Вечером, когда за окном стало совсем темно, пошёл грустный дождик. В такую погоду хорошо слушать «Багульник». Папа и слушал. Зазвонил телефон. Трубку взял папа, потому что телефон стоял рядом с проигрывателем, на котором он крутил свою любимую пластинку. Насмешливо прищурившись, папа протянул трубку мне:
– Тебя спрашивает какая-то мадама.
Я поднёс трубку к уху.
– Алло!
– Вадим? Здравствуйте, это Таня.
Голос у дамы был совсем молодой, простуженно-воркующий.
– Какая Таня?
– Ну, Таня-гитаристка. Максимилиан Апполинарьевич мне сказал, что вы хотите поступить на отделение народных инструментов?
Я сразу воодушевился. Мечты начали сбываться.
– Да. Хочу стать гитаристом.
– Чудесно. Вы где-то учились?
– Два года назад я закончил музыкальную школу по классу классической гитары. Сейчас занимаюсь в художественной самодеятельности.
– Чудесно, Вадим, – проворковала Таня. – Желательно вас послушать. В музучилище встретиться не получиться, так как я немного приболела. Если не боитесь инфекции, лучше приезжайте ко мне домой. Прямо завтра с утра. Возьмите с собой гитару. Покажете мне, что вы умеете.
Таня-гитаристка жила в многоподъездном доме-новостройке, отличавшемся от остальных таких же новостроек лозунгом «КПСС – ум, честь и совесть нашей эпохи» на торце. На радостях я припёрся к ней в девять утра. Припёрся бы ещё раньше, но ехать было очень далеко, а трамвай ползёт медленно.
Дверь мне открыла невыспавшаяся брюнетка в домашнем халате. Таня-гитаристка, как я и подозревал, оказалась ненамного меня старше. Из дверей пахнуло ясельным запахом. Смесь мочи, молока и чего-то ещё детского. Маленький ребёнок? Точно! В глубине квартиры заплакал младенец.
– Вадим? Чудесно. Проходи, – гнусаво проворковала Таня-гитаристка и исчезла в глубине.
Я снял в коридоре обувь и, сунув под мышки гитару и альбом с переписанными от руки нотами гитарных пьес, двинулся на плач. Моя преподавательница сидела на кухне и совала голую титьку в кулёк из пелёнок. Раз-два-три и из кулька послышалось довольное чмоканье. Смутившись, я затоптался на пороге, думая о том, что, видимо, в Мухачинске есть нормальные преподаватели игры на гитаре, а есть Таня-гитаристка. И по какому-то капризу судьбы она досталась именно мне.
Заметив меня, Таня-гитаристка на секунду отвлеклась от кормления кулька:
– Комната, в которой мы будем заниматься, дальше по коридору. Осваивайся там пока, а я сейчас.
Комната, в которой мне предстояло заниматься, была почти пуста. Лишь у одной стены лежал матрас, накрытый пледом, а у другой стоял музыкальный центр. На стене – репродукция «Подсолнухов» Ван Гога. Вообще-то я не так представлял себе комнату для занятий гитарой. Над матрасом висела красивая грамота на английском языке. С горем пополам я разобрал, что Таня-гитаристка заняла первое место на гитарном конкуре в Финляндии. Ого! Я сразу перестал сожалеть, что из всех мухачинских преподавателей мне досталась Таня-гитаристка.
– Не удивляйся скромности жилища. Без мебели акустика лучше, – сказала Таня-гитаристка, входя в комнату. Она несла стул и скамеечку. – А вот и твоё рабочее место пожаловало, – установив перед матрасом рабочее место, моя преподавательница плюхнулась на матрас и уселась по-турецки. – Садись. Попу на стул, ногу на скамейку. Что будешь исполнять?
– «Торремолинос».
«Торремолинос» был нашей с Агафоном визитной карточкой. Эта короткая, энергичная пьеса в стиле фламенко неизменно вызывала восторг у слушателей.
– В Мухачинске все поголовно играют «Торремолинос», – усмехнулась Таня-гитаристка. – Ну что же, давай жги.
У меня была простенькая гитара с суровыми железными струнами. Досталась в наследство от деда Бори. Конечно, она звучала совсем не так, как должен звучать настоящий концертный инструмент, сработанный испанским мастером, но я старался. Очень старался. Даже очень-очень. Когда музыка развеялась в воздухе, как зола сгоревшего костра на ветру, и последний флажолет превратился в тишину, Таня-гитаристка встала с матраса. Взяв меня за ладонь, она помяла её, затем то же самое повторила с другой ладонью.
