– Коли угодно, пожалуйте ко мне, я на Георгия Победоносца вздумал молебен отслужить – благодарственный и во здравие моей живности. Сказано же – «блажен, кто и скоты милует». После – откушать, чем Бог послал.
Граф умел подсластить горькую пилюлю – при дворе это одно из важнейших умений, а он придворную науку выучил неплохо.
– Как Бог даст, – брюзгливо ответила княгиня.
На том и расстались.
Возле конюшни жеребца встречала вся дворня – любопытно же, на что такие деньги угроханы. Даже хлеб-соль ему вынесли, хотя жеребец от ломтя круто посоленного черного хлеба отказался, к такому не был приучен; он и к русскому овсу, который нарочно для него взяли Кабанов и Степан, не сразу привык, предпочитал ячмень.
Граф, не сходя с седла, обозрел весь конюшенный народ. Требовались помощники Степану, которого граф решил оставить при Сметанном. После долгого пути конюх нуждался в отдыхе, да и заслужил право сидеть на лавочке да покрикивать на молодых.
– Фролка! – крикнул он. – Ерошка!
Фролка был плечистый парень, силищи немереной, добрый и покладистый. Ерошка, напротив, был мельче в кости, норовистый, но отличный наездник – граф сам его школил, и что в седле, что в дрожках, с вожжами в руках, он одинаково хорошо управлялся с лошадьми. У Ерошки был один недостаток – сильно побитое оспой лицо. За это над ним подшучивали красивые дворовые девки, гордые тем, что его сиятельство приближает их к своей особе; граф был мужчиной видным, щедрым, девки охотно откликались на зов, ссорились из-за его благосклонности и очень бы удивились, если бы кто сказал, будто развратник понуждает их к ласкам. Самолюбивый Ерошка отвечал девкам презрением и язвительными замечаниями об их красоте, над чем потешалась вся конюшня.
Фролка и Ерошка встали перед барином, ожидая приказаний.
– Вы оба с сего дня будете помогать дяде Степану, – приказал граф. – Никто иной чтоб к Сметанному и близко не подходил. Егорка, Матюшка! Вам также при Сметанном состоять, когда его будут проезжать и резвить, когда пустят в загон пастись, чтоб и вы тут же были! Пусть конь вас также знает. Будете свитой его конской милости. А ты, Степушка, сейчас наскоро обучи ребяток самому главному, передай все причуды нашей новокупки, потом даю тебе три дня отдыха, отлеживайся, ешь-пей вволю и всласть. Со своей поварни все, что нужно, пришлю. Когда соберусь – поедешь со мной в Москву, пойдем в лавки, купим тебе и твоей бабе с детишками, чего пожелаешь. И лесу на новую избу дам – заслужил, живи барином!
Степанова жена была тут же, в толпе, не решалась подойти к мужу. Но, когда конюхи разом поклонились в пояс графу, она тоже вышла вперед и поклонилась.
– Ванюша, пойдешь со мной, расскажешь вдругорядь с самого начала, что да как, – велел Орлов. – А то письма, что от тебя приходили, одно другого бесполезнее: милостью Божьей живы-здоровы да жеребец милостью Божьей жив и здоров, да поклоны. Ну, пошли, что ли, а вы – за работу!
Степан повел Сметанного в стойло, Фролка с Ерошкой пошли следом. И Ерошка еще успел услышать веселые шепотки девок:
– Девки, умницы, не зевайте, наш Ерошка теперь знатный жених, коли угодит жеребчику – ему барин вольную даст! Ох, даст! Ерошка еще перебирать станет – та ему нехороша, эта нехороша!
Молодой наездник счел ниже своего достоинство оборачиваться и отвечать. Что с дур возьмешь – у них одно на уме.
