Ганзен записал свои впечатления и о Толстом. Внешне среднего роста, широк в плечах, коренаст. Почти полностью еще темные волосы гладко зачесаны. Умный и проницательный взгляд из-под густых бровей, необычайно живые серые глаза. Ведет себя с достоинством, но свободно и естественно. Как и его сочинения, это чрезвычайно простой и естественный человек, находиться в его обществе приятно. Толстой обладал сильным личным обаянием: каждому, кто находился рядом, он помогал познать самого себя, и каждому хотелось стать чище и лучше. Семья относилась к нему непринужденно и доброжелательно. Ганзен был растроган. Нигде прежде он не чувствовал себя так хорошо, как в Ясной Поляне.
Из поездки верхом Толстой вернулся лишь к десяти. Возможности для вечерней беседы не было, но Ганзен использовал шанс познакомиться с немецким переводом «Крейцеровой сонаты», сделанным по раннему рукописному варианту. Чтение подтвердило его опасения: перевод был плох.
Во вторник утром до завтрака Ганзен переписывал набело послесловие Толстого. В этот день Толстой не стал приглашать кого-либо на традиционную утреннюю прогулку, были вопросы, которые он хотел обдумать в одиночестве. Но, вернувшись, раскаялся: все же жаль, что с ним не было Ганзена. Лесной воздух прекрасен. Ганзен согласился и сообщил, что тоже был на прогулке и доволен, что смог собраться с мыслями.
– Именно, – прокомментировал Толстой. – Остаться одному – это как перевести дыхание.
Проведя час в кабинете, Толстой вернулся с новой версией послесловия. Он сел рядом с Ганзеном и, склонившись над рукописью, читал, не поднимая взгляда, с естественным выражением, благодаря которому можно было легко сосредоточиться на самом тексте. Закончив, встал, протянул Ганзену листы и вернулся к себе. Вскоре из его кабинета донеслись удары молотка. Сапожник Толстой увлекся работой.
Рукопись пестрела зачеркиваниями и исправлениями. Ганзен договорился с Дунаевым, что тот будет диктовать, а Ганзен записывать. Вскоре Дунаеву пришлось уйти, и за дело взялась Софья Андреевна. Разбирать закорючки супруга не составляло для нее никакого труда. Случалось, она даже самому писателю помогала разобрать собственный почерк. В шестидесятых годах она переписывала «Войну и мир» двадцать раз. Взрослые дети также помогали переписывать тексты набело. Были и злоключения, к примеру, когда один из младших детей из шалости выбросил папины бумаги в окно, после чего Толстой решил хранить свои рукописи в Румянцевском музее в Москве.
Когда Ганзен закончил, Толстой пришел посмотреть на результат. Унес страницы и вернул их следующим утром – в неузнаваемом виде. Одни были перечеркнуты, другие густо покрыты добавлениями и исправлениями. Ганзен снова переписал текст набело, Толстой забрал чистовик, после чего опять родилась новая, основательно переработанная версия. За четыре дня, которые Ганзен провел в Ясной Поляне, ему пришлось переписывать послесловие пять раз.
Ганзен отважился и на комментарии. Собственно тема – радикальное требование целомудрия – с Толстым, видимо, не обсуждалась, но Ганзен спросил, почему в каком-то фрагменте убрана одна удачная мысль?
– Что такое одна мысль? Дом из одного кирпича не построить, их нужно много, так и здесь. Одна мысль немного стоит, нужны сотни. Когда хорошие мысли будут вытеснять плохие, тогда и результат будет достаточно хорошим.
Шанс понять писательские привычки Толстого появился у Ганзена как-то за ужином, когда разговор зашел о литературном произведении, которое сочиняла дочь Татьяна.
– Ты пишешь роман, Таня? – спросил Толстой с улыбкой.
– Да, только я не знаю, каким сделать конец. У меня не получается придумать хороший план.
– Зачем тебе план? Нужна лишь четко сформулированная идея, и роман напишет себя сам в ходе работы.
– Ты не знаешь заранее, чем закончатся твои рассказы? – спросила Татьяна.
– Не знаю. Решение приходит естественно из самого мыслительного процесса.
Подтверждение этим словам Ганзен нашел и в конце послесловия, где Толстой выразил свое убеждение так: «Я никак не ожидал, что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня».