– У тебя хорошие руки – мягкие. И музыку ты чувствуешь. Думаю, Вадим, что мы с тобой сыграемся.
Ура! Я не смог сдержать улыбки, широченной, словно СССР от Бреста до Владивостока. Моя преподавательница громко высморкалась в клетчатый платок размером с газету и гнусаво проворковала:
– Всё чудесно, ты молодец. А теперь начнём с самого элементарного – с правильной посадки.
2. Городское рондо
Вступительные экзамены мы с Агафоном сдали на ура. Правда, поначалу у брата случилась заминка со стихами. Вокалисты должны были читать стихотворение по своему выбору. Агафон долго мучился, пытаясь подобрать что-нибудь из школьной программы, но безуспешно. Ему никак не удавалось запомнить даже «Я из лесу вышел…». Он не любил поэзию, как, впрочем, и я. Отчаявшись, он обратился за помощью ко мне. И я помог. Сел и за вечер сочинил невероятно слезливый шедевр об облаках:
Ну и так далее. Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та! Агафону мой шедевр понравился. Главное, он был короткий и легко запоминался.
– Но я должен буду огласить имя автора сего бессмертного опуса, – нахмурился вдруг Агафон. – Тебя? Но не могу же я назвать собственную фамилию. Это будет подозрительно.
– Да нет проблем, – бодро заявил я. – Скажешь, что это произведение уральского поэта и прозаика Михаила Транквиллицкого, которого мы все знаем и любим. Звучит правдоподобно и солидно. А? Как тебе?
– Уссаца. А кто он?
– Один мой одноклассник. Двоечник и прогульщик. Все школьные годы Мишка катился по наклонной и сейчас, наверное, докатился до самого дна. На этом основании вряд ли члены приёмной комиссии с ним знакомы. Они же не ночуют в теплотрассе.
Таким образом, Агафон был мною хорошо подготовлен и успешно сдал экзамены. Сам я выбрал главным блюдом нестареющий хит «Торремолинос», а на десерт – пару несложных пьес для шестиструнной гитары. В общем, прорвались.
Хотя мы были уверены в зачислении, тем не менее летом поехали в музыкальное училище, чтобы убедиться, что наши имена есть в списках поступивших. На стенде под надписями: «Спасибо Родине за наше счастливое детство» и «Молодёжь! Настойчиво овладевай знаниями!» стояли имена везунчиков. Перед стендом бурлила толпа молодёжи. Казалось, что девушек здесь раз в десять больше, чем юношей. Некоторые девушки рыдали навзрыд, другие молча глотали слёзы. Лишь редкие счастливицы радостно бежали к мамам, в сторонке ждущим своих одарённых детей. Юноши пробивались сквозь толпу к спискам, нахмурившись, водили взглядом по ним, ища себя, и потом отходили, улыбаясь или матерясь.
Мы с Агафоном прочитали свои имена в списке зачисленных на первый курс и довольные поехали домой. В тот летний солнечный день, трясясь в громыхающем трамвае, я впервые в жизни почувствовал себя абсолютно счастливым. Ну вот просто абсолютно. Потом это ощущение приходило ко мне ещё не раз, но первый я не забуду никогда.
Удостоверившись, что нас с братом приняли, я написал заявление об увольнении по собственному желанию и отправился на фабрику детских игрушек. Это несерьёзное предприятие жалось между настоящих заводов на дальней окраине Мухачинска. Сначала я сунулся в отдел кадров, но начальник отдела кадров отфутболил меня к директору фабрики. Мне повезло – директор был на месте и не занят. Пожилая дородная секретарша – вся организация знала, что она приходится директору свекровью – справилась по телефону обо мне у своего важного зятя и разрешила войти в святая святых фабрики.
Директора звали товарищ Кулиев. Аббас-Мирза Абдул-Гуссейн оглы Кулиев. Он приехал в Мухачинск из Баку, говорил с сильным акцентом, вид имел кислый, смотрел хмуро и что у него творится в голове было непонятно. Впрочем, товарищ Кулиев относился ко мне хорошо. Может быть, потому что, не считая свекрови, я, единственный на фабрике, произносил его имя-отчество без запинки.
В просторной святая святых царила тишина и сумрак, словно в закрытом на ночь спортзале. На стене скучал Ленин в рамке. Табличка на письменном столе директора предупреждала: «Курить можно. Денег нет!» Как бы подтверждая, что табличка не врёт, под орлиным носом товарища Кулиева дымилась папироса, наполняя кабинет синим туманом.