Он понимал, что жениться необходимо, но уж никак не на дворовой девке его сиятельства! Такую могут под венец и брюхатую поставить. И станешь посмешищем. О вольной он не думал – ему и в Острове жилось хорошо, на всем готовом, и денежек было прикоплено. Так что зря девки пересмеивались и трещали языками – его все это не уязвляло, нет, не уязвляло.
Настанет день – будет у Ерошки свой двор, крепкое хозяйство, но к той поре нынешние девки станут уже не молодыми, а старыми дурами; он же высватает двадцатилетнюю красавицу, которая охотно войдет хозяйкой в богатый дом. Еще и приданое за ней хорошее возьмет. Тем более – войдя в мужские годы, Ерошка отпустит бороду, которая прикроет рытвины на роже. Все это счастье он очень живо представлял себе: как он будет щедр с молодой женой, как станет ее наряжать, дарить ей золотые перстеньки, запястья, жемчужные серьги, кисею и парчу, дорогой приклад для рукоделья, чтобы не было узоров богаче, чем на ее праздничной рубахе. И домашней работой не обременит – пусть тешится вышивкой да детишек нянчит. Тогда-то нынешние девки от зависти все локти себе изгложут.
– Тимоша, принеси воды да натруси в ведро сена, – велел Степан. Родниковая вода вкусна, да холодна, а пока Сметанушка будет сквозь сено тянуть ее – она малость согреется. Не дай Бог простудить коня – арабы на островской конюшне, как их ни берегли, плохо переносили холод и зиму.
– Сейчас, – сказал Ерошка.
Сметанного поместили в стойло, дали лучшего сена, из того, что нарочно запасли чуть ли не год назад и берегли, с пыреем и с луговыми травами, которые только собрались зацветать, в таких травах – самая сила. Фролка приволок особый небольшой ларь для овса. Он уже стал разговаривать со Сметанным, приучать его к своему ласковому голосу. Ерошке это еще только предстояло.
Но и он сумел договориться с жеребцом – граф понял это, когда при нем вывели Сметанного, чтобы проездить, на беговую дорожку вдоль Москвы-реки. Ерошка сидел в легоньких дрожках, на поддужную лошадь, которой полагалось идти галопом справа от коня, не обгоняя его, посадили парнишку Сеньку, и Сметанный пошел плавной широкой рысью, красиво вскидывая неутомимые ноги безупречной формы.
– Хорош, ах, хорош! – кричал граф. – Ерошка, прибавь ходу! Что за рысь! Ну, будет у нас лет через пяток свой русский рысак! От Сметанкиных детей выведем такое потомство – англичанам и не снилось!
Глава 2
Вернувшись к себе, княгиня Чернецкая сорвала злость сперва на дворовых девках, потом на приживалках. У нее хватило доброты, чтобы дать приют двум офицерским вдовам, двум чиновничьим и одной немке, но сгоряча она могла и изругать, и попрекнуть.
Особенно на сей раз досталось немке – тихой и кроткой Амалии Генриховне, которую велено было звать Амалией Гавриловной.
Эта старая девица попала в княгинин дом пять лет назад из-за печальных обстоятельств: княгиня торопилась, неслась по Невскому, кричала кучеру, чтобы гнал лошадей во весь мах, кучер честно орал: «Ги-и-ись!», два гайдука, скакавшие впереди, кричали: «Пади-и-и!», но Амалия непостижимым образом угодила под колесо экипажа. Нога была раздавлена, ступня раздроблена. Княгиня велела усадить бедняжку в экипаж, прямо на пол, и потом, уже возвращаясь домой, завезла ее к доктору, оплатив лечение вперед. Доктор не смог ничего поделать, Амалия осталась навеки хромой.
У Амалии был жених, аптекарский ученик, и они вдвоем прилежно копили деньги, чтобы завести свое дело. Честная и преданная жениху немка трудилась в мастерской у модистки и ждала свадьбы девять лет – пока не стряслась беда, а потом аптекарский ученик решил, что хромая жена, которой требуется даже не трость, а целый костыль, ему не нужна. Совместно скопленные деньги, впрочем, он оставил себе.
