– Смотрите, Герман, – говорил Гитлер, указывая на отчеркнутую им жирную красную линию, – здесь, на границе Урала, только здесь я остановлю победный марш моих войск. Здесь будут наши военные колонии…
В этот момент в кабинете появился Борман, который запросто подошел к Гитлеру и шепнул ему о приходе Канариса и Вейцеля.
Гитлер и Геринг обернулись к ним. Гитлер с интересом взглянул на Вейцеля и спросил:
– Вы давно из Москвы, полковник? Что там нового? Как чувствуют себя русские большевики? Все еще собираются строить коммунизм?
И он отрывисто, чуть повизгивая, захохотал, закидывая назад сплющенную книзу голову с неизменным клоком волос, как бы приклеенным ко лбу, выпученными глазами и маленькими усиками.
Рядом со слонообразным, оплывшим Герингом низкорослый, тощий фюрер выглядел особенно нелепо.
Господин Вейцель довольно складно ответил на вопрос фюрера, что в Москве, судя по всему, нет ничего нового, большевики действительно продолжают упорствовать со строительством коммунизма и особо заметных военных приготовлений нет.
Тут Гитлер пригласил Канариса и Вейцеля сесть за стол и стал задавать Вейцелю вопрос за вопросом.
Отвечая на эти вопросы, Вейцель рассказал, что в России отличные виды на урожай, продовольствия сколько угодно, население питается хорошо, данных о срочных мобилизациях нет.
Каждый из этих ответов заметно радовал фюрера, и Вейцель из этого понял, что война предрешена.
В конце разговора, который шел вполне мирно и даже весело, фюрер внезапно вскочил с кресла (все сразу встали) и начал кричать, что он верен «своей исторической миссии» и докажет всему миру, что уничтожит коммунизм дотла.
– Я превращу Ленинград в пепел, – кричал он, ударяя кулаком по столу, – а Москву в груду развалин!.. Я покажу всем этим либеральным европейским болтунам и социалистическим собакам, что такое нацистский кулак!.. Они боятся России, как огня, а я сокрушу ее в три месяца!..
Он долго еще кричал, сыпля ругательства и проклятия, сменявшиеся хвастливыми угрозами и клятвами, бросая на пол карандаши, ручки, весь сотрясаясь от судорожных конвульсий. Невозможно было понять, почему так внезапно и сразу наступил этот почти эпилептический припадок, почему он начал так бесноваться, орать и дергаться.
Вейцель, еще никогда не видевший Гитлера в таком состоянии, оцепенел от ужаса: кто знает, что может выкинуть этот фюрер, который явно ненормален? Что можно ждать от сумасшедшего?
Геринг стоял с равнодушным и даже немного скучающим лицом – он давно привык к подобным выходкам Гитлера и в глубине души считал его абсолютно дегенератом, который невесть почему стал фюрером, хотя, по справедливости, фюрером Германии должен был стать как раз он, Герман-Вильгельм Геринг, настоящий немец, а не этот тощий австрияк, который злится на весь мир и делает уйму глупостей.
Канарис, адмирал Канарис, глава германской разведывательной службы, готовый при первом удобном случае продаться любой иностранной разведке, если только она будет хорошо платить (что он в дальнейшем и сделал, став секретным сотрудником американской разведки), стоял с непроницаемым выражением лица, мысленно прикидывая, на сколько может затянуться этот очередной приступ и не сорвет ли он весьма приятного свидания, которое назначила господину адмиралу эта удивительная фрейлен Эрна, новая звезда венской оперетты, гастролирующая теперь в Берлине и завоевавшая столицу своими ногами и, главное, умением их весьма пикантно показать.
А фюрер продолжал кричать и скоро сорвал свой и без того натруженный на митингах голос. Он перешел на фальцет – и вдруг, тоже без всякого перехода и, видит бог, без всяких причин (так по крайней мере подумал Канарис) побежал к сейфу, вынул из него орден железного креста и, подбежав к напуганному насмерть Вейцелю, прикрепил орден к его парадному кителю, крича:
– Вот тебе за истинно немецкий дух и светлую голову!..
