– Я сказал Томпсону загасить пару, просто порадовать этого ублюдка, – сказал Холс. – Если хотите, он снова их зажжет.
– Ждет, что я полезу в койку в такой темноте, надо думать? Плесни-ка мне еще этого поганого рома, Томпсон. Я наорался до хрипоты. О чем я рассказывал? А, да! О том, как нам с Берном обрыдло в этом Треггели. Там еще ланкаширцы проходили подготовку. И были среди них два таких черта, морды такие тупые, что не различишь между собой этих педиков. А в субботу пошли они кутнуть в Сэндби ну и разосрались там. Подцепили там какую-то деваху или что-то другое, и она часть обратного пути шла с ними вместе через поле, где в гольф играют. Уж не знаю, что там между ними произошло, только, вернувшись в лагерь, давай они друг друга обкладывать такими словами, которые только их поганый язык и может произнести. И чем дальше, тем хуже, пока наконец один не въехал другому в челюсть так, что тот педик рухнул как подкошенный. А когда на ноги поднялся, был, слышь, просто о-ху-ев-ший, ваще башню снесло! Выхватил штык и всадил своему дружку в жопу. Тот, конечно, засрал кровью весь их дерьмовый барак, и это его немого протрезвило; а в это время все, кто там был, пытались вырвать штык из рук у этого придурка. Старина Тэдди Кумбз отобрал. Помните старину Тэдди? Вот. А потом этот в жопу раненый увидал своего дружка в центре толпы, не хуже той, что бывает при схватке за мяч в регби, – все ведь знают, как эти ланкаширцы ногами хреначат, как подметки отрывают, – и тот навалился сзади с криком «Я тута, Билл! Вмажь этим пидорам!» А Билл в этот самый момент так врубил одному по голени, что по всему было видно – не нужно ему никакого воодушевления.
Я как раз в это время возвращался из сержантской столовой, поэтому начал проявлять живой интерес к происходящему. А в следующий момент было уже две кучи дерущихся там, где только что была одна. Короче, под конец этого базара – а это была схватка что надо, доложу вам, – Тэдди Кумбз с десятком новобранцев сидели на одном из этих ебаных героев, а я, еще с десятком, – на другом; и когда уже не было других звуков, кроме громкого дыхания, появились двое из военной полиции и полюбопытствовали, с чего бы это, так вас и эдак, такой шум. Поверите? Эти два пидора все это время стояли под дверью, но все ссали зайти, пока все не закончилось, и у них появилась уверенность, что они уже не нужны. Конечно, на этом все было кончено, однако потребовалась небольшая армия, чтобы заставить двух этих ланкаширских придурков помириться. Хороша была парочка. Когда, утерев с лица пот, я овладел ситуацией, первое, что попалось мне на глаза, был сидящий на своей койке Берн. Сидит тише воды ниже травы и папироску курит, и с таким видом, мол, как же все это дурно пахнет.
– В тот вечер я не брал крепостей, – удовлетворенно подтвердил Берн.
Он потягивал ром из эмалированной кружки. Котелок, крышку которого не закрывали во избежание скользких намеков, перешел к кладовщику.
– Я просто озверел, видя, что он сидит как не свой. Где ж тут, спрашивается, великий esprit de corps[20]? Ну, пидоры, погодите, говорю сам себе, имея в виду, естественно, его. Я тогда его не знал. Знаете сержанта Трента? Парень из Первого батальона. Я в столовой был как раз с ним, и он еще не знал об этой склоке, поскольку сразу пошел в главное помещение казармы просить увольнительную до полуночи понедельника, мол, хочет повидаться с женой. Ну, эти два бычка из Ланкашира, один из которых получил… короче, то, что наш медик определяет как легкое ранение мягких тканей… Хотя не таким уж легким оно оказалось бы, получи его он сам… Короче, на все воскресенье их закрыли на губе, а в понедельник, когда мы вернулись со стрельбища, отправили на рапорт к коменданту лагеря. Конвоировал их Берн. Надо было видеть, как он вел эту парочку великанов-ланкаширцев, каждый из которых мог бы запросто спрятать его в своем кармане! Им было нечего сказать, кроме того – и это было очень мудро, – что они друг другу как братья и что весь этот инцидент – чистой воды случайность. Комендант был человеком черствым и неделикатным. Он прямо спросил их, что они предпочтут: его наказание или трибунал? И опять же очень мудро они выбрали его наказание. Вы вообще не видали в жизни парочки, слаще этой, если не принимать во внимание их дурных манер. Ну, он и выдал им максимум, что мог. А это сто шестьдесят восемь часов карцера.
