Васька знал, что немка с княгининой внучкой часто сидят в беседке. Им там дождик не страшен, и они видят, если кто подходит к мостику.
На сей раз хозяйкино поручение было выполнено как-то странно. Лизанька даже не пошла, а выбежала навстречу казачку.
– Сударыню бабушка звать изволит, – сказал Васька и протянул шаль.
– Поди, ступай, скажи – сей же час буду, – ответила Лизанька, принимая шаль.
– И Амалию Гавриловну тоже…
– Амалия Гавриловна со мной придет. Поди, поди! – требовала Лизанька, и Васька удивился – до сих пор скромница чуть ли не шепотом с ним говорила.
Амалия Гавриловна уже так наловчилась обходиться с костылем, что шустро одолела мостик. Сама ли она выдумала эту ухватку, или ей кто подсказал, но она, когда хотела передвигаться быстро, брала костыль обеими руками, утыкала его в землю перед собой и делала здоровой ногой, поджав больную, довольно длинные прыжки. Вид это имело – как будто немка скачет верхом на костыле.
Допрыгав до Васьки, немка сунула руку в потайной карман юбки и достала вышитый бархатный кошелечек.
Оттуда был добыт гривенник.
– За труды тебе, – сказала казачку Амалия.
Если бы с небес опустился белокрылый ангел и заиграл на арфе – Васька меньше бы удивился. Он знал, что княгиня своих приживалок деньгами не снабжает: на кой им, если все необходимое имеется, и пропитание, и обноски с хозяйского плеча? А если к ним и попадали деньги, то тратить на подарки дворне они уж точно бы не стали. Опять же, Амалия Гавриловна – немка, а всем известно, что немцы скупы. И до сих пор она даже комнатным девкам грошовой ленточки не подарила. А тут – целый гривенник!
Но философствовать Васька не стал, а гривенник принял с поклоном и умчался – докладывать княгине, что барышня с немкой сейчас будут. Амалия и Лизанька пошли следом, что-то друг дружке нашептывая.
Никто не догадался обратить взгляд вверх. А там, вверху, в окошке второго жилья, виднелись очертания фигуры. Непутевая Аграфена внимательно следила за беседкой…
Глава 4
По вечерам княгиня скучала. Она заставляла приживалок рассказывать занимательные истории, но запас историй иссяк. Она заставляла их также читать вслух книжки, но читали они ужасно, спотыкаясь и делая паузы в неожиданных местах. Лизанька читала хорошо, но не все книжки из княгининой библиотеки следовало ей показывать; творения господина Кребильона, которые княгиня еще в молодости полюбила, могли бы основательно смутить внучкину невинность. А из всего творчества господина Дидро, уважаемого самой государыней, княгиня держала дома только «Нескромные сокровища», книжку увлекательную, лихую, но написанную отнюдь не для девиц.
Немного развлек ее донос лесника: кто-то повадился стрелять днем в лесу, там, где дорога для экспедиций за дровами.
– Ну и леший с ним, пускай стреляют, – беззаботно ответила княгиня, предположив, что это люди графа Орлова за кем-то охотятся. Ссориться с графом из-за такой чепухи, как подстреленный в ее владениях вальдшнеп или перепел, она не желала. Да и поди на слух определи, в чьих владениях.
День выдался суматошный. Кроме прочих дел, княгиня велела натянуть на себя сапоги и самолично проездила красавицу Милку сперва в манеже, потом по дорожке в рощице. Лизанька ехала рядом на Амуре и дивилась – как бабушка, которой за семьдесят, отменно держит спину на галопе, да еще улыбается. Это было для нее более весомым поучением, чем все разговоры о пользе конной езды. Но вот сползала с седла княгиня медленно и осторожно – прыгать более не могла.
Предвидя завтрашнюю боль в ногах, княгиня после ужина капризничала, прервала Лизанькино чтение, наконец захотела составить карточную партию, приживалки обрадовались, карты были розданы, и тут явился старый лакей Игнатьич.
