстах об очах разумения, о вознесении ума, о мысленном представлении…[37]
Это обстоятельство чрезвычайно важно, ибо оно показывает нам, что еще в Манресе Игнатий был поставлен на путь высшего излиянного созерцания. Если богословы и мистики единодушно проводят четкое различие между образными видениями и даром излиянного созерцания в собственном смысле слова, то столь же единодушно рассматривают они чисто умственные озарения, особенно о Троице, как признак высокого уровня излиянного созерцания. В случае нашего святого стезя созерцания с самого начала представляется совершенно иной, нежели та, что столь искусно описана великим учителем мистики св. Иоанном Креста, и мы увидим, что все развитие его мистической жизни пойдет совершенно особым путем; но уже в Манресе мы видим его одаренным тем опытным умственным знанием Божественного присутствия в душе, которое составляет необходимый фон излиянного созерцания.
Вторую часть этого первого этапа духовного пути составляет паломничество в Иерусалим. Плодом этого путешествия станет еще более нежная любовь святого к человеческой природе Христа и тайнам его земной жизни, а также, как кажется, возросшее стремление помогать ближнему, что он вознамерился делать на Святой Земле, не открывая этого окружающим. В то же время представляется, что в основных чертах его духовной жизни никаких заметных перемен не происходило: в ней по-прежнему господствовала мысль о молитвенной жизни и выдающихся делах покаяния в служении Христу, Вечному Царю. «Автобиография» ограничивается такого рода идеями и упоминанием нескольких видений Христа, подобных манресским, которые поддерживают паломника в самые трудные моменты путешествия[38].
Напротив, очень важны были те рассуждения, которым предавался Игнатий на обратном пути в Венецию, с того времени как вынужден был заключить: воля Божия не в том, чтобы он остался в Палестине. О деталях этих рассуждений и об этапах изменения своего идеала он умалчивает; он отмечает лишь итог: «…он всегда ходил, размышляя о том, quid agendum, и в конце концов склонился к тому, что некоторое время ему нужно поучиться, дабы он мог оказывать помощь душам, и решил идти в Барселону»[39]. Это решение заняться учебой показывает, что он не намерен больше оказывать помощь душам просто благочестивыми беседами, как он уже делал в Манресе и мечтал делать на Святой Земле; он хочет получить возможность вершить подлинное апостольское служение. Отныне первое место среди его занятий займет возвышенное апостольское служение как дело, превосходящее все подвиги покаяния, которым он сможет отличиться среди верных рыцарей Христовых.
Студенческие годы
Так открывается второй период духовной жизни Игнатия, период, который начинается вместе с уроками магистра Ардеволя в Барселоне в 1524 г. и продолжается до отъезда Игнатия из Парижа в Аспейтию в марте 1535 г.: десять лет учебы, чередующейся с апостольством, более или менее активным, в зависимости от времени и обстоятельств, но всегда относительно умеренным. В разговоре с Лаинесом, изложенном им в 1547 г.,[40] святой четко отличает этот второй период от предшествующего и последующего: «То, что он обрел в Манресе, сказал он, и то, что во времена, когда отвлекся на учебу (en el tiempo de la distraction de su estudio), имел обыкновение превозносить (magnificar) и называть своей ранней Церковью, было очень мало в сравнении с тем, что переживал он теперь». Теперь – значит в момент разговора, то есть между 1537 и 1547 г. Таким образом, великому изобилию даров в Манресе приходит на смену период «отвлечения на учебу», который, в свою очередь, уступает место еще более великим милостям. То же разграничение этих трех периодов можно найти в «Автобиографии»[41], там, где Игнатий говорит, как он был в Виченце во время своего рукоположения во священство в 1537 г.: «…его посещало много духовных видений и он много раз (почти регулярно) испытывал утешение – в противоположность тому, как было в Париже. Особенно тогда, когда он начал готовиться стать священником в Венеции, когда готовился служить первую Мессу, <а также> во всех этих путешествиях он пережил великие сверхъестественные “посещения” того рода, которые он обычно переживал, находясь в Манресе». Рибаденейра, со своей стороны[42], сообщает, что во время учебы Игнатий всецело предавался занятиям, довольствуясь посещением мессы и короткой молитвой (con oyr missa у роса oratión).