Их, понятно, нужно было отконвоировать в Милхарбор, и я согласовал с офицером, что конвоировать будем мы с Берном. Конечно, основная идея состояла в том, что, случись какие неприятности, он будет выкручиваться сам, а если будет тишь да гладь, то Берн и сержант Трент, ну и я, конечно, сможем устроить веселую вечеринку в Милхарборе, когда сдадим их с рук, и Берн, само собой, будет председателем. Мы, конечно, намекнули ему, что эти двое – закоренелые преступники, и он, похоже, повелся. Отправились на станцию, и тут мы с сержантом Трентом увидали в поезде двух девах, которых знали еще по Сэндби, на одну из которых Трент глаз положил…
– Ты вроде говорил, что у него жена была в Милхарборе? – прервал его ротный квартирмейстер Холс с серьезностью человека, который уже хлебнул, но еще недостаточно.
– От нее и в Треггели проку никакого не было, так ведь? К тому же она не жила в Милхарборе, и уж по-любому он не рассчитывал встретить ее там. А на самом деле он был от нее без ума и не сделал бы ничего такого, что могло ранить ее чувства. Так ведь, Берн?
– Эти двое были просто предназначены друг для друга, сэр, – лаконично ответил Берн.
– Вот, значит, мы с сержантом Трентом влезли в поезд с теми двумя девахами и оставили Берна с двумя арестантами. И как ты с ними нашел общий язык?
– О, мы нормально поладили, сэр, – произнес Берн с напускным безразличием. – Однако вы же дали мне приказ обходиться с ними построже, быть бдительным. Это были двое здоровенных шестифутовых верзил, которые привыкли шутя перебрасывать тонны угля, и у меня было бы мало шансов, реши они устроить бардак. К тому же у каждого был вещевой мешок и винтовки в придачу, так что могли размозжить мне голову хоть тем, хоть этим. Возможно, я и выглядел неплохо со штыком на ремне, но во мне точно не было лишней самоуверенности. Моей задачей было обозначить моральное превосходство над двумя представителями криминальной среды. Как только поезд тронулся, один из них повернулся ко мне и спрашивает: «Можно нам покурить, браток?» Я, как дурак, говорю «нет», и они тихо отвернулись и давай глядеть на море сквозь окно. Мне, конечно, стало их жаль, да и самому курить хотелось. И если им не полагалось курить, как арестантам, то я тоже не имел права, поскольку был при исполнении. Вы хоть и сказали мне, что я должен обращаться с ними строго, но, вообще-то, сэр, сами-то бросили свой пост…
– Вот нравится мне твоя борзость запредельная, – воскликнул полковой штаб-сержант с изумлением, в котором, однако, можно было уловить нотку восхищения. И Берн спокойненько продолжал:
– …так что мне пришлось принять некоторые меры по своему усмотрению, и я вытащил свою пачку сигарет и отдал им. А парень, который был ранен, чувствовал себя не очень-то. Думаю, на заднице у него был нарыв. Я тащил его вещмешок, когда мы пересаживались на поезд в Пемброке, а потом еще на холм до самых ворот. Вы с сержантом Трентом так и не появились на сцене до тех пор, пока я не выгрузил своих преступников в караулке, и сержант отказался принимать их у меня, поскольку сопроводиловка была у вас. За это время я сдружился со своими подопечными.
– Удивляюсь, как ты не посоветовал им смазать лыжи, – иронично проговорил Полковой.