Он жил при княгине на покое, когда требовалось – школил молодежь и развлекался беседами на французском языке с офицерской вдовой Болотниковой; он же исполнял некоторые поручения княгини, которые она не желала доверять молодежи, и вместе с Агафьей наблюдал за порядком в усадьбе. Но если Агафья толковала с княгиней наедине, то Игнатьич часто высказывал свое мнение прямо при всех.
Вот и сейчас он не побоялся нарушить игру, а сказал:
– Проезжие люди, матушка, ночлега просят.
– Что за люди, какого сословия? Коли простого – сам распорядись, а мне не мешай.
Игнатьич сделал жест, означавший: сам не пойму, какого сословия, а люди не простые.
– Проси, – велела княгиня, почуявшая хоть какое-то развлечение.
В гостиную вошел мужчина такой наружности, что Лизанька, поглядев на него, даже съежилась: высокий, статный, плечистый, но урод редкостный. Одет урод, впрочем, был прилично: княгиня оценила хорошо пошитый кафтан и камзол к нему, скромный галун по бортам, да и перстень на пальце – алмаз на подложке из голубоватой фольги, окруженный, кажется, мелкими сапфирами, света в гостиной недостало, чтобы лучше разглядеть.
– Сударыня, простите, Христа ради, – сказал он, – не имею чести вас знать… добрые люди на дороге сказали, что не откажете… Рекомендуюсь – Екатеринославского гренадерского отставной поручик Эккельн.
– В чем состоит ваше дело, господин Эккельн? – любезно спросила княгиня.
– Я везу в Москву друга своего, тяжело больного, в надежде на московских врачей. В пути ему вдруг стало совсем худо. Боюсь – не довезем. На коленях молю – позвольте его сюда перенести, отведите нам хоть какой уголок. Я чай, мы его растрясли дорогой… может, полегчает?..
– Да, сударь, конечно, – ответила княгиня. – Агаша, распорядись – пусть девки приберут комнату во флигеле.
И тут подала голос Лизанька.
– Сударыня бабуленька, флигель зимой не топили, там сыро, – сказала она. – Нехорошо больного человека там держать!
Княгиня удивилась безмерно – внучка сама почти никогда к ней не обращалась, а при посторонних вообще помалкивала, смотрела в пол да краснела. Однако девушка была права – и княгиня велела отвести нежданным гостям другую комнату, неподалеку от апартаментов Глафиры. Как хорошая хозяйка, она пошла сама встретить болящего.
Его внес на руках здоровенный бородатый кучер. Друг Эккельна оказался молодым человеком, лет не более тридцати, худощавым и бледным. За кучером шел с дорожным сундучком еще один человек – невысокий, черноглазый, горбоносый, тоже лет тридцати, по всей повадке – лакей, смышленый и, сдается, вороватый. Ибо честный человек так в пол не глядит и глаз не прячет.
Приживалки подняли вокруг больного суету, и княгиня сердито шуганула их: страдалец едва выговорил несколько слов благодарности, норовил закрыть глаза и отрешиться от всего земного, а они подробностей хворобы домогались.
Лизанька сама следила, как девки стелют постели, как вносят и расставляют все необходимое для ночлега, и, набравшись отваги, спросила урода, угодно ли ему отужинать. Тот поблагодарил и, смущаясь, попросил принести ужин в комнату, а кучера покормить на поварне и предоставить ему хоть уголок на полу в людской, а войлок для подстилки у него свой есть. Тогда Лизанька спросила, не нужно ли чего приготовить нарочно для больного. Урод, чуть не краснея, спросил горячего куриного бульона.