Как понимать это «отвлечение» во времена учебы? Прежде всего, ясно, что, если вспомнить о его семичасовой молитве в Манресе, то «краткую молитву» в Париже можно толковать как понятие довольно растяжимое. Что до двух лет, что он провел в Барселоне, то Хуан Паскуаль, который спал тогда в той же комнате, что и святой, свидетельствует нам о его долгих ночных молитвах, прерываемых слезами, вздохами и восторгами[43]; дочь Хуана также будет говорить о его восторгах во время трапез при виде изображения Тайной вечери[44]. Мы не располагаем прямыми свидетельствами о его пребывании в Алькале и Саламанке, но детали свидетельских показаний, представленных в ходе двух судебных процессов в Алькале, в 1526 и 1527 гг., говорят о том, что Игнатий много занимался преподаванием Духовных упражнений и наставлением ближних в благочестии, вместе с ними предаваясь многочисленным делам молитвы и покаяния. Таким образом, как явно подсказывает нам сам святой в своей беседе с да Камарой, этот период его проживания в Париже мы должны рассматривать собственно как время учебы, отличное от двух других периодов.
К сожалению, у нас нет никаких точных данных о том, какова была внутренняя жизнь Игнатия в эти семь лет, с февраля 1528 г. по март 1535. Мы знаем лишь, по эпизоду его путешествия в Руан[45], совершенного пешком, без еды и питья, что он не отказывался, по меньшей мере в крайних случаях, от святых безумств Манресы и что Бог вознаграждал его великими утешениями; не отказывался он – мы это знаем – и отдел милосердия и апостольства, предаваясь им в разной мере в зависимости от времени[46]. Но мы не знаем, какова была тогда его молитва – та, которую он ограничивает во времени, – и какие сокровенные мысли больше всего занимали его душу и руководили его поступками.
Поскольку Игнатий был человеком очень наблюдательным и вдумчивым, уже пережитой апостольский опыт, происшествия в Алькале и странное поведение некоторых женщин, которых он наставлял в этом городе, знакомство, пусть весьма несовершенное, с испанским и французским гуманизмом, с зарождающимся протестантизмом, занятия философией и богословием не могли не оказать глубокого влияния на ход его духовной жизни, однако подробности этой внутренней перемены полностью от нас сокрыты. И только позже мы сможем попытаться распознать некоторые плоды этого влияния.
Однако можно с уверенностью сказать, что «отвлечение», о котором говорит святой, ничто не позволяет толковать как «расслабление»; напротив, все, что мы знаем о его внешней жизни в этот период, заставляет нас предполагать, что это было время великого интеллектуального обогащения, хотя и в совершенно иной форме, нежели в Манресе. Также нет никаких причин полагать, что и в молитве он временно лишился излиянных даров и вернулся к простой рассудочной или образной молитве и даже молитве весьма упрощенной; его единение с Богом, должно быть, сохранило тот пассивный характер, который Божий промысел, как кажется, обыкновенно не отнимает у душ воистину верных, однажды им его сообщив. Таким образом, Игнатий по-прежнему остается под водительством особой и великой благодати, которая сохраняет в нем нечто главное – излиянное единство, – но самые яркие и необычные проявления этого божественного действия в его душе уже не таковы, какими были в Манресе и какими снова станут в Италии и в Риме.
Косвенным, но очень точным свидетельством мыслей, привычно вдохновлявших в то время жизнь святого, служит нам письмо от 10 ноября 1532 г. к его барселонской благодетельнице Исабель Росер[47]. Идея служения и хвалы остается на первом плане: «служение и хвала Его Божественному Величеству» (р. 83); служение Богу; служение Богу и слава Божия, слава Божия и служение Богу (р. 84); болезнь есть благо, ибо она учит «направлять и устремлять свою жизнь к славе Божией и служению» (р. 85), служение же это мы совершаем, сражаясь с миром, воздевая знамя против века сего и снося, по примеру Христа, обиды и оскорбления… (р. 86). В письме того же, 1532, года, которое Игнатий написал своему брату Мартину[48], мы трижды находим на одной и той же странице выражение «служение и восхваление Божие», в сочетании, впрочем, с довольно туманными разъяснениями о порядке дел любви, несомненным отголоском богословских дискуссий в Париже. Таким образом, существует полная преемственность между теми мыслями, что занимали его в Манресе, и теми, которые мы позже найдем в Конституциях.
