Книга Аракчеевский подкидыш - читать онлайн бесплатно, автор Евгений Андреевич Салиас де Турнемир. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Аракчеевский подкидыш
Аракчеевский подкидыш
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Аракчеевский подкидыш

– Позвольте попросить вас, батюшка, отслужить панихиду.

– Где прикажете? – отозвался священник. – И по ком?

– За мной пожалуйте. По рабе Божьем Иоанне.

Шумский пошел вперед, за ним Авдотья, а за нею остальные. Приблизясь к той же убогой могилке, Шумский показал на нее рукой. Все три служителя кладбищенской церкви недоумевая принялись за свое дело и запели громко и сиповато. Шумский стоял недвижно и не крестясь. Не только рукой, но даже бровью не двинул он. Правая рука его была заложена за борт сюртука, в левой он держал снятый картуз. Глаза были опущены в землю.

Авдотья опустилась на колени и, как ни старалась, не могла перебороть себя и плакала навзрыд. Поступок ее Миши, о котором она ничего не знала заранее и, конечно, и помышлять не смела, сильно подействовал на нее. Ей, разумеется, никогда и не мерещилось, что придет день, когда она вместе со своим сыном будет над этой могилой служить панихиду. Священник кончил и, повернувшись к Шумскому, поклонился ему в пояс.

– Давно ли изволили к нам пожаловать? – счел он долгом начать беседу с молодым барином.

– Вчера ввечеру, – отозвался Шумский.

– Должно быть, могилка-то сродственника вашей нянюшки? – по природной болтливости спросил священник.

Шумский хотел что-то ответить, но слова будто замерли у него на губах.

– А нехорошо, Авдотья Лукьяновна, – заболтал опять поп. – Я в первый раз на этой могиле служу. Как же это вы ни разу не подумали? Я и не знал. Вишь, и крест покосился. Знали бы мы, смотрели бы за могилой. Кто же тут, стало быть, похоронен у вас, Авдотья Лукьяновна?

Женщина быстро взглянула на Шумского, потом перевела глаза на священника, промычала что-то бессвязно и смолкла.

– Здесь похоронен, – твердо, но как-то грубовато и хрипливо проговорил Шумский, – похоронен муж Авдотьи Лукьяновны и, стало быть, мой отец.

Священник, дьячок и причетник, все трое зараз, как по команде, вытаращили глаза. Двое разинули рты, а третий, напротив, сжал губы, но зато еще сильнее пучил свои маленькие глазки. За несколько секунд молчания в уме священника, вероятно, мелькнуло, скользнуло что-то: воспоминание или соображение! Или слышанные им тайно, под страхом ответственности, пересуды и россказни грузинские. Священник вдруг слегка изменился в лице, и оно изобразило лишь один неподдельный, отчаянный испуг.

– Я уж на вас, Михаил Андреевич… Я на вас полагаюсь… Господа Бога ради!.. У меня шестеро деток…

И священник не мог договорить, так как голос его дрожал и рвался.

– Что вы? – холодно спросил Шумский.

– Я на вас, Михаил Андреевич, полагаюсь. Если что… – Защитите. Я не виноват. Я не знал. Вы приказали… Я и пошел служить. Я же ничего не знал. Так я графу и доложу, а вы не дайте в обиду! Не губите деток, семью…

И священник все нагибался ниже и ниже. Казалось, еще мгновение – и он бросится в ноги.

– Чего же вы сдуру перепугались? – произнес Шумский еще холоднее и еще глуше.

Ему вдруг почудилось что-то оскорбительное в этом страхе попа, ставившее его самого в глупое положение.

– Сами изволите ведать, я ни при чем. Вы прислали явиться панихиду служить. Я же ничего не знал и – вот Господь Бог – и не знаю.

Шумский вдруг усмехнулся своей злой и ядовитой улыбкой и вымолвил:

– Нет, батюшка, кабы вы ничего не знали, так вы бы теперь и не перепугались, вы все знаете и все знали! Вы, стало быть, знали еще тогда, когда я сам, родной сын этого похороненного здесь, ничего не знал. И не вы одни, все знали. Один я не знал.

– Помилосердуйте! – всхлипнул священник, поняв слова по-своему. – Вы приказали, я не смел ослушаться.

– Успокойтесь, – небрежно, но желчно вырвалось у Шумского. – Вы свое дело делали: позвали вас для панихиды, вы и служили.

Шумский тронул за руку Авдотью и умышленно выговорил:

– Пойдем, матушка.

Когда они были за церковной оградой, Авдотья все еще с красным заплаканным лицом закачала головой и произнесла с отчаянием:

– Что ты творишь, Миша? Что ты творишь? Себя ты порешил загубить, но за что же ты других, безвинных, губишь? Ведь суток не пройдет, граф может и батюшку и всех кладбищенских во прах обратить. А это человек сердечный, добрый, все его уважают, и семейный. Ты эдак и младенцев безвинных перегубишь. Ты дразнишься, а все Грузино, гляди, ныне же кровью обольется… Они твою вину на рабах сорвут.

Шумский вздохнул и ничего не ответил.

Глава VIII

Едва только Шумский вернулся в дом, как к нему явился человек и доложил, что граф просит его к себе. Молодой человек, не ожидавший, что придется тотчас же идти к Аракчееву со своим роковым объяснением, слегка смутился, но тотчас же оправился и взбесился на самого себя.