Княгиня только дивилась. Она не знала, что этот светловолосый страдалец – едва ли не первый молодой человек, с кем девушка оказалась в одной комнате. В доме отчима Лизанька видела только его приятелей да подружек матери, в свет ее не вывозили, учителей наняли старых, как Мафусаил. И если бы Лизаньке сказали, что умирающий путешественник ей понравился, она бы удивилась и растерялась; ей самой казалось, что в сердце проснулось обычное христианское милосердие, и она очень радовалась, что способна на столь возвышенное чувство…
За суетой княгиня совершенно забыла про Амалию. Она и вообще-то не слишком часто вспоминала о немке. Тем более, что Амалия норовила забиться в уголок со своим костылем. И одевалась бедняжка так, чтобы поменее привлекать к себе внимание, и лицо имела тусклое, невыразительное, волосы – блекло-серые, брови и ресницы – светлые, почти невидимые, румянец был смолоду, но пропал.
Амалия тоже оказалась в комнате, где укладывали в постель больного. Но оказалась неприметно – как будто мышка прошмыгнула, и даже костыль об пол не стукнул. Она издали наблюдала за Лизанькой и тихо улыбалась – как будто за улыбку широкую, радостную ей могло влететь от княгини и от прочих приживалок.
Приживалки же поглядывали на господина Эккельна. Каждая для себя определила его возраст – под сорок или чуть более, каждая сопоставила этот возраст со своим. Внешность, которая так испугала Лизаньку, им показалась по-своему привлекательной – этакому красавчику трудно найти жену, но женщина разумная, не глупая девочка, в приятных женских годах вполне может составить его счастье. Хорошо, что догадливая княгиня заметила эти амурные маневры и выставила приживалок из комнаты, да и внучку за руку увела.
Лизаньку уложили спать, а вскоре Агафья зашла к княгине – пожелать благодетельнице доброй ночи.
Она подождала, пока княгиня, стоя коленями на бархатной подушке, уложенной на скамеечку, вычитает вечерние молитвы, и тогда сказала:
– Лизанька-то не спит. Пукетовый шлафрок надела да в каморку к немке побежала.
– И что тут удивительного. Гости какие ни есть, а кавалеры, – ответила княгиня. – Нужно же подружкам пошептаться. Не знаю, что немка смыслит в кавалерах, а Лизаньке о них потолковать полезно и приятно. Девица-то на выданье, должна любопытствовать… Ступай, Бог с тобой.
Агафья, занятая устройством гостей, забыла приготовить свое питье, которое обеспечивало долгий и спокойный сон. Повозившись, прочитав молитвы и поняв, что сон нейдет, она решила прогуляться по усадьбе и посмотреть, нет ли визитеров в девичьей: весна как-никак, у девок одно на уме, а ей, Агафье, все эти шалости потом расхлебывать.
И она действительно обнаружила поблизости от людской нечто неожиданное.
Рано утром она вошла в спальню княгини и, опустившись у изголовья на коленки, зашептала:
– Княгиня-матушка, беда…
– Что еще стряслось?..
– Люди эти, что вы приютить изволили, – они воры!
– Как – воры? Что ты врешь?
– Право слово, воры! – Агафья перекрестилась. – Они промеж собой не по-русски говорят! По-немецки!
– Ну и что? – княгиня спросонья не поняла всей важности сообщения.
– При нас – по-русски, а ночью этот господин Эккельн со своим кучером Трофимом по-немецки шептался!
– С кучером – по-немецки? И тот отвечает? – удивилась княгиня.
– Да, да! Жаль, я ничего не поняла. У них, видать, уговор был – ночью этот господин Эккельн к людской подошел, а Трофим в одном исподнем к нему вышел, и они шептались… И тот, кого на руках принесли, только прикинулся больным – для жалости!
– Ворья мне тут еще недоставало… Агаша, ты с них глаз не спускай и Игнатьичу вели! Они поймут, что их раскусили, и сегодня же уберутся – коли они и впрямь воры. А ежели тебе ночью померещилось… ежели тот кавалер и впрямь помирать собрался…
– Не померещилось, княгиня-матушка!