К вершине (1535–1540)
Двадцать лет его жизни по окончании учебы (июль 1535 – июль 1556), как кажется, довольно четко подразделяются на два периода, разделенных утверждением Общества 27 сентября 1540 г. и избранием Игнатия на должность генерала в Великий пост 1541 г.: период «евангельской жизни» в Верхней Италии и в самом Риме после путешествия в Испанию; затем, в последние пятнадцать лет, жизнь главы, организатора, законодателя и, прежде всего, отца в разных римских домах нарождающегося Общества.
Первый из этих периодов – еще только подготовительный и переходный[49]: в декабре 1535 г. Игнатий прибывает в Венецию и здесь проводит в одиночестве 1536 год, завершая учебу при точно не известных нам обстоятельствах. Его товарищи воссоединяются с ним в январе 1537 г. и, благодаря разрешению, полученному от Павла III в Пасху 1537 г., те, кто еще не стал священнослужителями, 24 июня того же года принимают рукоположение во священство. В качестве подготовки к первой мессе, с конца июля до начала сентября все проводят сорок дней в молитве и покаянии в разных уголках венецианской земли. Совместно проведя несколько недель в Вивароло, невдалеке от Виченцы, его товарищи снова стали заниматься делами милосердия и апостольства в различных городах Верхней Италии, а сам Игнатий вместе с Лаинесом и Фавром в ноябре добирается до Рима. Игнатий был вдохновлен приемом, который оказал ему Папа, и апостольскими успехами членов своего небольшого союза. Срок действия монмартрского обязательства (отправиться на Святую Землю) вскоре должен был истечь в связи с невозможностью отплыть на Святую Землю в 1538 г. Тогда на Пасху святой собирает своих учеников в Риме. Год проходит в плодотворных делах служения, несмотря на разразившуюся бурю нападок на «иньигистов», которая завершилась только в ноябре публичным заявлением губернатора Рима. Во время следующего Великого поста, в 1539 г., движимые, прежде всего, желанием сохранить то благо, которое Бог творит их руками, Игнатий и его товарищи задались вопросом, следует ли им создать постоянную монашескую организацию и, если да, то как. Из их собеседования, протокол которого сохранился[50], родились решения, которые составят основу «Уложений», документа, который позже одобрит Павел III, сначала устно, затем наконец письменно, буллой 1540 г. Такова была внешняя сторона этих пяти лет. Какой же была внутренняя жизнь Игнатия?
Мы уже видели, что сорок дней молитвенного уединения, которые Игнатий провел с Фавром и Лаинесом в Виченце, а также путешествия того периода были отмечены жизнью в более глубокой молитве и покаянии и новым излиянием небесных милостей[51]. Несмотря на эту подготовку, святой говорит нам, что «став священником, он решил в течение года не служить Мессу, готовясь <к этому> и моля Богородицу, чтобы она соизволила поместить его рядом с Её Сыном». На самом же деле ждал он еще дольше, ибо мы знаем из его письма, что он совершил свою первую мессу лишь в Рождество 1538 г. в Санта-Мария Маджоре[52]. То было необычное ожидание, которое следует связывать как с глубоким чувством почтения к Божественному Величию, так и с центральным местом, которое занимает месса в его мистической жизни, что станет заметно из его Духовного дневника за 1544 год. Сам он в своей автобиографии связывает эту отсрочку с необычайным даром, ниспосланным ему в 1537 г. в часовне Ла Сторта незадолго до его прибытия в Рим[53]. Главная милость, которая была ему тогда дарована и которую он упоминает особо, состояла в следующем: он «почувствовал такую перемену в своей душе и настолько ясно увидел, как Бог Отец поместил его рядом со Христом, Своим Сыном, что у него не хватило духа усомниться в этом: да, Бог Отец поместил его рядом со Своим Сыном!» Таким образом, именно эта связь с Сыном, с Иисусом, дарованная ему Отцом, осталась для Игнатия главной деталью этого знаменитого видения, а не другие подробности, которые сообщали его товарищи на основании его собственных рассказов Фавру и Лаинесу: видение Иисуса под тяжестью креста и обещание помощи.
