Вадим Россик
Индивидуальная непереносимость
Посвящается моей маме и младшему брату. Спите спокойно.
Я буду помнить вас и любить, а когда придёт и мой час, мы встретимся на небесах.
Ну и Людмиле Р. и Виктории Г. тоже посвящается. Куда ж без них.
Предисловие
Автору исполнилось шестьдесят. Можно подвести вкратце итоги. Получил высшее образование. Вырастил четверых детей. Женился и разводился. Хоронил родных. Растерял друзей. Был токарем, педагогом, музыкантом, оперным певцом, работником милиции, продавцом, казачьим атаманом, ночным сторожем, фрилансером, бизнесменом, преступником, охранником, юристом и стал писателем. Был награждён. Спас несколько человек. Сменил много автомобилей. Несколько раз набирал вес и сбрасывал. Один раз чудом не умер, второй раз умер, но воскрес. Потерял здоровье и стал инвалидом. Восстановился. Поменял страну и гражданство. Выучил три иностранных языка, написал 14 книг. Две из них перевел на немецкий язык. Побывал в одиннадцати странах и на четырех морях. Обременил себя энциклопедическими знаниями, умением водить автомобиль и членством в союзе писателей. Получил огромный жизненный опыт. Стал чувствовать и понимать людей. Научился управлять собой, толпой и погодой. Понял, есть ли Бог. Его обманывали, и он обманывал. Был счастлив и разочарован. Познал настоящую любовь. Увидел верность и предательство. Познакомился с множеством хороших людей и немногими плохими. В общем, прожил несколько довольно интересных жизней.
Создание каждого романа напоминает мне выращивание растения. Сначала из маленького семечка первоначального замысла вырастает ствол, затем на нём появляются ветки. Ветки покрываются листьями, среди листьев распускаются цветы, и постепенно-постепенно, медленно-медленно это скромное растение превращается в большое и прекрасное (я на это надеюсь) дерево, которому предстоит долгая жизнь, – тоже надеюсь.
Этот роман, конечно, не автобиография. В одном произведении невозможно описать все события и упомянуть всех людей, с которыми автора сводила его уже довольно долгая жизнь. Наверное, для этого потребовалось бы столько же времени, сколько длилась сама жизнь. Однако почти все события и персонажи имели место в действительности. Если кто-то узнает их, если эта история поразит кого-то в самую пятку, значит, книга получилась. Может показаться, что это история о преступлениях. Нет, на самом деле она о жизни. Иногда преступление маскируется под жизнь, как это было, например, в гитлеровской Германии, а иногда жизнь маскируется под преступление. Этот роман об иллюзиях, одиночестве, лжи, неблагодарности, зарытых талантах и загубленных жизнях. Ну и о любви, конечно. Куда же без неё.
Бывает, что кто-то, прочитав ту или иную мою книгу, говорит, что этого не может быть, это всё придумано. Что ж, им можно ответить словами Джордано Бруно: «Те, у кого не хватает понимания, думают, что знают больше других. Те, кто вовсе лишены ума, думают, что знают всё». Короче, читать или не читать этот роман, верить или не верить написанному, каждый решает сам. Автор предупредил.
Ну что же, пора с чего-то начинать. Пожалуй, стоит начать с конца.
Реквием эгоистке (пролог)
Мухачинск – столица Южного Урала. Это промышленный город-миллионник, вольготно раскинувшийся по обоим берегам задрипанной речки Мухачи. Мухачинск населён в основном хорошими людьми. Хорошим людям, впрочем, как и плохим, свойственно рождаться, жениться, разводиться и, несмотря на всю свою хорошесть, умирать. Для государственной регистрации этих радостных и не очень событий в Мухачинске существуют органы записи гражданского состояния или сокращённо – ЗАГС. Возле такого вот ЗАГСа, расположенного в самом отдалённом от центра районе, стою я и с нетерпением жду Виолетту. Нет-нет, мы не женимся. После почти двадцати лет совместной жизни мы разводимся. Наш брак в конце концов рухнул, как Советский Союз.