Узнав об этом, княгиня разозлилась и взяла немку в дом, на полное свое содержание.
– Кто ж на ней, на дуре, теперь женится? Приданого нет, хромая, да и на рожу нехороша, – так сказала княгиня. – А мне грех искупать надо. Да и на том свете зачтется. Ничего, прокормим!
Амалия была, как большинство городских девиц, бледненькой и словно бы выцветшей. Если бы она румянила щеки и подводила светлые бровки, не сутулилась, то выглядела бы приемлемо. Но, брошенная женихом, искалеченная, она отказалась от малейших попыток придать себе хоть какую соблазнительность.
Сперва немку приспособили к делу – она, служа у модистки, выучилась делать прически со взбитыми волосами и с буклями всех видов, так что не даром хлеб ела. Опять же, чепцы. Княгиня в силу возраста уже не шляпы носила, а чепцы с дорогим кружевом. Амалия же умела так ловко собрать и распределить вокруг лица кружево, что княгиня полностью доверила ей свои головные уборы. Потом у нее обнаружился особый талант – она умела мастерить саше[1].
У княгини по части запахов был своеобразный вкус – конюшенные ароматы ее радовали, а запах человеческого пота и немытых ног безмерно раздражал. Амалия чему-то научилась, бывая у жениха в аптеке, что-то переняла от знакомых и в модной лавке, она знала, какие травы, помещенные вместе, способны и смягчить, и даже вовсе истребить вонь от пота и от прочих человеческих выделений. Мало того – она вышивала прелестные мешочки и подушечки, которые набивала травами и древесными опилками, обшивала кружевом и ленточками. Тонкость вышивки и подбор цветов были изумительны. Получались саше, которые даже не стыдно подарить бедной родственнице на именины. Подушечка, помещенная в шкаф или сундук между простынями и наволочками, сообщала постельному белью тонкий аромат, еще ее можно было подвешивать под юбками за особую петельку или даже вовсе носить в кармане.
Теперь эти подушечки, эти крошечные букетики, эти тончайшей работы вышитые цветочки стали ее единственной отрадой. Выезжая вместе с княгиней в подмосковную, Амалия сама собирала травы, сама их сушила, и для того ей отвели комнатушку в дальнем флигеле, причем за попытки посторонних проникнуть туда княгиня карала сурово, как-то даже велела запереть дворовых парнишек в чулане на неделю, на хлеб и воду.
Таким образом Амалия оказалась совершенно незаменима в княгинином доме. Ее даже выпускали к гостям, невзирая на костыль. Княгиня говорила с ней по-немецки, всем показывая: вот-де, разными языками владею. Сколько требовалось было денег на швейный приклад – Амалия получала по первому слову и даже ездила в княгинином экипаже по модным лавкам выбирать ленты и шелк самых лучших цветов. А в подмосковной садовник нарочно для немки завел грядки с нужными ей растениями. Так что жизнь немки наладилась, и не одна старая дева ей бы позавидовала.
Амалия рассчитывала услышать похвалу за прекрасно вышитое саше с маками, васильками и прелестной бабочкой, но была послана не то чтобы в известном русском направлении, но похоже. Обидевшись, она сперва забилась в угол княгининой спальни вместе с двумя испуганными горничными, потом и вовсе ушла со своим рукоделием во флигель, обычно пустовавший, в свою душистую комнатушку. А княгиня расхаживала взад и вперед, опрокинула табурет и швырнула на пол ночной чепец, не прибранный девками с подушки. Наконец она велела звать к себе молодую скотницу Фроську.