– Болящего из дому выбрасывать – грех. Поняла?
Княгиня имела свое понятие о грехах. Всякий должен быть чем-то искуплен. Так она забрала к себе Амалию, считая, что в несчастье есть и ее вина. При этом саму немку она спросила в последнюю очередь, а переговоры вела с ее отцом и бабкой. Грехи покойного князя Чернецкого расхлебывала по мере возможности – князюшка, царствие ему небесное, оставил с полдюжины деток от дворовых девок, и княгиня им покровительствовала.
– А коли прикидывается?
– Надобно спосылать Игнатьича в Братеево, там у кузины Прасковьи лекарь живет, так чтоб прислала хоть на день.
Кузине было почти восемьдесят, и ей дешевле обходилось содержать своего лекаря, чем ради каждого прыщика ездить в Москву. В Москве даже для старухи – одни соблазны, накупишь всякой дряни, а потом сиди да ругайся: на кой ляд?! А лекаря четырежды в день покормишь за особым столом, не господским, но и не людским, да в месяц восемь рублей, да свои девки сошьют исподнее и обстирают, да привезешь ему шелковых чулок, чтобы в шерстяных не ходил, хозяйку не позорил…
Игнатьича кузина знала чуть ли не полвека и уже считала за приятеля, невзирая на его крепостное состояние. Его она должна была послушать.
– Кто же останется за ворами следить?
– А я сама! – весело воскликнула княгиня. – Немецкий язык, слава те Господи, знаю, наша немка забыть не дает, а сидеть у постельки да питье подавать – самое богоугодное дело. Это, пожалуй, рубля два милостыньки, что возле церкви подаешь, заменит.
И она действительно, одевшись попроще, пошла сидеть у постели бледного и тощего молодого человека.
Княгиня знала толк в кавалерах. Про этого она подумала так: от природы тонкая кость, рожица с кулачок, но руки приятного вида, и в плечах, кажись, не слишком узок; опять же, светлые волосы сами вьются. Будь ее воля, она бы прописала такое лечение: каждое утро – верховая прогулка часа на два, чтобы основательно надышаться свежим воздухом, перед обедом – длительный променад, чтобы за столом не тосковать, а есть, как изголодавшийся дровосек; затем, ежели погода позволяет, сон в саду под яблоней, и опять променад. Никакого избыточного сидения в комнатах за книжками, а сговориться с соседом, страстным охотником, и дважды в неделю выезжать с ним, носиться по лесу до полного изнеможения. И еще перед каждой трапезой – стопка «ерофеича».
Об одном княгиня жалела – что раньше к фавориту Гришке Орлову опасная хворь не прицепилась. Тогда бы и лекаря, изготовлявшего целебную настойку, к нему раньше привели, и весь столичный высший свет о ней узнал тоже, соответственно, раньше. Настойка вошла в моду, а поскольку имела сложный состав и требовала неоднократной перегонки хлебной браги, то была по карману только людям зажиточным. Разумеется, и у княгини имелись полуштофы темного стекла с «ерофеичем», но она от природы была здорова, лечиться вроде было не от чего. Принятая перед обедом рюмка вызывала зверский аппетит – так ведь и отсутствием аппетита княгиня не страдала. Но иногда было ей приятно выпить настоечки – так сказать, полечиться впрок. Доставалось господского «ерофеича» и Агафье, и Игнатьичу, о чем сразу делалось известно всей дворне. Для ключницы стопка из княгининых рук была чем-то вроде ордена, а Игнатьич бывал угощаем, когда хозяйке казалось, что старик плохо ест и худеет.
Но переводить ценное снадобье на вора княгиня вовсе не желала.