Что же до работы Татьяны над романом, то результатом стала, видимо, непритязательная маленькая новелла «Учитель музыки», которая в следующем году была опубликована в детском журнале «Игрушечка» (11/1891). Дочь Толстого скрылась за псевдонимом Ольга Балхина. Двое детей устраивают мелкие пакости учителю музыки, но раскаиваются и добреют, узнав, как тяжело тому живется.
После обеда Ганзен сопровождал Толстого и Дунаева на прогулке. Датчанину запомнились слова Толстого о курении. В отличие от Дунаева, который не мог воздержаться от курения даже в кабинете Толстого, Ганзен курил только на улице. Толстой рассказал, что когда-то тоже курил, затем бросил, затем снова начал, чтобы в конце концов навсегда отказаться от табака. Объяснение Ганзена, что, когда куришь, легче работается, Толстой не принял. Это всего лишь иллюзия: «Во время работы внутри тебя как будто сидят два человека: один работает, а другой следит за работой. Считается, что, если оглушить наблюдателя, работа пойдет легче – ведь теперь некому следить, некому остановить».
Слова Толстого произвели на Ганзена большое впечатление, и спустя два дня он сообщил, что не выкурил ни одной сигареты после их разговора о вреде курения. «И отлично, – ответил Толстой. – Только смотрите на это не как на подвиг, а как на самую естественную вещь».
Заговорили о ранних произведениях Толстого. Дунаев похвалил «Анну Каренину», сказал, что этот роман принес большую пользу обществу. Толстой придерживался иного мнения: «Каким образом он принес пользу обществу, я не понимаю. Моя „Азбука“ была полезна, однако прошло два года, прежде чем кто-то что-то пискнул о ней, тогда как я уверен, что она действительно полезна».
А что же «Крейцерова соната»? Ганзен заметил, что причина ажиотажа кроется в том, что текст стал, образно говоря, ударом в лицо читателю. Ведь главный герой Позднышев называет читателей свиньями! Но и тема сама по себе, разумеется, требует резких слов. Ганзен процитировал датскую пословицу «Для паршивой головы надо много щелочи», которая могла бы стать девизом повести. «Пожалуй, все же нет, – с улыбкой произнес Толстой. – Но в послесловии я пытаюсь ответить на все возражения и нападки в мой адрес. Это единственное, что я могу сделать».
Ганзен присутствовал на читке «Крейцеровой сонаты» в Русском литературном обществе, где в ходе последовавшего обсуждения профессор и писатель Николай Вагнер высказал свои в высшей степени оригинальные мысли о произведении. История позабавила Толстого, который в свою очередь рассказал о письме, неделей ранее пришедшем от Вагнера и касавшемся комедии «Плоды просвещения». Ярый приверженец спиритизма Вагнер воспринял пьесу как пасквиль в адрес лидеров российского спиритизма и движения в целом92. Толстой не хотел никого обидеть своей комедией, но решил не отвечать, поскольку Вагнер вряд ли примет его объяснения. Однако перед самым отъездом датчанина Толстой все же написал Вагнеру письмо с просьбой извинить, если он невольно обидел. Одновременно Толстой был твердо убежден, что спиритизм – это не более чем суеверие93.
Другим проблемным корреспондентом был мужчина-еврей, который попросил Толстого высказаться по поводу практики обрезания. Толстой ответил, что, возможно, обрезание приносит некоторую пользу с точки зрения физиологии, однако с религиозной точки зрения оно так же абсурдно и вредно, как и любая другая церемония. В ответ пришло резкое письмо, реагировать на которое уже не имело смысла.
Позже во время чаепития пришел почтальон с трехдневной почтой, задержавшейся из‐за пасхальных праздников. Для сортировки множества писем Софья Андреевна приготовила большой стол. Личные письма раздавались адресатам, а те, которые были интересны для всех, зачитывались вслух. Получил письмо и Ганзен. Жена прислала ему перевод одной статьи Кьеркегора, который он забыл взять с собой. Толстой тотчас же принялся читать статью вслух, потом какое-то время посидел молча и в конце концов скрылся в своей спальне.