Фроська тоже имела особый талант – коровы ее любили, отдавали ей все молоко, да и не только коровы – вся мужская дворня домогалась ее благосклонности. Был в ней некий тайный огонек, от которого не только парни вспыхивали – старый истопник Гришка как-то даже деньги Фроське за любовь предлагал, но она только посмеялась. Есть вещи, которым не научишься, коли матушка-природа не подарит: Фроська так умела повести плечом, прищурить глаза, вытянуть шейку, что у иного неопытного детины рассудок словно бы испарялся. Княгиня дважды пыталась отдать ее замуж, но те самые кавалеры, что охотно проводили бы с ней бурные ночи, на коленях молили: лучше пусть с них на конюшне плетьми шкуру спустят, чем такую шалаву на шею навяжут!
Фроська примчалась на зов и прямо с порога рухнула на колени, склонила бедовую голову, повязанную простым холщовым платком, чтобы, Боже упаси, ни один волосок не упал в подойник, за такое оплеух не оберешься. И по всему было видно: успела где-то с кем-то напроказить.
– Ты, девка, только с нашими дворовыми амуришься или подальше за хахалями бегаешь? – прямо спросила княгиня.
– Грешна, бегаю, – призналась Фроська.
– И до Острова добегаешь? С графскими людьми дружбу водишь?
– Грешна, княгиня-матушка…
Многие девки хотели быть отданными замуж в Остров, да за конюха его сиятельства! Фроська тоже уже подумывала о замужестве, но была о своих прелестях высокого мнения – она желала за вольного, чтобы потерял голову, выкупил, повел под венец и поселился с ней хоть в Орле, коли не в Москве. А до той поры она позволяла себе кое-какие шалости.
– Так. Хорошо. Хочешь ли новый сарафан, да дорогую душегрею, да золотые сережки?
– Как не хотеть, княгиня-матушка!
– Разведай мне, кого из конюхов граф Орлов приставил к новому своему жеребцу. Поняла? Все разузнай – сколько их, как звать, в каких годах. Ступай, жди, тебя сперва Агафья позовет…
Фроська убралась.
– Глашка, Марфутка, раздевайте меня, – приказала княгиня. – Большой шлафрок тащите. Да согрейте на печи! Агаша! Вели кофей с калачом и с сухарями подавать!
Ключница Агафья, поняв, что гроза вроде миновала, появилась из уборной комнаты, наскоро приложилась к хозяйкиному плечику и пошла к двери.
– Агаша, стой, надо нашу Фроську принарядить. Сходи потом, погляди, что там у нее в коробе, – велела княгиня. – Коли понадобится – у других девок возьми мониста, ленты и все, что им для щегольства положено.
Ключница молча покивала – она сразу поняла княгинину интригу…
Размачивая в кофейной чашке сухарики, княгиня продиктовала меню обеда, потом принимала старосту, выслушала доклад о деревенских новостях, потом пошла смотреть, как девки шьют чехлы на новые кресла и кушетки, потом потребовала к себе старшего конюха Семена с докладом о конских новостях. Этих дел хватило до обеда. А после обеда она занялась бумагами – засела в кабинете и с лупой в руке проверяла счета, сличала их и очень радовалась, когда удавалось найти неувязку или несоответствие. Это было не столько трудом, сколько одним из немногих развлечений в деревенской жизни. В свою подмосковную деревню княгиня обыкновенно выезжала еще зимой, с началом Великого поста, считая это своего рода покаянием и душеспасительным подвигом. Обратно же в Москву она возвращалась, когда дороги просыхали, и жила там около месяца. Лето и начало осени княгиня проводила обыкновенно в деревне, и раньше часто принимала гостей, теперь же ровесники и ровесницы заделались домоседами, и назначенный для визитеров дальний флигель обычно пустовал.
– Матушка-барыня! Матушка-барыня, к нам гости! – с таким воплем ворвалась в кабинет Агафья.
– Какие гости, что ты врешь?
– Извольте к окошечку, матушка-барыня!