Болящий хватался руками за виски и даже постанывал. Когда она неожиданно обратилась к нему по-немецки – ответил не сразу, но вполне внятно. Пришедший посидеть с другом господин Эккельн перевел беседу на русский язык, что показалось княгине подозрительным; она стала поминать известных в столице знатных господ и даже сказала несколько фраз по-французски; по глазам гостя было видно, что он плохо разумеет, о чем речь. Хотя его любезное обхождение показывало господина воспитанного, не дикого помещика из Заволжья, который едва читает по складам. Словом, основания для беспокойства имелись.
Дворня получила строжайший приказ – в переговоры с гостями не вступать, что им нужно – объявят ключнице Агафье. Когда ключница сменила хозяйку у постели болящего, княгиня пошла к себе в кабинет и велела подать туда котлетки, ломоть хлеба с икрой, другой – с вяленой осетриной, да кофей. Не успела приступить к трапезе – прибежал казачок Васька с приятнейшим известием: кобыла Милка входит в охоту, и очень скоро будет готова принять жеребца.
– Беги, отыщи мне Фроську! – велела княгиня.
Фроську нашли не сразу – в коровнике она теперь не каждый день появлялась.
Когда она прибежала, княгиня спросила:
– Точно ли у тебя рыбка на крючке?
– Точно, матушка-барыня.
– Докладывай.
– Их четверо, кроме дяди Степана, ну так он женат, да у него и кума есть, бегает к нему на конюшню, он ее водит на сеновал. Ему дай Боже с этими двумя управиться. Так одному детине меня подавай, другому, сдается, лишь деньги надобны, третий на мне хоть сейчас жениться готов, у четвертого невеста, да он не прочь… Извертелась я, матушка-барыня!
– Тому, кто до денег охоч, обещай сто рублей, как я говорила. Начнет жаться да охать – полтораста! Поняла? И как рыбка клюнет – подсекай. Да поскорее! Пусть он сам придумает, как с теми тремя управиться. Поняла?
– Все поняла, матушка наша… да боязно…
– Эк когда спохватилась! Ступай! Ты меня знаешь – наградить сумею.
О награде княгиня уже думала. Если конская свадьба окажется успешной, то орловские конюхи болтать не станут, ибо рука у графа тяжелая, а вот Фроська может сдуру похвалиться своей ловкостью. У княгини была в столице знакомица-француженка, хозяйка модной лавки. Если отвезти к ней шалаву Фроську, приставить девку к мытью полов и тасканию дров, то получится, что девка отпущена на оброк, и ту часть ее жалованья, что служит оброком, княгиня будет выбирать в лавке лентами и пряжками – уму непостижимо, как стремительно дворовые теряют пряжки от парадных туфель… Для деревенской девки, привычной к тасканию тяжестей, служба в лавке – вроде отдыха, а там бывают кавалеры, лакеи из богатых домов; глядишь, и найдется дуралей, посватается… да она не дура, подцепит там женишка, который знать не знает о ее сельских шалостях…
Выпроводив малость растерявшуюся Фроську, княгиня пошла на конюшню – проведать Милку. В манеже у конюшни она обнаружила внучку, скакавшую по кругу коротким галопом. Лизанька уже научилась держать Амура в сборе – или же Амур, идя в правильном сборе, учил Лизаньку верным ощущениям на этом аллюре. Мистер Макферсон кое-как объяснил, что ученицей доволен и скоро будет, как уговаривались, ее водить по лесу, по тропам с опасными поворотами. Увидев бабушку, Лизанька заставила коня сделать вольт и подъехала к княгине. Та прямо залюбовалась ловкостью внучки.
– Бабуленька, голубушка! – воскликнула внучка удивительно громко. – Я чуть не час каталась, и мистер Макферсон мною доволен! И вот я – в мужском наряде!
– Жизненочек мой, цветик! – ответила княгиня. – Уж как ты мне угодила! Чего хочешь проси – сережек новых, или блондов, или туфелек, или хоть… хоть клавикордов проси, велю из Москвы доставить, наши совсем расстроены. Нот велю привезти, модных картинок!