Послеобеденное время в среду было посвящено переписыванию на чистовик. Софья Андреевна и Мария по очереди диктовали Ганзену текст Толстого. В разгаре дня работа прервалась внезапным появлением гостей, но Толстой спас Ганзена, предложив ему нового помощника – домашнего учителя сыновей. Однако молодой человек оказался равнодушным и к «Крейцеровой сонате», и к послесловию, а почерк Толстого разбирал еще хуже, чем Ганзен, и сотрудничество быстро прервалось. Но подоспела другая помощь: вернулась Мария.
Закончив работу, Ганзен постучался в кабинет Толстого. «Come in», – прозвучало за дверью. Хотя разговоры всегда велись на русском, для приглашения войти Толстой использовал английский. Для Ганзена фраза прозвучала, как родное датское «Kom ind». Возможно, он помешал? Толстой протестующе улыбнулся и процитировал своего друга, художника Николая Ге: «Человек дороже полотна!»
Ганзен быстро изложил вопрос, касавшийся одного сложного места в послесловии, после чего удалился. А когда спустя какое-то время услышал удары молотка, означавшие, что Толстой прервал сочинительство, снова пришел в кабинет. Вдвоем они довольно долго снимали с колодки сапог, который тачал Толстой. Многие осуждающе недоумевали, зачем великий писатель занимается простым сапожным ремеслом. Однако Ганзен прекрасно понимал Толстого. Ни один писатель не может писать непрерывно. Никто не осуждает ни Уильяма Гладстона, который колол дрова, ни тех, кто работал у станка. Толстой согласился: «Кроме того, мне хорошо думается, когда руки заняты чем-то другим».
Ганзен вспомнил переведенный им на датский рассказ Толстого «Где любовь, там и Бог». Там все было именно так. Толстой и герой рассказа – сапожник – были одним и тем же человеком, и эта небольшая мастерская со сводчатым потолком и узкими, выходящими в сад окнами словно переместилась сюда из рассказа.
После обеда, когда гости уехали и Дунаев вернулся в Москву, Толстой и Ганзен отправились на прогулку. Обсуждали современную зарубежную литературу, в которой Толстой разбирался поразительно глубоко. Наибольшую симпатию у него вызывали новые англо-американские романы, которые часто затрагивали социальные темы. Толстой называл имена, которые датчанин не слышал, однако его неосведомленность проблемой не стала: «Может быть, лучше не читать всего этого». Немецкую литературу Толстой ценил невысоко, французская казалась ему интереснее. Но не Золя! Золя, по сути, глуп. «Именно глуп. Он правда умеет описывать сцены, но ему не хватает цели, идеала. Ги де Мопассан гораздо талантливее». Антипатию вызывали у Толстого и некоторые иностранные критики, например француз Ипполит Тэн или соотечественник Ганзена Георг Брандес.
В четверг после завтрака Ганзен снова занимался переписыванием послесловия, на этот раз под диктовку Марии. Они сидели в столовой, где всегда собиралась семья. Татьяна читала книгу, старший брат Сергей ходил туда-сюда по комнате за руку с младшим Ваней. Внезапно Сергей сел за рояль и начал играть задорную русскую мелодию. Ваня тут же принялся кружиться руки в боки, Татьяна отложила книгу и тоже пошла в пляс, а вскоре к ней присоединилась и Мария. Ганзен с восторгом следил за их грациозными движениями. Потанцевав, Мария как ни в чем не бывало вернулась к диктовке.
Когда Ганзен закончил, появился Толстой, забрал переписанный текст и ушел к себе, чтобы спустя время вернуть листы со множеством добавлений и исправлений. По сути, он намеревался внести в послесловие несколько критических строк в собственный адрес, чтобы читатели не думали, что он считает себя лучше других. Но почему он этого не сделал?
– О, это лишнее. Во-первых, все и так ясно сказано, а во-вторых, у меня есть одна еще не оконченная вещь, для которой я и хочу приберечь все самое лучшее.
В тот же день, когда Толстой и Ганзен остались в столовой одни, Толстой сел за рояль и, глядя в раскрытые ноты, начал играть аккомпанемент к «Ich grolle nicht» Роберта Шумана. Ганзен тихо напевал мелодию.
Позже вечером настал черед для нового чистовика. Ганзен и Мария работали в столовой, не отвлекаясь на разговоры других и детские игры. После чая Толстой прочел послесловие вслух – и сделал дополнительные исправления. Ганзен получил следующую – уже пятую – версию со словами: «Ну, теперь хоть польку плясать!»