Многие кавказцы отращивают себе такую густую растительность на лице, что в ней можно устанавливать мышеловки, но наш директор предпочитал гладко бриться. Несуществующие усы не смогли скрыть от меня его улыбку – вымученную, как у человека, страдающего от геморроя. Протянув заявление товарищу Кулиеву, я присел на стул и тоже закурил.
Родители не курили, брат и друзья не курили, а я пристрастился к этой пагубной привычке во время экзаменов на аттестат зрелости. В школьные годы пару раз побаловался с пацанами, но мне не понравилось. Табачный дым вызывал кашель, и в чём прелесть курева я тогда не понял. В последнее лето детства мы собирались после каждого экзамена за школой, в тени раскидистых тополей. Кто-нибудь из пацанов доставал из кармана пачку сигарет и пускал по кругу. Мы стояли под тополями, пускали с важным видом дым в небо и казались самим себе взрослыми людьми. Очень скоро мне стало неудобно курить чужие сигареты, и я впервые в жизни купил это зелье. Но когда оно у тебя есть, ты обязательно начнёшь курить больше. Однажды я закурил не в компании одноклассников, а один. Потом ещё раз, и ещё… Через короткое время я вдруг обнаружил, что уже не могу обойтись без ежечасного вдыхания горькой отравы. Ну вот и всё – приплыл. Отныне не я решал, курить мне или нет. Отныне я был рабом табака. Впрочем, к увольнению с фабрики детских игрушек курение отношения не имело.
Товарищ Кулиев прочитал моё заявление с таким трудом, словно он учился грамоте на самокрутках из газеты. Потом он нахмурил сросшиеся на переносице брови, прочистил горло и заговорил горячим, как струя кипятка, голосом:
– Ты комсомолец, дорогой?
– Нет.
Я сказал правду. Это было невероятно, но факт. Я – единственный старшеклассник во всей школе – избежал приёма в комсомол. На все предложения комсорга я отвечал, изо всех сил изображая настолько больного юношу, что, казалось, только лучшие здравницы Крыма и Черноморского побережья Кавказа смогут поставить меня на ноги и то вряд ли:
– Считаю себя недостойным. Я слишком слаб и болен, чтобы приносить пользу комсомолу, а балластом мне быть стыдно.
В моём отдельном случае пропаганда ВЛКСМ, как организации, в которой состоят лучшие из лучших представители советской молодёжи, сыграла против себя самой. На моё признание у комсорга просто не находилось аргументов. Он попытался меня убедить в том, что я не так уж и плох, но я не сдавался:
– Не надо меня обманывать. Зачем сластить горькую пилюлю? У меня близорукость, плоскостопие и сколиоз – похоже, я долго не протяну. К тому же плохо учусь, нарушаю дисциплину, не знаю наших покорителей космоса, кроме Юрия Гагарина, конечно. Значит, я недостоин быть среди молодых строителей коммунизма. Мне нужно много работать над собой. Делать утреннюю зарядку, заниматься закаливанием и лучше питаться.
Роль смертельно больного юноши мне прекрасно удавалась. В общем, повезло. Школу я смог закончить без комсомольского билета, а после школы всем стало на меня наплевать.
– Вай! Как так – не комсомолец? – недоверчиво произнёс директор. – Ладно, пусть, но ты же советский человек! Даже некомсомолец должен быть в курсе, какое сейчас сложное международное положение. Наша родина в кольце врагов! И ты в такое тревожное время хочешь уволиться?
Товарищ Кулиев так укоризненно посмотрел на меня, как будто я дезертирую с передовой. Я ответил ему взглядом, в котором укоризны, по моим расчётам, должно было быть в два раза больше.
– Поймите, Аббас-Мирза Абдул-Гуссейнович. Я хочу быть гитаристом.
– И ты пойми, дорогой. Гитаристов много. Они как гравий на стройке, а хороший художник-оформитель редкость. Он как алмаз. Брильянт! Передумай, а?
– Не передумаю.
Я демонстративно поднял глаза и уставился на Ленина. Ильич делал вид, что наши дела его не касаются. Наступила мёртвая тишина. Мёртвая тишина владела кабинетом некоторое время. Наконец вздохнув, директор чиркнул авторучкой на моём заявлении.
– Ну, иди, Паганини!