Окно кабинета глядело на задний двор. Княгиня вышла в гостиную. И точно – вдали уже свернул с раскисшей дороги большой дормез и медленно, колыхаясь, всползал на холм, где стояла усадьба. Дормез сопровождали четверо конных в темных епанчах. Кони скользили по грязи, дормез тоже – того и гляди, завалится.
– Это кому ж дома не сиделось, каким дуракам? – спросила озадаченная княгиня. – В такое время визиты наносить! Агашка, ступай, отпусти поварам сахару, Маркушке-буфетчику – покупных конфектов и пастилы, вели разжигать самовар. Да чтоб Глашка с Марфуткой свежие чепцы надели, руки чтоб помыли! Сама тоже, дуреха, нарядись в ту зеленую робу, что я тебе два года назад пожаловала.
– Там же шнурованье, матушка-барыня! – в отчаянии воскликнула раздобревшая Агафья, всю зиму ходившая распустехой.
– И зашнуруешься! Немку зови, вели мне волосы чесать!
Но полчаса спустя выяснилось, что наряжаться и взбивать волосы было незачем. Прибыли всего-то навсего зять с женой, княгининой младшей дочкой Аграфеной, со своей сестрой Марьей, которую княгиня терпеть не могла, и с внучкой Лизанькой.
Лицо зятя, полковника Афанасьева, без слов сказало княгине: дело нешуточное.
– Агаша, уведи Лизаньку, вели девкам раздеть, расшнуровать, – велела княгиня. – Да покормить, да напоить с дороги!
Внучка ни слова не сказала. Войдя, только сделала низкий реверанс да подошла к бабкиной ручке. И в глаза даже не посмотрела, стояла, опустив голову. Это тоже был дурной знак, как и поджатые губы Марьи.
Умная Агафья сперва приложилась устами к внучкиному плечику, потом ласково обняла и повела прочь. Княгиня следила за дочкой – Аграфена также молчала, также уставилась в пол.
– Получайте свое сокровище, ваше сиятельство, – без лишней любезности сказал зять. – Сами с ней управляйтесь, а моих сил боле нет.
– Да что стряслось, голубчик мой?
С зятем княгиня старалась быть любезна, потому что знала за дочкой кое-какие грешки и очень не хотела, чтобы муж бросил Аграфену. И так-то с немалым трудом замуж выдали…
– То и стряслось, что запойной пьяницей стала. Вот сестра не даст соврать. В Великий пост из дому сбежала, чуть не с собаками по всей Москве искали, нашли, срам сказать, в кабаке, с зазорными девками. Песни пела!
Чего-то такого княгиня ожидала.
Аграфена, бледная, кое-как причесанная, в грязном платье, как-то неожиданно постарела. Дочери было тридцать восемь всего – а на что сделалась похожа? Впрочем, красавицей никогда не была – уродилась в покойного князя. Но мужчине можно быть хоть каким уродом – княгиню в свое время насилу уговорили идти с ним под венец, втолковывая, что уж этот строить куры придворным вертопрашкам не станет, на черта он им сдался. Однако князь нашел себе иное применение – не оставлял в покое дворовых девок. Но это была такая блажь, которой дамы обычно значения не придавали, вскоре смирилась и княгиня. Правду сказать, в молодости она себе позволила несколько интрижек, даже весьма опасных, но князь до самой смерти о них не догадался.
Ответить зятю было нечего – про дочкину склонность к выпивке княгиня знала. И виновника могла бы назвать – первый муж, от которого Лизанька, приучил. Но это она считала первого зятя виновником; полковник Афанасьев был уверен, что главный грех – тещин: вовремя не вмешалась, а потом, когда Аграфена овдовела, хитростью спровадила ее во второе замужество за человека, который еще не нахватался столичных сплетен.
– Ну, пусть поживет сколько-то времени у меня, – сказала княгиня.