Геринг и Канарис, придя в полное недоумение, тем не менее вытянулись и застыли в положении «смирно», как этого требовал в таких случаях имперский военный устав. Полковник Вей цель, вчера еще размышлявший о том, что не закончится ли домашний арест заключением его в Моабитскую тюрьму или какой-нибудь концлагерь, испугался, не происходит ли все это с ним во сне…
И уже дома, сняв парадную форму и облачившись в спокойную домашнюю пижаму, германский военный атташе в Москве, полковник Ганс фон Вейцель, подойдя к зеркалу, пристально вгляделся в свое осунувшееся от треволнений последних дней лицо и вдруг начал от всей души хохотать…
Вот что значит представить угодный начальству доклад!..
* * *Увы, господин фон Шулленбург не только не получил ордена, но, напротив, имел очень неприятный разговор с рейхсминистром иностранных дел господином Йоахимом фон Риббентропом.
Господин рейхсминистр заявил послу, что фюрер чрезвычайно недоволен его докладами и совершенно не разделяет выводов, которые он столь легкомысленно делает.
На вопрос Шулленбурга, может ли он надеяться быть лично выслушанным фюрером, чтобы обосновать свои выводы, Риббентроп странно усмехнулся и произнес довольно загадочную фразу, смысл которой сводился к тому, что вряд ли фюрер сочтет это полезным для себя и что и для господина Шулленбурга, пожалуй, будет полезнее, если эта аудиенция не произойдет…
Риббентроп, конечно, не сказал Шулленбургу главного: что фюрер хотел арестовать его и передать в гестапо и что Шулленбурга спасло именно то, что война была предрешена. Гитлер считал, что внезапная смена посла может вызвать в Москве подозрения, а ему хотелось именно теперь ничем не выдавать своих замыслов. Поэтому он согласился с предложением Риббентропа вернуть Шулленбурга в Москву, решив про себя, что арестовать его он всегда успеет. Риббентроп приказал Шулленбургу по возвращении в Москву предпринять ряд шагов, направленных к тому, чтобы уверить советское правительство, что Германия хочет быть верной советско-германскому пакту.
Шулленбург возвращался в Москву один, так как Вейцель еще должен был задержаться в Берлине. Он ехал с недобрыми предчувствиями, которые не обманывали его[2].
В те самые дни и часы, что Шулленбург провел в вагоне, следуя из Берлина в Москву, германские дивизии скрытно подвозились к советским границам. Со всех сторон Европы, пароходами и океанскими лайнерами, товарными и пассажирскими поездами, целыми автоколоннами и транспортными самолетами, сушей, морем и по воздуху, подвигались к границам СССР артиллерия и тысячи танков и самолетов, бомбы и боеприпасы, штабные машины всех марок мира, награбленные во всех странах закабаленной Европы, прожекторные части, передвижные радиостанции, походные типографии, специально обученные парашютисты-диверсанты, переодетые в форму советской милиции и органов МВД и снабженные толом и портативными рациями, гестаповские «зондер-команды», особо подготовленные для массового уничтожения советского населения и партийного актива, шпионы всех мастей и расценок, опытные тюремщики, набившие руку палачи, тучи всякого рода «экономических советников», готовых налететь, как воронье, на оккупированные области, чтобы немедленно выкачать оттуда все, что возможно. По ночам, рокоча моторами, подползали к советским рубежам самоходные пушки и минометы, танки всех армий Европы, скрытно подкрадывалась вся Чудовищная гитлеровская военная машина, готовая по первому приказу фюрера внезапно ринуться со всех сторон на советскую землю.
Глава 3. Смерть и рождение
В то самое утро, когда фон Вейцель направил Крашке на Белорусский вокзал для передачи пленки уезжавшему в Берлин герр Мюллеру, молодой карманник «Жора-хлястик», имевший, однако, солидный воровской стаж и три судимости в прошлом, шел по улице Горького, направляясь к тому же вокзалу для проводов заграничного поезда Москва – Негорелое.
Собственно, провожать Жоре-хлястику было решительно некого, но Белорусский вокзал и этот заграничный поезд представляли для него совершенно определенный интерес – это была зона его воровской деятельности. Именно на этом вокзале и перед самым отходом именно этого поезда Жора-хлястик в предотъездной вокзальной сутолоке довольно удачно обворовывал пассажиров или тех, кто их провожал.