Как ясно показал о. Ранер, то, в чем так настоятельно просил Игнатий заступничества Марии и что дарует ему Отец, не оставляя места для сомнений и преображая его душу, есть та же милость, что служит предметом трех бесед в конце размышлений «О двух хоругвях». Это милость быть принятым под знамя Христа и вместе с Ним сносить нищету и оскорбления. Видение в Ла Сторте есть, прежде всего, мистический ответ на эту молитву: в жизни святого она представляет собой эпизод, подобный обручению св. Екатерины Сиенской. Только что Игнатия связала со Христом благодать священства. К этим узам Отец прибавляет еще одни, которые навсегда свяжут его и его товарищей с нищей и распятой жизнью Того, Кто на новом основании станет их Главою. Теперь легко объяснить, как связано с этим видением твердая решимость Игнатия назвать орден «Обществом Иисуса»: он и его собратья стали общниками Иисуса не просто усилием собственной воли, решив следовать Ему во всем, но по воле и под действием Небесного Отца. Мы видели, что отправным пунктом для всей внутренней жизни Игнатия послужила эта идея возвышенного (insigne) служения Богу; в Ла Сторте Бог Отец утверждает эту установку теми словами, которые передает Лаинес, рассказывая об этом видении римским отцам в 1559 г.:[54] «Я желаю, чтобы Ты взял этого человека Себе в слуги», – говорит Отец Иисусу, несущему крест. Иисус же, со Своей стороны, прибавляет: «Я хочу, чтобы ты служил Нам». Позже из всех деталей этого видения чаще всего будут вспоминать обещание неустанной защиты, то, которое помещено в верхней части большой фрески в церкви св. Игнатия в Риме: «Ego vobis propitius ero». На самом деле то огромное значение как для истории Общества, так и для жизни самого Игнатия, которое придает этому видению традиция, куда больше оправдано тем, что в нем Бог торжественно задал духовной жизни основателя и его сынов ее особое и окончательное направление, превратив ее в служение Богу со Христом, через Христа, во Христе и подобно Христу.
Именно забота о возможно лучшем служении Богу будет главенствовать и на собеседовании во время Великого поста 1539 г. Все согласны друг с другом в отношении цели: «искать воли Божией соответственно сути нашего призвания»; «во всесожжении предать себя Богу, хвале, чести и славе Которого должно служить всё, что они имеют»; «искать вящего служения Богу». И когда, после долгих молитв и рассуждений, Игнатий и его товарищи принимают решение дать обет послушания одному из них как настоятелю, решающей причиной им служит возможность тем самым «лучше и вернее следовать во всем воле Божией»[55].
Вершина
В жизни нашего святого воистину значимым стал период с 1540 по 1556 г.; в сущности, он знаменует собою и полную зрелость его святости, вершину его восхождения к Богу, полное осознание его миссии основателя и окончательное исполнение этой миссии. Все прежнее было лишь подготовкой и началом.
Полная зрелость: это время, когда божественной благодати остается лишь добавить последние штрихи к тому благодатному облику, который она терпеливо и властно ваяла уже двадцать лет. Ибо я думаю, что никто не может полагать, будто внутренняя жизнь Игнатия уже с самого начала, со времен Манресы, обладала той полнотой и глубиной, какая будет ей присуща в римские годы. В 1547 г. Лаинес говорит, что он «так заботится о своей совести, что каждый день сравнивает неделю с неделей, месяц с месяцем, день с днем, ища всякий день преуспеяния»[56]. Трудно допустить, что во внутренней жизни души, столь верной и ревностной в своем стремлении лучше служить Богу, происходило какое-либо иное развитие, кроме постоянного умножения заслуг.