В Мухачинске майское утро. Вообще-то погода неустойчивая, но этим утром тепло и сухо. Яркий солнечный свет растекается по земле. Интересно, есть ли где-то архив, в котором хранятся все наши бывшие рассветы и закаты?
Вокруг бьёт ключом жизнь. По улице пролетают маршрутки, проползают автобусы и тащатся троллейбусы. На остановках, словно пчёлы, роятся озабоченные мухачинцы. Дворник-таджик трудолюбиво машет метлой, создавая обманчивое впечатление, будто в Мухачинске работают только гастарбайтеры, а местные наслаждаются вечным отпуском. Ветерок кружит по тротуару рваный пластиковый пакет. В общем, жизнь бьёт ключом, но я нахожусь в состоянии атараксии, то есть невозмутимости и душевного покоя. Это Эпикур так учил. Был такой философ в Древней Греции. Мол, человек, в особенности мудрец, должен стремиться к атараксии. Вот я и стремлюсь. А что остаётся? Рыдать и биться башкой о стену?
Чтобы не зарыдать, я глазею на стрелки, нарисованные белым мелком на потрескавшемся асфальте. Стрелки ведут к ЗАГСу. Возможно, что таким нехитрым способом какая-то девушка пыталась заманить под венец своего избранника?
ЗАГС занимает первый этаж обшарпанной брежневки – девять этажей скучного и унылого существования, которое оживляют лишь шумные свадебные делегации. Как раз сейчас одна такая свадебная делегация бьёт копытом перед входом. Пара ужасно одетых молодожёнов ждёт своей очереди на регистрацию. Волнуется. А чего волноваться? Нужно просто войти и пожениться без всякого пафоса. Основать семью на пособия по безработице или по инвалидности. Впрочем, можно и пафоса добавить, чтобы было не так боязно.
На крупногабаритную зрелую невесту в марлевом платье с тоской смотрит приблудная дворняга, словно ей тоже хочется замуж. Плюгавый жених с телосложением освобождённого от физкультуры, но в спортивном костюме, курит, зыркая по сторонам, словно надеется, что кто-то придёт ему на помощь. Богатырская невеста – дистрофик жених. Противоположности сходятся? А вдруг наша жизнь – это просто чья-то злая шутка?
Жених смачно харкает слюной в дворнягу, как бы мстя ей за мечту. Или это сегодня такой тренд – плевать на чужие мечты? Вот и Виолетта туда же…
Смотрю на часы. Виолетты всё нет, но я не обижаюсь. Развод – не свадьба, а разновидность похорон. Можно и припоздать. К тому же моя жена никогда не отличалась пунктуальностью. Даже в букетно-конфетный период наших отношений. В оправдание Виолетте я напоминаю себе, что она живёт далеко от ЗАГСа. Это мне рукой подать – можно дойти пешком. С некоторых пор я обитаю у родителей, а Виолетта с сыном по-прежнему в нашем домике на незаметной улочке в частном секторе. От двадцати лет семейной жизни у меня осталось немного: мобильник, одежда, обувь, связка бесполезных теперь ключей, несколько фотографий и огромное сожаление о потраченном времени. Совсем скоро добавится ещё свидетельство о разводе.
Кстати, о мобильнике. Он как раз привлекает к себе моё внимание, пытаясь при помощи вибрации выбраться из кармана джинсов. Вынимаю его, смотрю. Это Виолетта. Легка на помине.
– Привет, енотик! Ты меня не потерял? Я задержусь немного. Буду через полчаса-час. Чмоки!
В трубке звучит гудок. Отбой. Раздражённо запихиваю мобильник обратно в карман. Строго напоминаю себе об Эпикуре. Внимание, атараксия! Во всём нужно видеть хорошую сторону. Виолетта приедет только через час? Замечательно! Значит, у меня есть время выпить кофе. Убеждаю себя, что давно мечтаю о кофе – чёрном как ночь, сладком как грех, горячем как любовь и крепком как проклятье. Это не мои слова, а вроде бы Талейрана, но я не уверен.