– Как только я сбыл с рук этих арестованных, – продолжал он, – мы с сержантом Трентом зашли в чипок и взяли по бутылке «Басса»[21] и одну через заднее крыльцо передали Берну. Затем все вместе мы заглянули к сержанту Виллису, попили чаю, скоротали время, пока не открылись пивные. Мы-то думали, что знаем Берна как облупленного, держали его за шута и придурка, а он оказался шарящим малым. Придя в пивную, мы принялись накачиваться пивом, и он не отставал от нас, накатывал попеременно то пиво, то стаут. А потом заявляет, что ему надоели эти слабоалкогольные напитки, и предложил бухнуть джина с тоником. Мы последовали совету, перешли на крепкое, но и оно не оказало никакого действия на Берна, он просто сказал, что нужно чего-нибудь поесть. Мы тогда спустились к «Зайцу и гончим» и расположились в отдельном кабинете. Он заказал мясо с луком. Но есть мы уже не могли, хотя он-то, Берн, вроде и был здорово голоден. Когда мы расселись за столом, он предложил превратить эти посиделки в настоящее застолье и заказал шампанского. Он устроил все как в лучших домах и вел себя подобающим образом. А потом он захотел десерта, но так как у них не было ничего, кроме консервированных персиков, он заказал персики и сказал нам, что бренди – это именно та штука, которую стоит пить под консервированные персики. И там была пара девчонок, и на одну из них сержант Трент раскатывал губы…
– Сержанта Трента понесло, сэр, – прервал его Берн. – Я ничего не знаю о тех двух девицах из поезда, но эта девчонка в пивной – ваша история. И я не думаю, что вы хотели бы, чтобы об этом стало известно, поскольку ваша пассия якобы находилась совсем в другой части города. В конце концов, сержант Трент мой хороший друг, и я не могу…
– Да ты думай, чего хочешь, это без разницы. Как только они услышали, что Берн выставляет джин с тоником, и шампанское, и бренди, они сразу прилипли к нему. Одна села на один подлокотник его кресла, другая на другой, и он принялся скармливать им кусочки персика с вилки, как будто они были комнатными собачонками или парочкой сраных попугаев. А потом он рассеянно изрек, что не хотел бы обламывать праздник, но вынужден сообщить, что последний поезд отправляется в восемь тридцать, а теперь уже четверть девятого, так что самое время «накатить на посошок», как он выразился, и пора двигать.
Так что я вам говорю, ребята, если кто с Берном просто поссать пойдет и тот предложит «принять на посошок», будьте уверены, он вас кинет. Он заказал бренди с содовой для пятерых, и девчонки стали еще оживленнее, поскольку они уже махнули по несколько рюмок, прежде чем пришли сюда. И тут он говорит, что нам действительно нужно распрощаться. Распрощаться, сука, было легко, да только сержант Трент как встал, так и сел обратно, при этом хихикал, как придурок. Мы были пьяны до усрачки, а вот Берн был расторопен и ретив, как сержант Чорли на построении, хотя и был без фуражки, а шевелюру его взлохматила одна из девок. Мы слышали, как свистнул этот сраный паровоз, и поезд ушел, и нам не осталось ничего, кроме как тащиться миль десять или одиннадцать пешком в Треггели, чтобы поспеть на утреннее построение. Берн отнесся к этому философски, сказал, что это нас протрезвит и что нет ничего лучше дальней прогулки, чтобы все выветрилось, но это займет некоторое время. Я собрал глаза в кучу и сразу завелся, а потом прикинулся, мол, все это шутка, и хохотал до усрачки. И сержант Трент тоже: оба мы были в говно пьяны.
Тут Берн говорит, мол, ему нужно прогуляться, так что он выйдет минут на десять, а нам пока не стоит что-либо пить. Эти две сучки на нас никакого внимания, говорят, мы, мол, их оскорбили, мы не джентльмены; а Берн мог с ними делать что угодно, настолько он вежливый. Ну, шепнул он что-то этим девчонкам и вышел, а они с нами остались. Минут через десять – пятнадцать он вернулся. Мы выпили еще по несколько рюмок, но он на нас не давил; он только пил рюмку за рюмкой наравне с нами, клянусь вам. Кажись, я видел, что вот он сидит тут, как бы прикидывая и сомневаясь, сможем ли мы идти, а потом следующее, что понимаю, – я просыпаюсь в койке, прям в ботинках, в нашей казарме в Треггели, а на соседней койке сержант Трент лежит, и выглядит он просто ужасно. Наши освободили казармы еще с утра в понедельник, когда мы отправлялись Милхарбор, а другая команда уходила из лагеря в тот день. Я так и не узнал, как мы вернулись. Но капрал Барнс рассказал мне, что около половины первого заходит Берн и просит его выйти к забору и помочь занести нас. И когда капрал вышел и глянул, то увидел за стеной автомобиль с водителем и двумя девчонками. Им пришлось подавать нас через забор, поскольку в ту ночь караул выставлял другой полк, и Берн остановил автомобиль и велел водителю погасить фары и сдать назад. Капрал Барнс рассказал мне, что они потом немного поболтали у огонька, а потом Берн как ни в чем не бывало отправился спать.