Одно утверждение святого способно – я знаю – породить сомнения. Мы видели, что в своих признаниях Гонсалвишу да Камаре он завершает рассказ о великом озарении на берегах Кардонера в Манресе утверждением: даже собрав вместе все милости, обретенные им с тех пор, «он не обрёл бы столько, сколько в тот единственный раз»[57]. Значит ли это, что сей дар на Кардонере представляет собой кульминационный пункт внутренней жизни Игнатия? Это сразу можно счесть маловероятным, и представляется, что точный смысл этого признания состоит, скорее, в следующем: никогда в жизни святой не переживал духовного обогащения, сравнимого с тем, какое было ему даровано в этот раз; никогда его разум не обретал сразу столько света и столь богатых благодатных познаний. Но это ни в коей мере не исключает того, что после этого излияния света, единственного в своем роде на его мистическом пути, он продолжал возрастать на этой стезе излиянного единства с Богом и обретать милости все более возвышенные. Последние уже не переносили его в одно мгновение в новый мир, не открывали перед ним неожиданные горизонты, как в Манресе, но помогали ему глубже проникать в тайны, которыми он с тех пор жил, основательнее, крепче связывая его с тремя божественными Лицами, овладевшими тогда его душой.
Кроме того, святой и сам подтверждает подобное толкование: согласно его рассказам Лаинесу, а позже Рибаденейре, «то, что он обрел в Манресе, было мало в сравнении с тем, что он обретал сейчас», «то были только азы и упражнения послушника, но совершенно иным было [нынешнее] ощущение милостей в его душе; все прежнее было лишь наброском и вступлением»[58]. В другом месте Рибаденейра сообщает со слов Кристобаля де Мадрида и Лаинеса, что «когда его спросили в 1554 или 1555 г., когда у него было больше всего божественных посещений, то он ответил, что в начале, но чем дальше он шел, тем больше было у него ясности, твердости и постоянства в вещах божественных»[59].
Наконец, завершая свои признания Гонсалвишу да Камаре, Игнатий возвращается к общей картине своей жизни: «<Говорил он> также, что нанёс немало оскорблений нашему Господу после того, как начал служить Ему, однако никогда не потакал смертному греху; напротив, он всегда возрастал в благоговении, id est, в способности встретиться с Богом, причём ныне – больше, чем когда-либо в своей жизни. И всякий раз, в любое время, когда он хотел встретиться с Богом, он с Ним встречался. И ныне его посещает множество видений, особенно таких, о которых сказано выше, <при которых он> видит Христа как Солнце. Это часто случалось с ним, когда он шёл, беседуя о важных вещах, и <такие видения> расценивались им как подтверждение <его правоты>. Когда он служил Мессу, его тоже посещало множество видений…»[60]. Трудно истолковать этот текст, где взвешено каждое слово, иначе, как взгляд на внутреннюю жизнь святого теперь, в 1555 г., как на вершину его восхождения к Богу в этой жизни.
Полная зрелость, а также полное осознание своей миссии основателя. Представляется, что неверно истолкованное да Камарой признание Игнатия лежит в основе утверждений тех историков, которые уверяют нас, будто еще в Манресе, одновременно с великими размышлениями Упражнений «О Царе Небесном» и «О двух хоругвях», Игнатий полностью придумал план будущего Общества, которому предстояло родиться двадцать лет спустя. И свидетельства самого Игнатия в его автобиографии, и свидетельства Поланко и других очевидцев первых лет Общества, и прежде всего совокупность недавно опубликованных документов собеседования 1539 г. и подготовки «Уложений» и Конституций показывают, что «в момент их встречи в Риме весной 1538 г. никто из иньигистов еще не думал о создании нового ордена»[61]. И лишь теперь маленькая группа товарищей, маленькое «Общество»[62] задается вопросом об основании нового ордена, нового общества «реформированных священников» (уставных клириков), подобного тем, что были основаны св. Гаэтаном и св. Антонио Заккариа и одобрены Святым престолом в 1524 и 1533 гг. С утверждением «Уложений» Павлом III в 1540 г., с избранием Игнатия на пост генерала и первыми торжественными обетами в храме св. Павла «за стенами» 22 апреля 1541 г. все важнейшие черты новой семьи монашествующих были уже определены. Определена была и роль святого в последующие пятнадцать лет, роль, которая изменит внешние обстоятельства его жизни, всецело посвященной теперь миссии основателя и организатора. Какова теперь его внутренняя жизнь – жизнь основателя, всецело сознающего свою миссию?