– Развода я пока требовать не стану, хотя от жены-пьяницы меня Священный синод без лишней волокиты освободит. Я же уезжаю на юг – вышел мне указ служить на Днепровской линии. Там государыня велела ставить новые крепости от крымских татар, так я туда надолго. Гришу с Васей забираю с собой. Сперва сам поеду, малость обживусь, потом их ко мне привезут.
Речь шла о младших внуках, сыновьях Аграфены от полковника. Княгиня хотела было сказать, что разумнее их оставить в Москве под ее присмотром, но зять так нехорошо смотрел – она поняла, что решение он принял серьезное и не желает, чтобы парнишки видели пьяную или больную похмельем мать.
– А если к Лизаньке посватается хороший жених – так сами решайте, ваше сиятельство. Она мне была как дочь родная…
– Это уж само собой. О Лизаньке, голубчик мой, не тревожься – я о ней позабочусь. Девки, самовар тащите, стол накрывайте! – не так чтобы громко крикнула княгиня. Она знала, что вся женская дворня подслушивает за дверью.
– Недосуг нам, – хмуро сказала Марья.
Княгиня могла биться об заклад – мысль вернуть непутевую Аграфену в родительский дом пришла именно в Марьину голову.
– Вы засветло до Москвы не доберетесь. Слава Богу, есть чем угостить и есть где уложить гостей, оставайтесь. Не то впотьмах заедете в овраг или в ручей свой дормез опрокинете. То-то радости ночью из него выбираться! Мне как-то довелось – юбки до пояса промокли, – княгиня, вспомнив приключение, усмехнулась. – Располагайся, сударыня, как дома. А с тобой я еще поговорю!
Это относилось к Аграфене.
Задача стояла непростая – расстаться с зятем и его сестрицей хотя бы по-приятельски. Не то и впрямь через год-другой полковник потребует развода. Мало ли – другую невесту найдет, или Марья сама ему подходящую особу посватает. И куда прикажете девать Аграфену? В девичью обитель – грехи замаливать? А если мирно распрощаться – может, полковник там, на юге, соскучится по жене, вернется?
Марья позволила себя уговорить, хотя сперва кобенилась – муж и дети остались в Москве, ждут, а она укатила братние дела улаживать. Княгиня разумно расспросила ее и о муже, и о детках, вспомнила, что не послала подарка на именины, тут же достала из шкатулки золотой бант-склаваж с большой розовой шпинелью и мелкими бриллиантами, выигранный в карты еще на Масленицу и припасенный для Лизаньки. Это подействовало – кое-как она разговорила угрюмую даму.
А потом, когда гости были и ужином покормлены, и по спальням разведены, она осталась наедине с дочерью и первым делом дала ей крепкую пощечину.
– Дура! Дура безмозглая! Без мужа останешься – что делать будешь? Кому ты, пьянюшка, нужна?!
Аграфена тихо заплакала. Потом стала каяться, клялась и божилась, что более – ни капли! Веры ей не было – княгиня знала, как спиваются бабы, в ее собственной деревне были две таких – от хозяйства отстали, детей забросили, цена их обещаниям была – медный грош в базарный день. Одна спьяну свалилась в ручей и утонула – развязала мужу руки, другая ушла за солдатами чуть ли не в Крым и пропала. Ей, может, и неплохо, а мужу каково? Пока про ее смерть не известят – другую хозяйку в избу привести не сможет. Княгиня знала от Агафьи, что к соломенному вдовцу бегает в потемках кумушка, но махнула на это дело рукой.
Она смотрела на хнычущую дочь и сама себе удивлялась – вроде и рожала эту дуру, и на руках носила, и позднее дитя – в тридцать четыре года после смерти двух младенцев рожденное, чудом выжившее, а жалости к ней более не было, вся жалость кончилась.
– Жить будешь в своих комнатах. Попробуешь уйти – сама выпорю, – пригрозила княгиня. – Вздумаешь моих людишек с толку сбивать – не обрадуешься! А коли станешь Лизку просить, чтобы из буфетной или из погреба хоть стопку принесла…
Тут княгиня задумалась – нужно было как-то так устроить, чтобы мать с дочерью вообще не встречались.