Они снова расположились в столовой. Толстой ходил вперед-назад, как обычно держа руки под ремнем. Ганзен шагал рядом. Речь зашла о философе и поэте Владимире Соловьеве. Толстой прокомментировал: «Я не понимаю, почему он все время должен полемизировать с газетами и к тому же вводить эту полемику в собственные произведения. С тем, что пишут в газетах, обыкновенно бывает так, что напечатанное сегодня – завтра уже забыто. Когда он в своих произведениях ссылается на подобные вещи, он будто сознательно хочет запечатлеть ее в памяти».
Ганзен не смог не вспомнить Кьеркегора, который часто, в том числе и в дневниках, критиковал чрезмерный интерес к газетному жанру.
Беседа продолжалась до часа ночи, когда Софья Андреевна, заметив усталость Ганзена, посоветовала ему идти спать. Ганзен быстро лег в постель, утром нужно было рано проснуться, чтобы переписать еще одну версию до отъезда. Но он не успел уснуть, когда к нему постучался Толстой. Увидев, что масляная лампа погашена, а гость уже в кровати, он извинился и ушел: «Я просто хотел еще немного поговорить с вами».
Ганзен не мог уснуть и, услышав вскоре шаги Толстого в соседней комнате, сам окликнул его:
– Лев Николаевич, я еще не сплю.
– Не спится?
– Как же мне уснуть, когда вы разбудили мое любопытство? О чем вы хотели со мной поговорить?
– Всего лишь о хорошем письме, которое я получил в связи с «Крейцеровой сонатой». Ничего важного. Спокойной ночи.
В пятницу, на шестой день, пришло время прощаться. Ганзен встал рано, чтобы успеть переписать новую законченную версию. Теперь он уже и сам вполне справлялся с неразборчивым почерком Толстого, непонятной оставалась только последняя страница, и Ганзену пришлось ждать, пока проснется Мария. Остальной, практически готовый текст он отнес в кабинет к Толстому. Потом с помощью Марии дописал последнюю часть, пришел отдать ее писателю – и что же он увидел? В утреннем халате, со взлохмаченными волосами, Толстой работал с чистовиком! За полчаса густо исписав копию пометками, он приветствовал Ганзена лукавой улыбкой.
Времени на новую копию не оставалось, и Ганзену позволили взять вариант с исправлениями в Петербург, чтобы переписать и вернуть в Ясную Поляну. Толстой пообещал не вносить больше никаких изменений, отчего жена и дочь расхохотались: «Не верьте. Он сделает еще десять версий».
Домочадцы хорошо знали Толстого. Через две недели рукопись вернулась к Ганзену в переработанном виде. В сопроводительном письме Толстой сообщал: «Я уже не в силах более его переделывать»94. И все же Ганзен был доволен. Итог переработки послесловия он охарактеризовал так: «В полной редакции оно было так же похоже на первый вариант, как великолепная бабочка похожа на невзрачную куколку».
Какую правку делал Толстой во время пребывания Ганзена в Ясной Поляне? Он, в частности, еще сильнее и категоричнее ратовал за бескомпромиссное целомудрие в качестве идеала. И подчеркивал различие между представлением о браке у верующих и у церкви – «христианского брака никогда не было и не может быть»95.
После визита датчанина Толстой написал в записной книжке: «…приехал Ганзен. Внешний еще человек»96. Впечатление супруги оказалось не таким односложным: «человек порядочный, образованный и довольно симпатичный»97.
Из Петербурга Ганзен прислал благодарственное письмо: «Искупался я у вас, Лев Николаевич, не только в свежем деревенском воздухе или в прекрасном симпатичном кружке вашем, но, главным образом, в той удивительной по своей ясности и простоте сфере мышления, в которой вы не только сами постоянно вращаетесь, но которую распространяете на всех окружающих вас»98. Ганзен бросил курить (как потом оказалось, временно), пить вино за едой и кофе после еды, отказался от всего, что без нужды будоражило и затуманивало рассудок. Послесловие к «Крейцеровой сонате», копию с которого также снял Дунаев, Ганзен послал в Ясную Поляну с одним из друзей Толстого, Евгением Поповым. Одновременно с вычиткой корректуры датского перевода «Крейцеровой сонаты» он начал переводить послесловие, и для него было важно узнавать обо всех вносимых в текст изменениях.