Наша учёба в музыкальном училище началась со сбора моркови на совхозных полях. Обычная советская практика. Каждую осень по всей стране начиналась битва за урожай. На неё мобилизовывали всех, кто мог носить оружие: лопаты, ведра, мешки. Студенты-музыканты не были исключением. По утрам учащиеся всех курсов собирались перед музучилищем. Их ждали автобусы, расписанные ободряющими лозунгами: «Мы к коммунизму держим путь!», «Наша цель – коммунизм», «Кто не работает – тот не ест» и тому подобными. Погрузив в автобусы, бесплатную рабсилу везли в совхоз.
Отработав один день в качестве морковоуборочного комбайна, Агафон потерял интерес к сельскому хозяйству и отправился в поликлинику. Терапевт выдал ему справку, освобождающую от работы на свежем воздухе. Позавидовав брату, я тоже обзавёлся такой же справкой. Мы хотели сделать, как лучше, а получилось, как всегда. Когда на следующий день мы предъявили наши справки руководителю отработки – здоровому мужику с физиономией торговца ненавистью к лодырям – он направил Агафона на ремонт Центральной детской музыкальной школы.
– Вчера директор училища решил, что все вокалисты будут проходить отработку на стройке. Голоса необходимо беречь. В поле вокалисты могут простудиться, а в школе все работы идут внутри здания, – монотонно, словно радиоточка, вещал руководитель отработки.
– А я? – задал я вопрос.
Руководитель отработки строго посмотрел на меня глазами цвета самурайского меча.
– Ну и ты поработаешь с ними, раз тебе тоже нельзя на улице.
Центральная детская музыкальная школа располагалась в двухэтажном особняке дореволюционной постройки. Двор был завален стройматериалами и мусором. На втором этаже окна без стёкол прикрывал большой кумачовый плакат «Наш девиз – эффективность, качество, темпы!». Нас с Агафоном принял невыносимо помятый, как всегда бывает после получки, бригадир строителей, который был совсем не рад тому, что ему на шею повесили ещё двух бесполезных студентов.
– Ты с какого отделения? – буркнул он Агафону утробным басом, когда мы объяснили, что забрели на стройку не по ошибке и не в поисках туалета.
– С вокального.
– Ага? Не подфартило тебе, сынок. На вокальном самые бездельники-то и учатся.
Слова бригадира пропали зря. Агафон раскаяния не выказал. Молча выслушав указания и наставления нашего временного начальника, мы отправились знакомиться с ребятами из музучилища. Весёлый девичий смех подсказал нам, куда идти. Поднявшись по полуразрушенной лестнице без перил на второй этаж, мы заглянули в одну из комнат. Там на грязном полу сидели несколько парней и девчонок в заляпанных извёсткой спецовках и уплетали жёлтые дыни. Этих ребят мы не знали. На уборке моркови мы с братом держались вместе и успели познакомиться лишь с парочкой гитаристов старших курсов: Мишей Мухамедьяровым и Толиком Родиным.
– Привет всем, – сказал я, входя. Агафон следовал за мной.
– Ого, какой французик! – заметила красивая тёмненькая девушка с косичками, дерзко разглядывая Агафона. Остальные девчонки захихикали. Мне они все показались симпатичными, но тёмненькая была самой интересной. Чёткий овал лица, большие орехово-карие глаза, безукоризненно прямой носик, милый ротик арочкой с прелестными пухленькими губками. Агафон зарумянился. Он рос юношей скромным, почти без опыта общения с женским полом. Мама и одноклассницы не считаются.
– Я – Вадим, – представился я, присаживаясь рядом с тёмненькой озорницей.
– А я – Виолетта, – она протянула мне дольку дыни, улыбаясь улыбкой Евы, угощающей Адама райским яблочком. – Дыню любишь?
3. Осенняя рапсодия
Мухачинск был убийственно серым городом. Серый дым из заводских труб в сером небе, серый снег, серая вода реки Мухачи, памятник Ленину из серого гранита на центральной площади, серые панельные пяти- и девятиэтажные жилые коробки, серый асфальт, серые физиономии, мысли и чувства аборигенов. В Мухачинске можно было разглядеть не пятьдесят оттенков серого, а все сто пятьдесят. В богатую палитру серого цвета добавляли немного другой краски лишь многочисленные кумачовые плакаты и транспаранты, указывающие мухачинцам путь в светлое будущее. Или, скорее, светло-серое. Эти плакаты и транспаранты были не просто изображениями. Они были голосами, которые криками, шёпотом и даже молчанием требовали, чтобы их слушали. Но мы с Агафоном не обращали внимания на голоса транспарантов. Мы слушали музыку.