Жора-хлястик был вор-одиночка и потому «работал» на свой страх и риск, не получая доли из общего «котла», как было раньше, когда он состоял в воровской «артели» и делил с другими карманниками дневную выручку.
«Артель» давала известные преимущества в том смысле, что если в определенный день кто из карманников оставался без «улова», то он все равно получал долю из общего котла.
Но, несмотря на все это, Жора-хлястик не захотел оставаться в «артели». Ему надоели вечные ссоры из-за взаимных расчетов, традиционные пьянки после удачного дня, диктаторский тон «председателя артели» и весь этот воровской быт с частыми драками, игрою в карты, жадными, цепкими «марухами» и постоянным недоверием друг к другу – не стал ли он «легавым», то есть осведомителем уголовного розыска.
Кроме того, Жора в глубине души давно уже сознавал, что ведет никчемную жизнь и что с этим пора кончать.
Но сейчас, направляясь к Белорусскому вокзалу с видом человека, совершающего свой утренний моцион, Жора-хлястик был в самом отличном настроении. Все радовало глаз и душу. И эта нарядная, залитая майским солнцем и только что вымытая специальными машинами улица, и радостная, веселая уличная толпа, и зеркальные витрины магазинов, и яркие краски вывесок, и излюбленный им кафетерий «Форель», где служила продавщицей веселая, кокетливая Люся, молоденькая шатенка со вздернутым носиком, охотно принимавшая ухаживания Жоры-хлястика, представившегося ей артистом-чечеточником Мосэстрады, и уже дважды ходившая с ним в «Эрмитаж», и, наконец, весь этот удивительный весенний день, полный свежести, улыбок и блеска глаз молодых женщин, звонкого смеха, веселых автомобильных гудков, трамвайных звонков, легкого постукивания высоких дамских каблучков и мягкого шелеста шелковых юбок, сливающихся в особую праздничную симфонию большого города.
На Белорусском вокзале, как всегда перед отходом дальнего поезда, царила веселая сутолока. Носильщики разгружали подходившие одну за другой машины с пассажирами, в киосках расхватывались свежие журналы и газеты, у буфетной стойки толпилась нетерпеливая очередь, бойко торговали продавщицы мороженого и первых весенних фиалок, во всех направлениях сновали женщины с детьми, солидные хозяйственники с толстыми портфелями и иностранцы, сопровождаемые носильщиками, тащившими за ними чемоданы с яркими наклейками, на которых были написаны на разных языках наименования разных отелей всех стран мира, с соответственными изображениями египетских пирамид, стамбульских минаретов, парижской Эйфелевой башни и венецианских каналов.
* * *Жора-хлястик (настоящая его фамилия была Фунтиков) спокойно закурил, с удовольствием посмотрел на свои ярко начищенные ботинки редкого апельсинового цвета, купил перронный билет и вышел к уже поданному на платформу поезду.
У коричневого международного вагона он обратил внимание на какого-то иностранца с моноклем (это был Крашке), который тоже, видимо, пришел кого-то провожать, но еще не дождался уезжающего, и теперь нетерпеливо посматривал на часы. Фунтиков, не глядя ему в лицо, осмотрел его сзади, – он большей частью «работал» по задним карманам. Иностранец медленно похаживал вдоль вагона» чуть повиливая бедрами. На нем были светлые фланелевые брюки с бежевым оттенком и светло-коричневый, в тон брюк, спортивный пиджак. Острый глаз Фунтикова сразу отметил, что этот пиджак чуть топорщился над задним карманом брюк, в котором явно находился бумажник. Объект был найден.
Фунтиков приготовил свой «инструмент» – серебряный двугривенный, отточенный, как лезвие бритвы, и зажал его между большим и средним пальцами, готовясь к операции.
Весь охваченный веселым предчувствием удачи, которое почти никогда не обманывало его, Фунтиков следовал, как тень, за спиною этого высокого иностранца с моноклем, делая, однако, вид, что не обращает на него ни малейшего внимания.
За четверть часа до отхода поезда на перроне появился сухопарый рыжеватый человек в темных очках, за которым шел носильщик с двумя ярко-желтыми чемоданами. Он подошел к международному вагону и поздоровался с поджидавшим его иностранцем с моноклем. Носильщик по его указанию внес чемоданы в купе и, получив за услуги, удалился, а оба иностранца, стоя у вагона, стали разговаривать между собой.