В письме Ганзен также упоминает о датском критике и писателе Рудольфе Шмидте (1836–1899). Через копенгагенского издателя Толстого Шмидт ознакомился с предисловием к «Крейцеровой сонате» в переводе Ганзена и теперь жаждал прочесть книгу целиком. Но главным для Шмидта было то, что Ганзен передал Толстому его пьесу «Den forvandlede Konge» («Преобразившийся король», 1876), в свое время имевшую большой успех в Копенгагене, в свежем немецком переводе («Der verwandelte König», 1889). Из Ясной Поляны Ганзен отправил Шмидту письмо, в котором подтвердил, что вручил пьесу Толстому и тот попросил его поблагодарить автора. В разговоре за обедом Ганзен также упоминал рецензию Шмидта на «I Kamp for Lykken»99. Ганзен перевел ее на русский и прислал Толстому, однако в разговоре выяснилось, что никто из членов семьи о рецензии не слышал. Оказалось, что рецензия показалась Толстому слишком хвалебной, и он не хотел хвастаться. Рецензия, впрочем, его порадовала, особенно то, что Шмидт, в отличие от русских критиков, высоко оценил народные рассказы100.
Так как Толстой плотно занят послесловием к «Крейцеровой сонате», рассчитывать быстро получить отзыв на пьесу не стоит, докладывал Ганзен Шмидту. В действительности же экземпляр из библиотеки Толстого с посвящением «Au grand poète Comte Léo Tolstój. En signe de respect et d’ hommage l’ auteur» («Великому писателю графу Льву Толстому. В знак уважения и признательности автора» – фр.)101 доказывает, что пьесу «Der verwandelte König» Толстой так и не прочел. Первые тридцать страниц авторского предисловия и вводного комментария пролистаны, остальные остались неразрезанными. Историческая пьеса, действие которой разворачивается в Сицилии первой половины XII века, находилась за рамками интересов Толстого. Сама по себе судьба короля Рогера – прежде чем принять власть, ему пришлось походить в шутовском колпаке и научиться состраданию, – была в определенной степени актуальна, однако форма, белый стих и ангел-хранитель, занимающий место короля, пока тот подвергается испытаниям, Толстому вряд ли пришлись по вкусу.
В благодарственном письме в Ясную Поляну Ганзен просит у Софьи Андреевны прощения за то, что пока не успел навестить знакомую Толстых баронессу Елизавету Менгден (1821–1901). Марии Львовне он сообщает, что скоро пришлет ей обещанные книги: Новый Завет на датском и датско-немецкий учебник102. В конверт было также вложено письмо от двадцатилетней жены Ганзена Анны, которая хотела услышать мнение Толстого на актуальную для семьи Ганзенов тему воспитания детей. На сей раз ответ от Толстого пришел быстро и был адресован обоим супругам. Известие о том, что Толстой снова переработал послесловие, вряд ли обрадовало Ганзена. Анна Ганзен, напротив, была счастлива оттого, что Толстой всерьез отнесся к ее вопросу. Собственные представления о Боге, загробной жизни и смысле земного существования Толстой раскрыл в книге «О жизни» и не считал необходимым излагать эти мысли в письме. Что же до воспитания, то его главное правило заключается в том, чтобы самому служить образцом для подражания. То же касается детских вопросов о Боге. Нужно отвечать разумно, не повторяя всякий вздор, и – самое важное – помнить, что ребенок верит не словам, а поступкам.
А для руководства в доброй жизни совсем не нужно знать, что такое Бог, что будет на том свете и т. п. Добро ведь тогда только добро, когда делается без всякого ожидания наград, а только для добра, и потому делать его можно, не рассуждая ни о Боге, ни о вечной жизни. И стоит начать делать его, чтобы увидать, что и Бог, и вечная жизнь и есть это самое делание добра103.
Ганзен поспешил поблагодарить Толстого за письмо и «окончательную» версию послесловия к «Крейцеровой сонате», которую ему передал Чертков. Насколько он смог заметить, все дополнения и разъяснения были безусловно к месту. Кроме того, он, в отличие от некоторых американских и английских критиков, не считал послесловие ненужным дополнением к самой повести, а, напротив, был уверен, что именно авторские разъяснения предотвращают все возможные неверные трактовки104.