– Капрал Барнс был странный парень, – равнодушно заметил Берн, – иногда сидит ночь напролет, смотрит в огонь и весь в своих мыслях. Не знаю почему, но кто-то говорил, что он, когда еще был в другом полку, в стремной ситуации просто сбежал, и командование знало об этом, но он был на хорошем счету, и меры принимать не стали. Умел он подавать команды, как настоящий гвардеец. Симпатичный был парень. Помню, захожу, а он сидит у камина, и когда мы разложили вас по койкам, я говорю ему, что вид у него такой, вроде как выпить не прочь. У него было немного сахару, так что мы вскипятили воды и выпили по стакану горячего рома перед сном.
– Да, – продолжил полковой сержант, – именно этот сукин сын посоветовал нам наутро хлебать побольше горячего чаю, чтобы прочистить почки. А у него в ранце была припрятана почти полная бутылка рома. Мы с сержантом Трентом выпили чая, и стало нам совсем хреново. Но минут за десять до начала утреннего построения он выдал нам по бутылке пива, которое припас еще со времен Милхарбора, и это нас спасло. Он любезно сообщил нам, что он дневальный и не собирается на утренний развод. Мистер Клинтон вывел нас на пробежку, и, когда мы вернулись, нам опять поплохело. А Берн всегда знает, как помочь беде, и мы умоляли его смотаться к начальнику столовой и добыть нам еще пива; но он сказал, что сперва нам нужно поесть, а после завтрака он посмотрит, что можно сделать. Ну, пришли мы на кухню, попробовали затолкать в себя пищу, но ничего в нас не лезло. Тут внезапно за нашими спинами появляется Берн – а он тоже всегда ходил пожрать на кухню вместо того, чтобы вместе со всеми ходить в столовую, – и в руках у него медицинская склянка, и он плескает нам в чай по паре рюмок рома. Я слова вымолвить не мог, но Трент глядит на него со слезами благодарности в глазах и сдавленным голосом говорит: «Ты просто чудо!» А сам Берн не выпил ни капли.
– Мне в то утро нужно было стрелять на четыре, пять и шесть сотен ярдов, – объяснил Берн, – и бутылку я прихватил с собой на построение. И пока стрелял расчет передо мной, я отошел за дюну и махнул глоточек, чтобы успокоиться. И как только я достал бутылку, появляется мистер Клинтон и все видит – он тоже тогда стрелял, помните? «Берн, а что это у вас в бутылке?» – спрашивает он. «Масло, сэр!» – отвечаю. «Именно то, что мне нужно», – говорит он. «Вот, сэр, – говорю, – вот кусок тряпки для протирки приготовлен. Секундочку, сэр, вот как раз чистое место», – и протягиваю ему протирку. «Спасибо, – говорит он, – огромное спасибо, Берн». И когда он удалился, я залил в себя весь этот ром так быстро, что чуть не проглотил бутылку. А стрелял я тогда лучше некуда, выбил семнадцать с четырех сотен ярдов, восемнадцать с пяти и семнадцать с шести сотен. Лучший результат из всех расчетов, и я получил нашивку со скрещенными винтовками и заработал в придачу пару очков. Ну, сэр, думаю, пора мне отбиваться.
– Всё, нам пора по койкам. Но прежде чем идти, нужно тебе еще хлебнуть рому. Так что теперь все вы знаете, что я думаю о Берне. Он никогда не просил меня об одолжениях, и когда мы с сержантом Трентом брали его с собой, чтобы макнуть его в сортир и выставить дураком, он напоил нас до обездвижения. Ты не бросил нас там, Берн, и вытащил нас из этой сраки, в которую мы сами себя загнали наилучшим образом, а ведь мог преспокойно отправиться назад поездом. Но ты доставил нас назад живыми-здоровыми, хотя это было нелегко, и отправил по койкам; и сделал из нас посмешище, но только перед собой. И не напоминаешь об этом. Короче, думаю, сука, ты отличный парень. Спокойной ночи, Берн; спокойной ночи, сержант.
– Большое спасибо, сэр, – смущенно проговорил Берн. – Спокойной ночи, сэр. Всем спокойной ночи.
Уже на выходе снабженец как бы невзначай вручил ему его же котелок.
– Спасибо. Спокойной ночи, Томпсон. Увидимся завтра, в Мельте. Не забудьте, сержант, здесь веревка от колышка палатки. Вот здесь. Дайте мне руку.
– А знаете, Берн, стар’на, – проговорил сержант, речь которого, как, впрочем, и поступь, была несколько неуверенной, хоть и торжественной, – а ведь вы ж нав’рали тогда офиц’ру.