Как раз в это время к тому же вагону мчалась по перрону толстая, потная от волнения и боязни опоздать дама с уймой картонок и баулов в руках, а за нею едва поспевал какой-то щуплый человек, тоже нагруженный всевозможными свертками и пакетами.
– Коля, да скорее же, экий тюлень! – кричала дама на всю платформу, энергично расталкивая стоявших на перроне людей и задевая их своими вещами. – Опоздаем, вот увидишь, опоздаем!..
– Не волнуйся, Валюша, еще есть время, – бормотал, тяжело дыша, ее провожатый, – до отхода еще несколько минут…
Взглянув на эту даму и молниеносно сообразив, что она – сущий клад, Фунтиков, так сказать, поплыл в ее фарватере и не ошибся: дама, поравнявшись с двумя иностранцами, бесцеремонно их растолкала, задев при этом того, кто был с моноклем, своими картонками и оттеснив его в сторону.
Именно в это мгновение Фунтиков, сделав вид, что он прижат энергичной дамой, вплотную прильнул к иностранцу и молниеносным, почти воздушным движением правой руки, чуть оттянув левой рукой ткань его брюк, вырезал задний карман, после чего как бы растворился в толпе пассажиров, уже начавших прощаться со своими провожающими. Через несколько секунд Фунтиков «смылся» с перрона.
Не торопясь, все с тем же независимым видом человека, только что проводившего своих близких, Фунтиков вышел на вокзальную площадь, ощущая в своем правом кармане приятную тяжесть увесистого бумажника, который он только что «увел».
День показался ему еще прекраснее, а бумажник, судя по его объему и тяжести, сулил превосходные перспективы.
Фунтиков закурил и, выбравшись на улицу Горького, направился в кафетерий «Форель», где сразу увидел Люсю, стоявшую за стойкой в белом кружевном фартучке и кокетливой наколке.
– Труженикам прилавка пламенный! – произнес Фунтиков, здороваясь с Люсей. – Поерошу пару раков и скумбрию горячего копчения…
– Здравствуйте, Жора, – пропела Люся, старательно выбирая своему поклоннику самых крупных раков и жирную золотистую скумбрию. – Вот самые свежие…
И она протянула Фунтикову тарелку.
– Благодарствуйте, Люсенька, – солидно произнес Фунтиков и направился с тарелкой в самый темный угол кафетерия, где в тот час никого не было.
Здесь, поставив тарелку на высокий столик, Фунтиков вынул из кармана только что украденный бумажник и, по своему обыкновению, внимательно его осмотрел снаружи, не заглядывая пока в его отделения.
Это был превосходный, совсем еще новый бумажник из крокодиловой кожи, на «молниях», с многочисленными карманчиками и отделениями, которые были туго набиты. В самом крупном кармане бумажника, под застегнутой молнией, что-то очень упруго и вместе с тем податливо круглилось.
Фунтиков не торопился выяснить содержимое бумажника. Больше всего он ценил именно эти минуты томительной, но вместе с тем такой приятной неизвестности: что же принесла ему очередная удача, и удача ли это вообще?
Положив бумажник на мраморный столик, Фунтиков стал неторопливо есть, с аппетитом поглощая нежную, таявшую во рту скумбрию, а за нею горячих раков. Поблескивавший кожей и серебряной монограммой бумажник был как бы гарниром к этому завтраку.
Наконец, покончив с едой, Фунтиков взялся за бумажник. В нем оказалось двести с чем-то рублей, несколько зеленых американских долларов и немецкие марки. «Улов» был не так уж богат. В другом отделении были обнаружены какие-то записки на иностранном языке, визитная карточка с надписью на обороте и наконец, фотопленка в целлофановом конверте, уже проявленная.
Фунтиков вынул пленку и просмотрел ее на свет. На ней было тридцать шесть четких, ясно видимых фотоснимков каких-то чертежей и конструкций. На трех из них зоркие глаза Фунтикова разглядели надписи, сделанные очень мелкими русскими буквами.
Фунтиков с большим напряжением все же разобрал эти надписи, которые гласили:
«Сов. секретно. Чертежи орудия «А-2».