Я оставляю брачующихся наедине с завистливой дворнягой и шагаю прочь. Может быть, найду какую-нибудь кафешку? Они сейчас плодятся, как африканцы в Африке. Постепенно удаляюсь всё дальше от ЗАГСа. Шумную центральную магистраль, запруженную транспортом, сменяют тихие улицы. Невысокие здания, узкая проезжая часть, газоны с пучками пока бурой травы, старые тополя, щербатые тротуары. Вокруг никого. Ан нет! Есть тут люди. Какой-то мужик мочится у стены. Сворачиваю в совсем уж глухой переулок. Ну вот и кафе. Одноэтажный пристрой. Окна забраны решётками. Стены покрыты подростковыми граффити. Над железной дверью вывеска: «Время». Я не помню это заведение, никогда его не видел. Впрочем, вполне возможно, что его здесь раньше и не было. Вместо кафе на этом месте мог находиться магазин, швейное ателье, какая-нибудь контора или даже общественный туалет. Но всё течёт, всё меняется. Капитализм.
Оттягиваю тугую дверь, вхожу. Полутёмное помещение. Пахнет сигаретами, кофе, едой быстрого приготовления и безбрачием. За стойкой женщина с трудноописуемой внешностью из-за странного макияжа кренится наподобие Пизанской башни. Этот макияж выдаёт горячее желание покорять мужские сердца, но одновременно доказывает бесплодность этого желания. Ради такой физиономии, похожей на физиономию загримированной для похорон покойницы, мужчины точно не будут брать крепость. Скорее, обороняться до последнего. В глубине несколько столиков. Там сидят посетители, едва различимые в сумраке. Их лиц не распознать. В кафе царит тишина. Мне здесь сразу нравится. По-моему, тишина звучит гораздо приятнее большинства звуков. Её беззвучный голос прекрасен. Прохожу к свободному столику, устраиваюсь на стуле, беру в руки меню. Я не рассчитываю на улиток в лошадином лёгком или петушиный гребень, рубленный со свиной кишкой. Мне бы просто чашечку кофе. С сахаром и сливками. Делаю заказ подошедшей официантке, светленькой девушке с милым застенчивым личиком. Ненакрашенным. Огромные глаза, вздёрнутый носик, острый подбородок, нимб золотых кудрявых волос. Девочка-эльф.
Кофе кажется вполне приличным. Видимо, сегодня работники общепита решили козырнуть качеством. Я не против. Сижу, делаю крошечные глоточки, лениво размышляю, глядя в сумрак. Почему мужчины и женщины не понимают друг друга? Да очень просто. Мы разные виды. Собаки и кошки ведь тоже не понимают друг друга. Женщины – это скорее кошки. Есть привязчивые кошки, а есть гуляющие сами по себе, но все кошки любят, когда их гладят, и все выпускают коготки, когда им что-то не нравится. А мужчины – это собаки. Грубоватые, бесцеремонные, вечно сексуально озабоченные кобели, надоедающие кошкам своей любовью.
Я медленно смакую кофе. Лишённые лиц посетители молчат. Их молчание бродит от столика к столику, как немой попрошайка. Кажется, что здесь никого, кроме меня, нет. Мне вдруг становится тревожно. Что-то в этих людях не то. А может, я просто не могу понять их безмолвную речь? Странное место – кафе «Время».
Словно услышав мои мысли, загримированная покойница за стойкой включает музыку. О, только не это! «Багульник», музыка Шаинского, слова Морозова. Значительная часть моего детства прошла под эту заунывную песню. У нас была маленькая пластинка вокально-инструментального ансамбля «Самоцветы», и папа гонял её каждый день раз по двадцать. Уходил в себя, как в звуки Глюка. Зимой, набесившись на горке, я прибегал домой с замёрзшей соплёй под носом, а там: «Где-то багульник на сопках цветёт. Кедры вонзаются в не-ебо-о. Кажется будто давно меня ждёт край, где ни разу я не-е бы-ыл…» Тоска-а-а…
Хватит! Пора отчаливать. Справляюсь у своего мобильника, сколько времени. Оказывается, прошло уже полчаса. Виолетта, наверное, на подходе. Оставляю недопитый кофе на столике, встаю со стула и выхожу из тихого, сумрачного «Времени» на шумную, залитую светом улицу.