– Агаша, кликни ко мне Николку, – велела она. Ключница, зная, что будут распоряжения, ждала за приотворенной дверью.
Чуть погодя в опочивальню пошел крепкий и статный выездной лакей Николка, поклонился в пояс.
– Ты, помнится, просил, чтобы я тебя на Марфутке женила, – сказала княгиня. Лакей безмолвно пал на колени.
– Будет тебе твоя Марфутка, слово даю. Но сперва – послужи как следует. Вот, видишь, дама? Признал? Жить эта дама будет у меня. А ты чтоб денно и нощно с нее глаз не спускал. Она хитрая – все пьяницы хитрые. Может сбежать. Твое дело – коли так выйдет, догнать и приволочь обратно, хоть за косу. Если при том ее поцарапаешь или синих пятен наставишь – наказывать не стану. Марфутка также будет за ней следить. Год вам даю. Справитесь – вот мое слово, тут же под венец. Первенца сама крестить буду. А ты знаешь – я к крестникам щедра. Ну, вставай, не порти штанов.
Лакей, поднявшись, не руку хозяйкину поцеловал – руку господа целуют, – а самый край подола.
– Слышала? – спросила княгиня Аграфену. – Вот то-то… Николка, проводи ее в угловые комнаты, в те, куда мебель из зеленых комнат я снести велела. Вот ключ. На ночь ее запрешь. Да – еще вели сторожу Никишке с сего дня ночью собак с цепи спускать.
– Собаками меня затравить хотите?! – воскликнула Аграфена.
– Будешь сидеть смирно, хвост поджавши, – никто тебя не затравит, – спокойно ответила мать. Прошло то время, когда она, плача, уговаривала доченьку не пить. Те слезы давно выплаканы, других не будет.
Аграфена выпрямилась и гордо вышла из материнской опочивальни, зато вошла Агафья.
– Матушка-барыня, дозволь сказать…
– Говори.
Ключница порой дельные советы подавала. Вот и теперь – сообразила!
– Матушка-барыня, Лизаньку поскорее бы замуж отдать, она девица спелая, а жених в наших краях знатный один только и есть. Граф Орлов, матушка-барыня…
– Жених-то жених, а как?..
– Лизанька-то красавица вышла. Вся в покойного Илью Петровича, а от вашей милости – носик пряменький, бровки. Граф увидит – сам догадается.
– Хорошо бы, Агаша…
Ключница, когда Аграфена, овдовев, два года прожила у матери, немало возилась с Лизанькой – знала, что барыня это увидит и похвалит. И сейчас тоже ждала похвалы.
– Торопиться некуда, – подумав, решила княгиня. – Жених наш теперь, поди, на конюшне живмя живет, с новокупкой своей повенчался. А мы вот что сделаем – как дороги высохнут, поедем в Москву, наберем в модных лавках блондов, лент, наймем там же швеек, нарядим Лизаньку по самой последней моде…
– Матушка-барыня, ни к чему это.
– Как так?
– Вокруг господина Орлова невесты вьются, он увидит нашу красавицу расфуфыренной – сразу поймет, ради чего… А она скромница, глазки строить не станет. Она из тех, что вывези ее в богатый дом – забьется в гостиной в угол да весь вечер там и просидит.
– Твоя правда, Агаша! Совсем я на старости лет нюх потеряла. Ну, стало быть, не миновать нам с тобой плести интригу.
Ключница промолчала – не хотела напоминать, как двенадцать лет назад пустились на хитрость, чтобы отдать Аграфену за господина Афанасьева. Тогда ей сразу после венчания был царский подарок – вольная. Но уходить от княгини Агафья не пожелала – годы не те, чтобы на воле новую жизнь начинать, а тут все уж налажено, есть свой уголок, и на старости лет пропасть не дадут.