Как только Фунтиков прочел эти слова, он понял, что обворовал иностранного шпиона, врага, сумевшего каким-то путем добыть секретные военные чертежи. С бьющимся от волнения сердцем, забыв даже проститься с Люсей, он выбежал из кафетерия, держа в руках злополучный бумажник. Он еще не знал, как поступить, что делать, куда и к кому направиться, но всем своим существом ощущал необходимость что-то решить, действовать и прежде всего как-то разобраться в том, что вдруг вспыхнуло и забурлило в его душе и что теперь несло его невесть куда, невесть зачем, не спрашивая его согласия, несло, как несет внезапно нахлынувший морской вал застигнутого врасплох пловца, даже и не пытающегося сопротивляться этой могучей стихии.
Фунтиков не помнил, как он пробежал по улице Горького до Пушкинской площади, уже не замечая ни прохожих, ни всех чудес этого весеннего дня, пробежал, как будто за ним гонится кто-то неотвратимый и строгий, как судьба, от которой, как ни старайся, все равно не убежишь, не скроешься, не спрячешься.
Фунтиков не помнил, как он очутился на Пушкинском бульваре, в боковой аллее, полной свежей прохлады, молодой зелени цветущих лип и веселых криков играющих детей. Он сел на скамью и, может быть, впервые в жизни задумался над всем, чем он жил, что делал, чего по-настоящему желал и что по-настоящему любил.
Фунтиков не отдавал себе отчета в том, что это новое, удивительное состояние острой тревоги и вместе с тем предчувствия счастья, вызванное этим бумажником, явится переломным моментом в его жизни, хотя самое это происшествие было лишь последней каплей в том, что уже давно наполняло его душу и в чем он сам себе еще боялся признаться.
Он еще не понимал, что этот бумажник крокодиловой кожи с серебряной монограммой вытолкнет его окончательно и навсегда из той жизни и среды, которыми он внутренне уже давно тяготился, но порвать с которыми еще не находил в себе ни смелости, ни сил. Да, ему требовался какой-то последний, но решающий толчок извне, и именно бумажнику господина? Крашке суждено было сыграть роль такого толчка…
Итак, он обокрал шпиона, врага его Родины, да, Родины, потому что, как бы то ни было, это ведь и его Родина. И вот сейчас он, карманный вор с тремя судимостями и темным прошлым, может на деле помочь Родине, если только он действительно ее сын и если у него хватит смелости доказать это делом, пренебрегая всеми возможными неприятностями, даже тюрьмой, которой может все это для него кончиться.
Тюрьма… Она была хорошо знакома Фунтикову, и все-таки он очень боялся ее. А тюрьмы, если он пойдет, куда следует, и честно заявит о случившемся, видимо, не избежать, ибо, что ни говори, но он совершит карманную кражу, то есть уголовно-наказуемое деяние. И, кроме того, его явка с повинной не может ведь ограничиться одним последним эпизодом – «там» сразу поймут, что он профессиональный вор-рецидивист, не покончивший со своим прошлым, и что этот проклятый бумажник только последнее звено в длинной цепи совершенных им краж. Налицо 162-я статья, текст которой он давно знал наизусть и по которой уже не раз судился.
А жизнь так прекрасна и заманчива! И что может быть лучше свободы, вот этих весенних улиц, цветущих лип, теплых Люсиных губ и ее сияющего, нежного взгляда? Ведь он может, не являясь лично, послать в следственные органы этот бумажник и» таким образом выполнить свой долг перед государством, ничем при этом не рискуя лично…
Да, может, но все-таки это будет не то, потому что его помощь, вероятно, понадобится тем же органам, скажем, для опознания того же иностранца с моноклем.
До позднего вечера Фунтиков, забыв обо всех своих личных делах и планах, шатался по Москве, нигде не находя себе места и укрытия от самого себя.
Он провел в углу, который снимал у одной старушки в Останкино, мучительную, бессонную ночь и утром, приготовив маленький чемодан с бельем, папиросами, зубной щеткой и одеялом – необходимый набор для тюрьмы, пошел в прокуратуру, к народному следователю Бахметьеву, у которого как-то проходил в качестве обвиняемого по одному групповому делу. Об этом следователе Фунтиков сохранил самые теплые воспоминания.