Опус №1. Под красной звездой
К одной цели может вести тысяча дорог.
Часть первая. Прелюдия в мажоре
Жизнь – это весьма хрупкий цветок, расцветающий лишь на короткое время в этой безбрежной Вселенной. И как-же его легко растоптать!
В детстве человек с чёрной душой ненавидел родителей. Да и не мудрено. Родители говорили человеку с чёрной душой, что когда он родился, акушерка слегла с инфарктом. Отец пил горькую и постоянно избивал мать, которая то пила вместе с ним, то с помощью скандалов пыталась отучить его от пьянства. В конце концов мать покончила с собой, повесившись в деревянном сортире на огороде. Отец окончательно спился, стал бомжем и умер под забором.
Человека с чёрной душой взяла к себе бабушка. С тех пор он жил с ней в домике у моря – купался, загорал, рыбачил, помогал в крошечном огородике. Бабушкин домик, казалось, только и ждал волка, желающего как следует на него дунуть и смести с лица земли. Домик был совсем маленьким – всего одна комнатка с голыми стенами и летняя кухня под навесом. В комнатке – стол, пара табуреток, комод, домотканые половики на дощатом полу. Ситцевые занавески на окошках. Полкомнатки занимала кровать, накрытая простеньким покрывалом. На кровати спала бабушка, а человек с чёрной душой ночевал на чердаке, где стоял топчан. Это были его самые счастливые годы. Бабушка любила его, баловала, жалела и защищала. Называла его ласково: «Тёмушка». Когда она умерла, он почувствовал себя одиноким и стал искать себе другую женщину.
Человек с чёрной душой сидел на берегу и прилежно точил штык-нож, прислушиваясь к шуму моря. На душе было пусто. А может, у него вместо души вообще одна пустота? Мало кто знает, каково это – остаться совсем одному в бесконечном пространстве. Но рано или поздно он это исправит.
1. Пьеса для классической гитары и вокала
Середина восьмидесятых.
– Ну так мы едем в музучилище или опять всё будет так же, как и всегда?
Передо мной стоял мой младший брат Агафон и требовательно смотрел на меня сквозь толстенные стёкла очков.
– Как и всегда – это как?
– Пообещаешь и не сделаешь.
Хотя Агафон почти никогда не бывал прав (по-моему), но это был тот редкий случай, когда я не мог ему возразить. Вчера мы договорились сдать документы в музыкальное училище имени Чайковского. Который Пётр Ильич, а не Корней Иванович, как шутили местные остряки. Мы с братом мечтали стать профессиональными гитаристами. Позади четыре года занятий классической гитарой в музыкальной школе и два года участия в вокально-инструментальном ансамбле дома культуры «Автомобилист». В ансамбле я играл на соло-гитаре, Агафон выбрал ритм-гитару, наш двоюродный брат Лёка стал ударником, а его приятель Карен Добриньянц по прозвищу Добрик – бас-гитаристом. Мы были весёлыми, ужасно глупыми и восхитительно молодыми шалопаями. В каждом из нас спал гений, но со стороны казалось, что с каждым днём всё крепче.
– Вы прямо, как «Би Джиз», – заметил как-то, усмехаясь в прокуренные усы, Владимир Михайлович – руководитель клубной художественной самодеятельности. – Почти все родственники.
– Ага, Владимир Михалыч. Мы, как «Бич Бойз», – со своей обычной непоследовательностью поправил худрука Лёка. Двоюродный брат был маленький и коренастый, словно медвежонок. Никакого сравнения со мной (почти метр девяносто) или даже с невысоким, худеньким Агафоном. Лёку было едва видно из-за барабанов. Чтобы обозначить себя, он подбросил барабанную палочку в воздух, но не поймал её, как намеревался. Мы были ещё не совсем, как «Бич Бойз».