– Боюсь, что да, сержант. Иногда это мучит мою совесть. Я еще и виски у него подрезал, прошлой ночью, на передовой.
– Не п’дум’л бы о вас такого, Берн. Никогда б не п’верил, не скажи вы эт’го сами.
Берну удалось водворить сержанта на место, не поднимая шума в палатке. После этого он разделся, натянул на себя одеяло и закурил. «Ну соврал я тогда», – цинично признался он сам себе. Но ему, человеку подневольному, нижнему чину в армии, было интересно, как далеко могут завести вопросы морали. Каждый человек обладает хотя бы небольшой свободой воли, и, когда на нее посягает воинская дисциплина, никто не скажет, к чему это может привести. Докурив сигарету, он повернулся, уснул и проспал всю ночь без сновидений.
Глава IV
И спит сейчас в солдатах гордый пыл(Усталостью притуплена отвага).У. Шекспир[22]На следующий день они вновь окунулись в упадок и запустение Мельте, небольшого поселка в пригороде Альберта, где провели две ночи в конюшне и где пополнение уже не держали отдельной группой, а распределили по ротам. Был и досмотр снаряжения, во время которого каску Берна признали негодной, и сей факт был занесен в записную книжку штаб-сержанта Робинсона. Вопрос был закрыт до лучших времен сержантом-квартирмейстером роты, не имевшим в запасе лишней каски. В Мельте они все еще находились в пределах зоны боевых действий, но делать им было нечего. Шэм, Берн и Мартлоу, бездельничая, глядели на бесконечный поток грузовиков, день и ночь тянущихся мимо так плотно друг за другом, что совершенно невозможно было проскочить между ними, переходя неширокую улицу. Мартлоу был недоволен. Во время атаки он аннексировал бинокли у двух убитых немецких офицеров, поскольку мертвецам они были ни к чему. А в Счастливой Долине его, излишне нагруженного боевыми трофеями, засек командир батальона и тоном, исключающим всякие возражения, приказал: «Давай-ка сюда эти игрушки, мой мальчик. Я подыщу им более подходящее место жительства». Возможно, его действия и были правильны с официальной точки зрения, но с точки зрения малыша Мартлоу это было неправомерное ущемление прав собственности рядового состава.
– И теперь эта сука носит лучшую пару на своей блядской шее. Думаешь, этот пиздюк дал мне за них хоть двадцать франков?
– Твой словарный запас вызывает у меня чувство скорби, Мартлоу, – иронично упрекнул его Берн, – да к тому же речь здесь идет о твоем командире. Это в армии ты почерпнул столько цветистых выражений?
– Не очень много, – саркастически усмехнулся малыш Мартлоу. – В армии я научился маршировать в строю да ухаживать за этим сраным ружьем. А весь ебаный жаргон я знал еще до призыва.
Шэм оскалился мрачной улыбкой, удивляясь, почему такая розовощекая борзость Мартлоу не вызывает у Берна негодования. А Берн помнил этого мальчишку рыдающим, как малое дитя, когда пару дней назад они поднимались в атаку. Но он тогда и сам не сознавал, что ревет в два ручья, настолько был охвачен яростью, хотя и ярость эта была детской и примитивной, не то что у взрослого. Было неразумно впадать в тон умудренного опытом взрослого человека, разговаривая с мальчишками вроде Мартлоу. Возможно, вся жизнь его была чем-то вроде боевых действий, а кажущаяся взрослость просто мимикрией.
– Voulez-vous m’embrasser, mademoiselle?[23] – подмигнул он полной девице, которая в ответ бросила на него полный праведного гнева и коровьей тупости взгляд. – Мы, слава богу, возвращаемся на приличные квартиры, где можно будет неплохо провести время.
Они двигались из Мельте в Маркур. Из глубокой синевы неба на них спланировал вражеский самолет и сбросил две бомбы; разорвавшись, они взметнули во все стороны гравий и щебень дорожного полотна. Несмотря на потери, паники не было. Солдаты спокойно покинули открытое место и рассредоточились на мокрой придорожной лужайке, хотя укрыться и там было негде. Но даже простое рассредоточение немного снижало эффективность дальнейшей бомбежки. Несколько своих самолетов тут же атаковали Ганса и отогнали его. Завязался вялый бой, окончившийся, впрочем, без какого-либо результата. По всей видимости, противник своими новыми машинами решил бросить вызов нашему временному господству в воздухе. Раньше он особых хлопот не доставлял.