Зайдя в будку телефона-автомата, Фунтиков позвонил следователю Бахметьеву, напомнил о себе и попросил выписать ему пропуск, так как он должен сделать заявление «по делу особой государственной важности»…
И Жора-хлястик пошел к следователю.
И хотя это была смерть Жоры-хлястика и рождение Маркела Ивановича Фунтикова, ни в одном загсе столицы не были зарегистрированы ни факт смерти, ни факт рождения нового советского человека. Потому что далеко не все, что происходит в удивительное время наше, регистрируется в ведомственных книгах, а зато подлежит регистрации в великой книге истории будущими потомками нашими, когда благодарно и пытливо они станут изучать трудные и сложные пути, которыми их отцы и деды пробивались к коммунизму, не щадя ни своих сил, ни своих лет, ни самой жизни своей, если только она требовалась во имя общей и великой цели.
Глава 4. «Операция Сириус» продолжается
Вейцель задержался в Берлине по приказанию Канариса, осведомленного о том, что до нападения на Советский Союз остались буквально считанные дни. В связи с этим надо было решить ряд неотложных вопросов и увязать всю разведывательную работу «Абвера» с гестапо и другими специальными органами, верховное руководство которыми Гитлер поручил Гиммлеру.
В цепи всех этих вопросов всплыла и проблема «операции Сириус», которая особо интересовала германскую разведку потому, что речь шла о новом советском оружии. По некоторым, хотя и отрывочным данным, германская разведка понимала, что речь идет об особой реактивной пушке, представляющей новое слово в оружейной технике.
После долгих обсуждений и консультаций с гестапо и другими разведывательными органами было принято решение возобновить «операцию Сириус» и продолжать ее и после открытия военных действий.
Это предварительное решение доложено было Гиммлеру на специальном совещании, созванном им. Пиккенброк, Канарис и Вейцель участвовали в этом совещании.
Вейцель подробно доложил рейхсфюреру СС всю историю этой злосчастной операции с самого ее начала до ужасного происшествия с господином Крашке. Гиммлер слушал очень внимательно, изредка переглядываясь со своим заместителем, начальником имперского управления безопасности, Эрнстом Кальтенбруннером, молчаливым человеком с большим шрамом на длинном лошадином лице. Судя по некоторым брошенным вскользь замечаниям Гиммлера, гестапо имело какие-то свои данные о работе Леонтьева и ее значении.
Выслушав всех по очереди, Гиммлер сказал:
– Ни для кого из присутствующих здесь не должно быть секретом, что в ближайшем будущем мы начнем войну против Советской России. В этом свете «операция Сириус» приобретает особое значение, так как речь, несомненно, идет о новом советском оружии, сила которого нам даже приблизительно неизвестна. Вчера я беседовал на эту тему с фюрером. Он считает, что мы должны при любых условиях и любыми способами выяснить, что это за оружие, и овладеть секретом Леонтьева. Поэтому я вынужден бросить на выполнение этого задания свою лучшую агентуру за счет других операций. Что вы думаете об этом, Кальтенбруннер?
– «Дама треф», – коротко бросил Кальтенбруннер.
– Да, пожалуй, «дама треф», – протянул Гиммлер. – Правда, мы оголим Ленинград, где она работает, но «операция Сириус» нам сейчас важнее. А в Ленинграде ее заменим кем-нибудь другим.
Канарис, Пиккенброк и Вейцель молчали, понятия не имея об этой «даме треф», хотя они и догадывались, что речь идет о весьма крупном агенте гестапо. Понимали они также, что «операция Сириус» теперь переходит от «Абвера» в гестапо.
После принятия решения по «операции Сириус» перешли к общим вопросам.
Речь шла об укреплении контакта между всеми органами, занимающимися разведкой, организацией диверсионных актов, проведением дезинформации и т. п.
«Вариант Барбаросса», кроме того, выдвигал дополнительные задачи: организацию массового уничтожения мирного населения в намеченных к оккупации районах.
Гиммлер огласил секретную «Инструкцию», изданную в марте 1941 года, в которой было, в частности, указано:
«На театре военных действий рейхсфюрер СС получает, по поручению фюрера, специальные задачи по подготовке политического управления, которые вытекают из окончательной и решительной борьбы двух противоположных политических систем. В рамках этих задач рейхсфюрер СС действует самостоятельно, на свою ответственность».