Кстати, это именно Владимир Михайлович заронил в нас с Агафоном мысль – посвятить себя музыке. Прошлой зимой после занятия, болтая о том о сём на остановке в ожидании автобуса, наш худрук поинтересовался о наших планах на жизнь. Мы ответили, что хотели бы играть в настоящем ансамбле. Стать такими же известными, как «Машина времени», например. Владимир Михайлович посоветовал нам поступить в музыкальное училище, получить профильное образование и устроиться на работу в областную филармонию. «Если вы, конечно, согласны на гастроли, овации, цветы, поклонниц, и чтобы никакой личной жизни». Владимир Михайлович иронизировал над двумя наивными пацанами, но он знал, о чём говорил. Худрук сам закончил наше музучилище по классу баяна и был знаком со многими известными артистами Мухачинска. Мы с братом решили не откладывать музыкальную карьеру в долгий ящик и весной подать документы в музучилище. Добрика и Лёку наши планы не интересовали. Добрик учился в педагогическом институте и работал пионервожатым в школе, а Лёка осваивал в железнодорожном училище профессию помощника машиниста тепловоза. Вообще-то он собирался через год поступать в политех. Иначе армия. Перспектива провести юность в сапогах Лёку не манила. К тому же шла война в Афганистане, а наш двоюродный брат категорически не хотел оказывать интернациональную помощь афганскому народу. Нам-то с Агафоном, близоруким очкарикам, армия не грозила.
И вот май наступил. Нужно ехать.
Мы положили наши гитары в чехлы, которые нам сшила мама, и, полные надежд, двинулись в дальний путь. Где в Мухачинске находится музыкальное училище имени Чайковского мы знали. Остановка «Парк имени Пушкина» в самом центре города. Нас ждала продолжительная поездка в грохочущем трамвае.
Несмотря на свои двадцать четыре года, я ещё застал трамваи с деревянными лавочками вместо сидений и узенькими дверями, в которые невозможно было пропихнуть полных женщин, детские коляски и мешки с картошкой. От их лязга и звона закладывало уши. Возможно, из-за таких трамваев народ и поддержал большевиков. Намучились. Страна развивалась, высота планки росла и вскоре на смену отрыжкам проклятого прошлого пришли более современные вагоны. В них двери были двойные, а сиденья кожаные. Потом, наверное, были ещё какие-то, но я их не помню, и вот, наконец, эти – изделия Усть-Катавского вагоностроительного завода. С отъезжающими в сторону широченными дверями, просторным салоном, высоким потолком и жёсткими, словно из пластмассы, сиденьями. Надо отдать должное – каждое новое трамвайное поколение становилось комфортнее, тише, с более плавным ходом. Разумеется, со временем горожане привыкали к новинкам, и они снова казались грохочущими чудовищами, но в первые месяцы душа радовалась, а уши отдыхали.
Трамвай за сорок пять минут доставил нас к парку, чей вход украшал призыв: «Молодые строители коммунизма! Вперёд к новым успехам в труде и учёбе!», но нам нужно было в другую сторону. Выкурив для храбрости сигарету, я щелчком отправил окурок в урну, и мы с гитарами наперевес двинули на штурм оплота искусства. На подступах к нему нам навстречу попалась пара юных студенток со скрипками. Они окинули презрительными взглядами наши самодельные чехлы и одна нарочито громко сказала подруге: «Ёперный театр! Смотри, подъездные гитаристы пожаловали». Вторая противно захихикала. Их насмешка взорвалась во мне, как атомная бомба, разнеся надежды на мелкие обломки. Я приуныл. Куда уж нам лаптями по паркету.