– Бабуленька, не нужно картинок… Можно, я к гостям пойду? Не одна – с Агафьюшкой? Вдруг у них в чем нужда?
– Вот оно что… Можно, Лизанька! – сразу позволила княгиня, имея на уме: девица, непривычная к мужскому обществу, чего доброго, испугается галантностей Орлова-Балафре и погубит такой замечательный план. Пусть привыкает потихоньку. Ведь мистера Макферсона она явно мужчиной не считает, если расхаживает при нем в штанах. Подозрительные людишки, ну да ладно. Агафья – не дура, ничего лишнего не позволит.
Игнатьич съездил к кузине Прасковье, привез лекаря с целым сундучком микстур. Лекарь исследовал страдальца, объяснил, что тот ослаблен от скверной дороги и сердечного недомогания, велел выпаивать крепким бульоном, а смертельных хвороб не обнаружил. Он уехал, обещав составить подходящие микстуры – и действительно, кузина Прасковья прислала их с верховым.
Через день больному настолько полегчало, что он был готов двигаться в дорогу.
Гости долго раскланивались, благодарили, благословляли и с утра пораньше двинулись в путь – Агафья нарочно велела дворовому парнишке забраться на дерево и смотреть, куда покатили. Покатили они в сторону Москвы, и Агафья вздохнула с немалым облегчением.
Но, пока княгиня плела интригу, чтобы поймать в сети Гименея неуловимого до сих пор графа Орлова, пока готовила к подвигам внучку да пропадала на конюшне, пока налаживала свадьбу жеребца Сметанного и кобылы Милки, ее младшая дочь строила планы побега.
Пьяницы бывают порой очень хитры, и хитрость в них сочетается с полным безрассудством. И муж, и мать не догадались забрать у Аграфены золотой нательный крест, выдав взамен хоть оловянный. Она знала, что в трактире и в любом кабаке этот крест охотно примут – а там хоть трава не расти. Все ее тело, и сердце, и душа требовали выпивки.
Аграфене было тридцать восемь лет – возраст, когда еще не все потеряно. Она еще могла нравиться мужчинам. И она с самого начала составила план – убежав из усадьбы, продать крест, отвести душеньку хоть на почтовой станции с пьяными ямщиками, а потом пробираться в Москву. Были у нее там подружки, еще не совсем утратившие человеческий образ из-за пьянства, с виду – почтенные жены и матери, пившие втихомолку, а родня тоже об этом не орала во всю ивановскую. Кто-то из подружек мог бы на первых порах приютить, а дальше – как Бог даст. Может, сыщется богатый человек и захочет жить с Аграфеной. Дважды побывав замужем, она знает, как угодить сожителю.
Аграфена попросила пяльцы и шерсть – собралась вышивать подушку. Княгиня понимала, что дочь от скуки может и умишком тронуться, поэтому распорядилась выдать ей весь приклад, но чтобы не оставлять одну – пусть с ней сидят или Николка, или Марфутка, а проверять пусть приходит Агафья.
Непутевая доченька не возражала.
Оставшись одна, она глядела в окошко, выходившее на задний двор, видала справа сад, видела кусты зацветающей сирени и большую черемуху, под которой играла в детстве. Она изучала все, что могло бы способствовать побегу. Вслед за безумной затеей выбраться через окно на крышу родилась иная – раскачавшись на спущенной из окна веревке, перескочить на дровяной сарай, а с него спрыгнуть в сад. Аграфене отродясь не приходилось проделывать таких кундштюков, но она была уверена, что справится. Как многие пьющие женщины, она отощала и полагала, что весит теперь не более ангела небесного.
Кроме того, она очень надеялась, что кавалеры, которых она сверху видела за беседкой и днем, и поздно вечером, сумеют ей помочь, ежели их хорошенько попросить.
Настал день, когда ей удалось утащить из корзины с рукоделием, которую уносила Марфутка, нарочно положенные сверху и прикрытые лоскутом шелка ножницы.