Агафон целыми днями пропадал у своего Макса, а я занимался у вечно простуженной Тани-гитаристки. Оказалось, что кроме специальности гитаристы изучают много других предметов: музлитературу, сольфеджио, фортепиано… И, разумеется, царицу всех наук физкультуру. С братом мы виделись только вечером, наскоро делились новостями и ложились спать. В клуб «Автомобилист» мы больше не ездили, с Добриком изредка перезванивались, а у Лёки телефона не было.
Кроме меня, у Тани-гитаристки обучались ещё три студента: выпускник Миша Мухамедьяров, третьекурсник Толик Родин и второкурсник Сергей Сергеевич Сергеев. Муха был прост и ясен, как гранёный стакан. С первых же минут общения с ним становилось понятно, что он относится к людям «нет, но». Есть такая особенная категория людей. На каждую фразу, обращённую к ним, они всегда отвечают: «Нет, но…» Среди людей «нет, но» существует подгруппа: люди «да, но…» Эти на каждую фразу, обращённую к ним, всегда отвечают: «Да, но…» Муха был сочетанием обеих этих разновидностей.
Толик был не так прост и ясен, как Муха. Он явился в Мухачинск прямо из сугробов Магаданской области. Ему не повезло родиться в заснеженном Сусумане, ставшим всесоюзным пугалом благодаря сталинским лагерям, золотодобывающим предприятиям и диким морозам. В своём холодном краю отцов Толик успел совершить целых три подвига: родиться, закончить школу и сбежать с вечной мерзлоты на Южный Урал.
Надо прямо сказать, что Толик был не столько гитаристом, сколько поэтом. Он кропал лирические вирши. Это была его тайна, о которой знали все на свете, кроме Тани-гитаристки. Под строжайшим секретом Толик рассказал мне, что летом ездил в Москву в Литературный институт имени Горького к земляку, который учился на подготовительном курсе. Земляк тоже сочинял стихи, а в свободное от творчества время собирал дельтаплан, который прятал под кроватью в институтской общаге от всевидящего ока комендантши. Наш начинающий поэт хотел показать свои шедевры настоящему мастеру рифмованных слов. Правда, шедевры Толика корифей рифмы не оценил по достоинству, поэтому он, обидевшись на весь официальный литературный мир, вернулся в Мухачинск и ушёл со своими шедеврами в подполье.
Сергей Сергеевич Сергеев (наверное, у него в роду было принято зло шутить над сыновьями) был совсем не прост и совершенно непонятен молодому здоровому разуму. Для студента он был староват – ему уже стукнуло шестьдесят пять. Когда я первый раз встретил его у Тани-гитаристки, я подумал, что это тренькает её дедушка, впадающий в маразм. Сергей Сергеевич всю жизнь проработал вахтёром, но с детства мечтал играть на гитаре. Когда он вышел на пенсию, то почему-то решил, что пришло время исполнить свою мечту. Сергей Сергеевич поехал в Москву в министерство образования и добился разрешения на поступление в музучилище. Как Сергей Сергеевич сдавал вступительные экзамены – история не сохранила, как не сохранила многих других кошмарных событий, но из уважения к его возрасту и упорству великовозрастного абитуриента приняли. Никто из преподавателей не захотел связываться с сумасшедшим стариком, поэтому его сбагрили самому молодому – Тане-гитаристке.
Кроме солидного возраста, у Сергея Сергеевича был ещё один небольшой недостаток – он страдал шизофренией. Об этом мне под большим секретом рассказала Таня-гитаристка. Шизофрения Сергея Сергеевича имела график и наглядное выражение. Раз в полгода домашние заставали его за сортировкой одежды. С задумчивым видом Сергей Сергеевич вынимал из шкафа предметы туалета, бормоча: «Этот костюм ещё годится, а этот пора на помойку. Это пальто я буду носить, а эту куртку выкину…» Обычно в том, что человек приводит свой гардероб в порядок, нет ничего странного, но Сергей Сергеевич определял на помойку совершенно новые вещи, а оставлял старьё. Это был верный признак того, что для Сергея Сергеевича пора вызывать специализированную скорую помощь. Скорая забирала своего постоянного клиента в психиатрическую лечебницу, где его быстро снова ставили в строй и возвращали домой. А через полгода всё повторялось. Вдобавок к возрасту и шизофрении, Сергей Сергеевич обладал неприятной внешностью. Лысая змеиная голова с лицом лауреата премии Дарвина, брезгливый тонкогубый рот, мурлычущий себе под нос то меланхоличную, то весёлую мелодию, непрямой, скрытный взгляд мутных глаз, гадкий смешок. В общем, псих.