Музыкальное училище имени Чайковского занимало скромное здание, единственным отличием которого от средней школы был кумачовый плакат «Искусство принадлежит народу» над дверями. С отчаянно бьющимися сердцами, но с гордым видом мы вошли внутрь, повинуясь указателю, нашли кабинет приёмной комиссии и, робко постучав, переступили порог. Нас встретила приветливая женщина, похожая на колхозную бригадиршу, – добрая, толстая, красивая. Этакая простушка. Выслушав наши хотелки, она развела руками:
– К сожалению, ребятки, в этом году набор на отделение народных инструментов ограничен. Преподаватель гитары уволился. Осталась только Татьяна. Она будет доучивать наших студентов, но новых пока не набирает. А на домру или балалайку не хотите? Балалаечники нужны. Не хотите? Тогда приходите на следующий год.
Разочарованные, мы двинулись на выход. Неожиданно дверь распахнулась, едва не шлёпнув Агафона по длинному носу. Это был судьбоносный момент, который определил нашу дальнейшую жизнь. В дверном проёме стоял мужчина. Богатая седая шевелюра, рябоватое лицо с тяжёлым подбородком, костюм шоколадного цвета и галстук-бабочка. Сразу было видно, что этот человек свой в оплоте искусства. Наверное, преподаватель. Мы с братом расступились, давая мужчине в шоколадном костюме возможность войти. Завидев его, простушка из приёмной комиссии привстала на стуле и, засмеявшись, бросила нам:
– Эй, ребятки! А на вокальное отделение не хотите? Станете оперными певцами.
– Почему не хотим? – живо обернулся к ней Агафон. – Очень хотим.
Честно признаться, до этой минуты я никогда не думал об оперном вокале. В нашем ВИА мы пели, но получался какой-то козлетон. Особенно у Агафона. Его голосом хорошо было из туалета кричать: «Занято!»
Мужчина в шоколадном костюме улыбнулся брату и сказал культурным голосом на октаву выше, чем можно было ожидать:
– А ты хорошо говоришь. Пойдём-ка со мной. Я тебя прослушаю.
– Идите-идите, ребятки, – помахала рукой простушка. – Это заведующий вокальным отделением.
Следуя за мужчиной в шоколадном костюме, мы поднялись на третий этаж и оказались в его кабинете. Чёрный рояль посреди. У окна письменный стол со стулом. Вдоль стены выстроились ещё несколько стульев.
Заведующий вокальным отделением усадил меня у стены, Агафону велел встать к роялю, а сам уселся на круглый крутящийся стульчик и, подняв крышку, коснулся чуткими пальцами клавиш.
– Как тебя зовут, молодой человек? Агафон? А меня – Максимилиан Апполинарьевич.
Мы переглянулись. Ничего себе имечко! Максимилиан Апполинарьевич! Хорошо ещё, что не Гуамоколатокинт.
– Ну-с, Агафон, покажи товар лицом.
И началось! Максимилиан Апполинарьевич мучил Агафона не меньше часа. Повторяя звуки, которые главный вокалист извлекал из рояля, брат орал, что было мочи:
– Риа-риа-риа-а-а! Риа-риа-риа-а-а!
Наконец прослушивание закончилось. Максимилиан Апполинарьевич немного покрутился на стульчике, обдумывая свой вердикт, затем объявил:
– Ну что же, Агафон. Я тебя возьму. Готовься к экзаменам.
Обратив внимание на мой кислый вид, Максимилиан Апполинарьевич ободряюще улыбнулся:
– А да. Что же касается тебя, то я переговорю с Таней-гитаристкой. Негоже разлучать братьев.
Домой мы вернулись полном восторге. Измотанный Максимилианом Апполинарьевичем Агафон хрипел, как старинная пластинка с Шаляпиным, но был на седьмом небе от счастья. Я был примерно на шестом небе. Осколки моих разбитых в пух и прах надежд опять собрались воедино и приняли соблазнительный образ неведомой Тани-гитаристки. Кстати, мы с Агафоном решили называть заведующего вокальным отделением коротко и выразительно – Макс. А что? Краткость – сестра таланта.