Берн был назначен тащить тележку с пулеметом Льюиса. Он любил эту работу за то, что она позволяла пристроить на тележке собственный вещевой мешок. Позади шли еще двое, чтобы при помощи веревок сдерживать тележку на спусках. Проходя через Вилль, эти двое, дурачась с веревками, упустили тележку, и одна из железных сошек продырявила Берну задник левого ботинка, а заодно и пятку. Обычная история, хотя и болезненная, и он не стал запариваться на этом. Возле Маркура был обед, затем – посадка на поезд. Вагон, в котором оказался Берн, был рассчитан скорее на сорок, чем на пятьдесят человек, которые в него загрузились. Берн умудрился устроиться у двери, опираясь ногами на подножку вагона, так что воздуха ему хватало, хотя и пришлось обходиться без тени, а солнце лютовало. У него за спиной люди изрядно страдали. В тесноте они задыхались, присесть было некуда, держаться не за что, и, когда поезд раскачивался и подрагивал, они валились друг на друга. Не находя для себя конкретного объекта приложения, и без того плохое настроение ехавших в вагоне все ухудшалось, пошли взаимные оскорбления, нападки и угрозы, хотя до настоящей ссоры дело и не дошло. Единственным результатом всего этого было молчаливое признание факта, что пути господни неисповедимы.
За последнюю пару дней их общее психическое состояние изменилось. Не было теперь морального стимула, который направлял их деятельность, тащил их вперед на волне эмоционального подъема и преображал обстоятельства их жизни таким образом, что выразить их можно было лишь в терминах героической трагедии, где титаны и боги ведут борьбу с силами зла. Бури эмоций улеглись, и они были теперь просто бродягами в этом разрушенном, искореженном мире, людьми с обнаженными и воспаленными нервами, испорченным характером и переполненными мрачным юмором. Выхода из этого состояния не предвиделось.
Берн частенько находил, что смотрит теперь на своих сослуживцев как бы со стороны, и ему казалось, что здравый смысл и чувство ответственности у них почти полностью отсутствуют, за исключением тех, что требуются для выполнения возложенных на них в данный момент обязанностей. Он и не думал смотреть на это свысока, просто пытался понять, насколько схожи их и его ощущения. Было несколько странно сознать, что чем большей загадкой считал сам себя человек, тем легче разгадывали его окружающие, словно читали в открытой книге. Причина, видимо, состояла в том, что в себе каждый видел муки противоречий при обдумывании предстоящих поступков, а окружающие видели в нем только само действие. И хотя он полагал, что в сравнении с ним другие люди не столь умны и здравого смысла у них меньше, он честно признался себе, что завидует низменным, животным инстинктам, которые управляют ими и помогают успешно преодолевать опасности. Он, безусловно, был наивен, но ведь они приняли его как своего, и он вполне ладил с ними. Однако был еще вопрос, который люди задавали друг другу при знакомстве: а чем ты занимался в мирной жизни?
Этот вопрос был полон смысла, и не только потому, что он косвенно обозначал бесконечность разнообразия людских типажей, которым воинская дисциплина придала кажущееся единообразие. Он подразумевал также, что уж на сегодняшний-то день мирная жизнь вычеркнута из реальности, во всяком случае в их отношении, и существует лишь в мизерном виде, да и то в тылах сражающейся армии. С практической точки зрения она ничего не значит, и нет смысла принимать ее во внимание. Люди вернулись на более примитивную ступень развития, превратились в ночных хищников, стаей гоняющих то одного, то другого, и эта одинаковость была проявлением их собственной природы, а не порождением воинской дисциплины.
В этом и состояла запредельная правда войны: она сдирала с человека светские покровы и ставила перед фактом, таким же явным и неумолимым, как и сам человек. Но когда полк поредел настолько, что не мог далее расцениваться как войсковая часть и был выведен с переднего края для переформирования, индивидуальность личности вновь начала заявлять о себе. Давление противостоящей силы больше не действует, и пока штатная структура не будет восстановлена, дисциплина неизбежно падает. Болезненная вспыльчивость, безрезультатно кипевшая и порой вырывавшаяся наружу, пока еще безобидная там, в переполненном вагоне, уже была симптомом. Берн, которому хотя и повезло сидеть на полу, дышать свежим воздухом и нянчиться со своей пораненной пяткой, был взвинчен и озлоблен не меньше других.