Спустя примерно месяц «Крейцерова соната» в переводе Ганзена увидела свет в Копенгагене. Главный текст, переведенный с оригинала рукописи, датирован 25 января 1890-го, а дата послесловия – 6 мая 1890 года (24 апреля по русскому календарю), то есть за день до письма Толстого к Ганзену. Оказалось, что Ганзен, упорно стремившийся получить окончательную версию, в действительности напечатал один из рабочих вариантов, так называемую вторую редакцию. В то время как Вальборг Хедберг, шведская переводчица, работала по каноническому тексту послесловия, который также датировался 24 апреля и был «милостиво прислан писателем переводчице»105. Прямой контакт с Толстым Хедберг не поддерживала, а действовала через посредника Черткова. Одновременно Хедберг получила письмо от «фрёкен Толстой» (видимо, Марии), в котором та подчеркивала, что из двух существующих редакций самой повести верна лишь последняя. «Однако, – восклицает Хедберг в письме к издателю Альберту Бонниеру, – как нам узнать, что мы получили верную редакцию?»106 Решили подождать выхода немецкого перевода, который, по всей видимости, был сделан по каноническому тексту «Крейцеровой сонаты»107. Хедберг нуждалась в другом переводе еще и потому, что ее знание русского на тот момент было недопустимо скудным.
Различие послесловий Ганзена и Хедберг прослеживается главным образом только в начале текста, но где справедливость: Хедберг, которая никогда не общалась и не встречалась с Толстым, перевела именно последнюю авторскую версию, а Ганзен, который находился на месте и практически в роли секретаря следил за процессом, должен был удовлетвориться первой, весьма интересной, но все-таки выброшенной страницей послесловия.
Ганзен послал Толстому экземпляр перевода с посвящением «Дорогому автору от его датского переводчика. Райволо (Райвола. – Б. Х.). 19 июля 1890». В Райволе, финской деревне на Карельском перешейке, Ганзен снимал на лето дачу. Через месяц он уже смог отправить Толстому переведенные на русский выдержки из четырех датских рецензий на «Крейцерову сонату». Газета Politiken Ганзена разочаровала – анонимный автор рецензии в основном иронизировал над взглядами Толстого и отказывал книге в какой бы то ни было художественной ценности. Апологеты свободной любви братья Георг и Эдвард Брандесы, очевидно, просто не хотели привлекать внимание к этой книге Толстого и заказали рецензию у некомпетентного критика. Журналист из газеты Tidens strøm, подписавшийся Jacob, утверждал, что без послесловия «Крейцерова соната» была бы мощным художественным произведением, но послесловие делает чтение книги невозможным с эстетической точки зрения. Кроме того, отмечал Ганзен, комментарии о позиции писателя быстро приводят к тому, что Позднышева отождествляют с Толстым, а автора упрекают за неисполнимые требования. И при этом забывают, что первым о необходимости блюсти целомудрие говорил Иисус. Об этом же должен напомнить эпиграф с двумя его библейскими цитатами108. Толстой запомнил датские рецензии, а на конверте от письма Ганзена оставил пометку: «Интересное письмо с выписками статей. Не решаются ни осуждать, ни согласиться»109. Но так или иначе все три издания «Крейцеровой сонаты» были коммерчески успешны.
Из Ясной Поляны Ганзен увез и экземпляр комедии, которая так повеселила его и Дунаева – «Исхитрилась, или Плоды просвещения», – Ганзен предпочитал альтернативный вариант названия, который и стал окончательным. Закончив «Крейцерову сонату», он принялся за пьесу, помня, что автор склонен непрерывно перерабатывать свои тексты. В работе ему помогала переписка с Марией Львовной110. Пьеса вышла летом того же года в издательстве Andr. Schou, и уже в августе Ганзен смог известить Толстого: пьеса «Oplysningens Frugter» снискала положительные рецензии, что подтверждает ее правильное восприятие111. Dagmarteatret уже запросил разрешение на постановку, и если она будет осуществлена, «Плоды просвещения» станут первой русской пьесой, сыгранной в Дании! К сожалению, ранняя премьера не состоялась. Датская публика впервые увидела комедию только 22 декабря 1920 года в Det lille Teater, где она шла под названием «Paa Vrangen» («Наизнанку»). А первой поставленной в Дании пьесой Толстого стала «Власть тьмы». Dagmarteatret планировал ее для сезона 1891/1892, однако премьера состоялась лишь 18 марта 1900 года в Det Kongelige Teater.