Оставалось быстро, пользуясь лунным светом, нарезать простыни, свить веревки и высадить окно. А из подходящей полоски полотна изготовить подвязки – нелепо было бы пускаться в бега со спущенными чулками.
Глава 5
– Ваше сиятельство, егеря доносят – кто-то в лесу балуется, – сказал старый камердинер Василий. – Стреляют непутем. Вон там…
Он указал в окошко на далекий лес.
– Поди, госпоже Чернецкой дичи захотелось, – сообразил Орлов. – Не обеднею, коли в моем лесу ей дюжину перепелов подстрелят.
Василий хотел было напомнить, что такую мелочь пернатую, как перепела, лучше ловить бесшумно в силки, но промолчал. Барин был сильно озабочен своей новокупкой, так лучше не противоречить.
Сметанный в дороге держался неплохо, но прибыв на постоянное местожительство, заскучал. Не то чтобы болел – ни на что не жаловался, хотя его по-всякому проверяли, и расковали, когда Степану вдруг показалось, что копыта греются, и грудь жали, и бабки прощупывали, и бурчание брюха слушали, и целый консилиум устроили по поводу сена и свежей травы, а жеребец стоял понурый.
С каждым днем становилось все теплее, миновали черемуховые холода, и Орлов распорядился считать Сметанного отдохнувшим после дороги и понемногу, очень бережно, вводить его в работу. Вышел очередной спор – гонять ли в манеже, где безветренно и тихо, или выводить на прямую дорожку. Орлов подумал и решил: в манеже лошадь можно незаметно сплечить, а поскольку Сметанному предстоит бегать в запряжке, то гонять по дорожке, нарочно для того устроенной. Но не слишком усердствовать – вечером, когда воздух уже довольно прогрелся, закладывать коня в дрожки и для начала неторопливой рысцой – четыре версты, две туда, две обратно. В дрожках – Ерошка, на поддужной лошади – Фролка, и Егорка с Матюшкой сзади, вооруженные плетками и карабинами – мало ли что.
Потом граф распорядился прибавить еще две версты. И каждый день навещал Сметанного в стойле или в загоне, осведомлялся, проеден ли корм, не воротил ли жеребец морду от кормушки. Если случалось, что граф приходил перед тем, как жеребцу задавали его дневную порцию овса, то сам сперва кормил из горстей, мог угостить и кусочком мелюса[2].
Сметанный его уже признавал, уже слышал издали шаги, но до той дружбы, что возникает между конем и его человеком, было пока далеко. Сметанный считал своим главным человеком Степана, понемногу привыкал к Фролке с Ерошкой. Для Фролки был праздник, когда жеребец боднул его лбом в плечо, боднул осторожно, деликатно, а Ерошка доложил: принес Сметанному воду, а тот взял губами за край рубахи и дважды дернул.
– Ты ко мне со всем почтением, и я к тебе со всем почтением, – так перевел Ерошка это действие на человеческий язык.
Когда граф был в конюшне или в загоне, туда к нему прибегали со всяким делом: садовник приносил план новых боскетов[3] в огромном саду, замечательных боскетов на склоне, к которым вели лестницы, архитектор (свой, из крепостных) предлагал на выбор рисунки беседок и павильонов, чтобы было летом где сидеть с гостями, пить чай и глядеть на клумбы с лабиринтом из подстриженных кустов. Заведовавший счетами немец, которого в Острове звали Генрихом Федоровичем, был взят на службу за отменную память всех расходов и тоже постоянно являлся со своими бумагами. Туда же бежали и псари, и капельмейстер рогового оркестра, и музыканты с нотами, и фейерверкер с новыми затеями. Орлов желал устраивать пышные приемы, с утра – охота в ближних лесах, ближе к вечеру – роскошный обед на сто двадцать кувертов, с музыкой, с огненной потехой. Лето было долгожданным временем года.