Мама восприняла наш успех с удовлетворением. Она всегда читала, что родина не имеет права разбрасываться такими дарованиями, как её дети. Папа пробурчал что-то непонятное. Другого мы и не ожидали. Наши родители были совершенно разными. Мама родилась в Ленинграде, но никогда так его не называла. Для неё, как и для её родителей, город на Неве всегда оставался Санкт-Петербургом, Питером. Мы с детства слышали от мамы петербуржские слова: «сайка», «парадное», «поребрик»… Она была совсем не похожа на уральский рабочий класс. В юности мама училась в студии изобразительного искусства, подавала большие надежды, мечтала писать монументальные полотна, но жизнь сложилась иначе, и она осталась скромной художницей на фабрике детских игрушек.
На Урал семья нашей мамы попала благодаря войне. Из Ленинграда их эвакуировали в самом начале блокады – бабу Галю, девятилетнюю маму и её младшую сестру – нашу тётю Люсю. Мама не любила вспоминать, как зимней ночью они летели на транспортном самолёте через линию фронта. В самолёте не было отопления, поэтому стоял лютый холод. С собой в эвакуацию женщинам разрешили взять лишь по семь килограммов вещей. Пришлось бросить практически всё, что наживали несколько поколений предков. Дедушка, мой любимый дед Боря, к тому времени был уже в Мухачинске. Он уехал вместе с тракторным заводом, на котором работал мастером, ещё летом. Завод переместили в Мухачинск, и он всю войну производил танки. Дедушка три раза писал заявление с просьбой отправить его на фронт, но ему отказывали. Во-первых, он был ценным специалистом, а во-вторых, одна нога у него была короче другой. Из-за этого дефекта дедушка подпрыгивал при ходьбе.
После войны они не смогли вернуться в любимый город. Сначала дедушку не отпускали с завода, а когда наконец отпустили, и он поехал в Ленинград, чтобы подготовить возвращение семьи, то оказалось, что их дома больше нет. В него попала авиабомба. Развалины разобрали, и на месте дома, в котором он родился и вырос, дедушка увидел пустырь. К тому времени все свободные квартиры в Ленинграде были уже заняты переселившимися в опустевший город иногородними. Семье нашей мамы ехать было некуда и не к кому. Родственники, друзья и знакомые или погибли, или пропали без вести. Так семья коренных петербуржцев навсегда осталась в уральском Мухачинске. Мама часто говорила, что, если бы могла, на коленях поползла бы в Питер.
Папа был человеком совсем другого замеса. Он родился в поволжской деревеньке, рано лишился отца, в войну с четырнадцати лет работал в совхозе и, отслужив срочную в танковых войсках, рванул в Мухачинск к дяде. Большой город очаровал его. Папа решил получить образование и остаться в Мухачинске. Дядя устроил его токарем на машиностроительный завод. Папа получил место в заводском общежитии, а вскоре поступил на вечернее отделение в политехнический институт. Немного погодя он женился на симпатичной девушке из Ленинграда, потом появился я, потом Агафон. В общем, жизнь наладилась. После окончания института папа перешёл туда на работу – преподавал, вёл дипломников, занимался проблемами повышения производительности труда в машиностроении. Хотя он прожил большую часть своей жизни в городе, но деревенское нутро в нём осталось навсегда. Папа искренне считал, что инженерить на крупном предприятии – это самое лучшее, что в этой жизни может случиться с человеком. Нашего увлечения музыкой он не понимал и не признавал. Баловство, мол. Дурь. И часто с насмешкой повторял: «Нас невозможно сбить с пути. Нам всё равно, куда идти». А нас с Агафоном не привлекал ни отцовский пример, ни материнский. Впрочем, папа был доволен тем, что мы определились со своим ближайшим будущим. Агафон в прошлом году закончил школу. Я работал художником-оформителем на той же фабрике детских игрушек, что и мама, – писал тушью на ватмане инструкции и правила техники безопасности, а к праздникам рисовал поздравления. Всё свободное время мы с братом проводили с гитарами в руках. Советская армия призвать нас в свои ряды не решилась, так как медкомиссия определила, что по состоянию здоровья мы относимся к интеллигенции. Зато теперь нас брали в музучилище. А папа-то не верил! Бе-бе-бе!