Виолетту с вокального отделения я изредка встречал во время пауз в коридорах музучилища или в столовой. Кормили, кстати сказать, там отвратительно. Завидев друг друга, мы улыбались, но не больше. Она ко мне не подходила, а я робел. Как рассказывал Агафон, Виолетта была училищной звездой. Она обладала колоратурным сопрано редкой красоты и силы. Виолетта училась на последнем курсе, и педагоги прочили ей блестящую карьеру. Красавицу ждали консерватория, Большой театр, международные вокальные конкурсы, толпы поклонников с огромными букетами роз, мировая слава. Занималась она у Мелиты Александровны Бабаджановой – единственной женщины среди преподавателей вокала.
Мелита Александровна была человеком крайне своеобразным даже для деятелей искусства. Уроженка гортанно-горячего Тбилиси. На прохладном Урале её кавказские претензии на неординарность имели отличные шансы. Характер, такой же непредсказуемый и взрывной, как у плавающей мины, осложняло полное отсутствие чувства юмора. Необъятная грудь, дерзко вздымающая шерстяную кофту, будто два верблюжьих горба, пересаженных безумным хирургом не туда, куда надо. Массивный нос, больше напоминающий клюв. Чёрные глаза, полные бушующего пламени.
Девчонки с вокального жаловались, что Мелита Александровна вела неусыпный контроль за своими студентками. Подобно настоятельнице женского монастыря, она старалась быть полностью в курсе их личной жизни. Кто, где, когда и с кем. Правда, не совсем хорошо владея русским языком, Мелита Александровна иногда допускала промахи, которые навечно оставались в училищном эпосе. Так однажды вечером она позвонила домой одной из своих студенток. На свою беду трубку взяла мама девушки. Узнав, что студентки нет дома, Мелита Александровна сердито выпалила: «А вы знаете, что ваша дочь гулящая?» С бедной мамой чуть не случился сердечный приступ. К счастью, быстро выяснилось, что Мелита Александровна не имела ввиду ничего плохого. Просто, по её мнению, студентка слишком много гуляла, вместо того чтобы заниматься.
4. Траурный марш
Накануне того рокового дня я сидел дома, ел кислое яблоко и смотрел в окно. Зимой в Мухачинске яблоки не продавали, но мама припрятала одно из новогоднего подарка, который принёс папа из университета. Мама припрятала, но Агафон нашёл (в отличие от меня, он всегда находил все мамины заначки – был у него такой дар) и перепрятал, а я случайно наткнулся на это яблоко у него под подушкой. Так что я сидел, ел это маленькое сморщенное кислое яблочко и смотрел, как падает снег. Сначала появились отдельные снежинки, потом повалили густые хлопья, и скоро землю накрыло пушистое белое одеяло. Я был один. Папа и мама ушли в гости. Агафон ещё не вернулся из музучилища. Телефонный звонок оторвал меня от созерцания зимы. Звонил Добрик.
– Привет, друг! Что делаешь?
– Ничего не делаешь. Сижу, в носу ковыряю.
– Слушай, а не засиделись ли мы в сёдлах? Завтра же старый Новый год. У меня появилась отличная идея. А давайте завтра вечером всей нашей компанией соберёмся у меня? Устроим сами себе Варфоломеевскую ночь! Лёка тоже не против. Я ему уже сказал.
Добрик жил один. Везёт же людям! У каждого из его родителей имелась собственная квартира. Когда сын вырос, они перебрались в бóльшую, а Добрику оставили полуторку в серой (ну, естественно!) пятиэтажке. В ней он и жил, меняя подружек каждый месяц. Как только очередная пассия начинала мыть полы, наводить порядок на кухне, рыться в скопищах его бумаг и отпускать Добрику замечания насчёт брошенных где попало вещей, он становился жестоким, как красный кхмер, и немедленно расставался с непрошенной хозяюшкой. Через несколько дней порядок в квартире наводила уже другая пассия. Вообще-то Добрик не обладал сильным характером, но свято держался правила: в этом доме хозяин он. И если он однажды постановил, что тонкий слой пыли не мешает радоваться жизни, то никто не имеет права портить ему эту радость.