– Струсил! – иронически выговорил он шепотом и, двинувшись через дом по направлению к кабинету Аракчеева, он чувствовал в себе лишь одно сильное озлобление. Сначала это была злоба на самого себя за то, что он унизился, почувствовав страх и смущение, а затем уже явилось злобное раздражение на всех и на все окружающее… от графа и до трусливого кладбищенского попа, поставившего его в нелепое положение.

«Подарю я тебя весточкой, дуболом», – подумал Шумский, переступая порог кабинета графа.

Аракчеев сидел за письменным столом, на котором кипами лежали бумаги, но перед ним не было ни одной, а лежало развернутое Евангелие.

Здесь, у стола, Шумскому пришло на ум нечто, о чем он, идя, не подумал: «Здороваться ли с графом обычным образом или нет?»

Когда-то он прикладывался к обшлагу рукава в качестве сына. Теперь, чужой человек, обязан ли он облобызать сукно мундира этого всячески ненавистного ему человека? И вдруг коварная мысль мелькнула в голове его: чем вежливее и нежнее начнется это свидание, тем крепче, неожиданнее и чувствительнее будут те удары, которые он нанесет в сердце этого человека.

А человек этот настолько сух, бездушен, настолько деревянен, что нужны сильные нравственные тумаки, чтобы его пробрать и встряхнуть. Шумский, внутренне смеясь, наклонился, Аракчеев поднял руку и молодой человек приложился губами к обшлагу.

– Вон, – выговорил Аракчеев, мотнув головой на стул с другой стороны стола.

Шумский сел и устремил взор на графа. Тот сидел, опустив на книгу свои глаза с галчьими веками. Толстые губы его топырились, как показалось Шумскому, особенно пошло. Мясистый, как бы опухший, нос, слегка вздернутый вверх, тоже казался ему на этот раз особенно уродливым. Короткие и курчавые, как у негра, волосы, жесткие и блестящие, положительно не шли к аляповатому лицу.

Все эти завитки и колечки с легкой проседью казались париком, в шутку сделанным из мерлушки и вдобавок приготовленным для иного, более красивого, лица.

«Стриженая кухарка Агафья в генеральском мундире!» – подумал Шумский, вдруг снова озлобляясь.

– У матери был? – в нос мыкнул Аракчеев, не разжимая губ.

– У Настасьи Федоровны? – как бы поправляя, вымолвил Шумский и прибавил: – Был-с.

Аракчеев двинул не спеша галчьими веками и тускло-стеклянные глаза, как у куклы, уперлись в молодого человека.

– Это что же такое? – выговорил он мерно.

Шумский молчал, приняв наивно-равнодушный вид.

– Что же это такое, спрашиваю я вас, сударь мой.

– Как-с-будто? – заискивающе произнес Шумский.

– Так-с! – отозвался, передразнивая, Аракчеев и вторя тем же тоном.

Наступило молчание, и тишина, нарушаемая лишь сопеньем графа, длилась долго.

Тут два человека вдруг захотели друг друга переупрямить. Один ждал ответа на вопрос, а другой не хотел отвечать, а хотел, чтобы ему еще раз предложили этот важный вопрос, но яснее и определеннее.

– Мало, мало. Да, мало тебя драли, – выговорил наконец один из двух, не подымая глаз. – Теперь поздно. И если драть нельзя, то надо будет выискать что-либо прямо соответствующее. По какому случаю и с какого черта? Что приключилось, чтобы осмелиться свою родительницу дерзновенно вдруг называть Настасьей Федоровной?

– Вот за этим, собственно, я и приехал, чтобы вам объяснить все… – ответил Шумский умышленно небрежно. – Подробно объяснять не стоит. Достаточно сказать лишь несколько слов, по которым вы уразумеете все. Я называю вашу сожительницу не матушкой, а…

Аракчеев быстро вскинул глаза на Шумского, и тот невольно запнулся под ярко сверкнувшим взглядом. Это была уж не кукла, а зверь!

– Я называю ее Настасьей Федоровной по той причине, – продолжал он тверже, – что она мне не мать.

– Ты что же это… Допьянствовал до умоисступленья, до потери разума, до синеньких чертиков?! – хрипливо вымолвил Аракчеев от приступа гнева, сдавившего горло.

– Соизвольте, ваше сиятельство, понять… Я родился не от Настасьи Федоровны, она мне не мать! Вы же мне не отец, а совсем чужой человек! Все это мошеннический обман и преступная комедия.

И, сказав это, Шумский пристально впился глазами в Аракчеева, чтобы насладиться тем, что произойдет в этом человеке. Но через мгновение на лице Шумского было написано удивление. Со зверем-человеком ничего не случилось. Лицо его не изменилось ни на каплю, а если что и произошло там, где-то, где у людей бывает сердце, то ничего наружу не вышло. Он только громче сопел…

– Рассказывай, сударь, побасенку потолковей, с началом, с середкой и с концом, – вымолвил Аракчеев, ухмыляясь ехидно, но тревожный голос слегка изменял ему.

– Что же вам, собственно, угодно знать? Как все произошло? Откуда меня достали? Как выдали за своего и за вашего сына? Это, я полагаю, вам расскажут лучше меня все грузинцы. Все здесь знают то, чего только мы двое не знали – вы да я… Последний хам в доме может рассказать вам, как меня в ваше отсутствие притащили новорожденным во флигель и как выдала меня за своего ребенка ваша сожительница, которая сама и не могла иметь никакого ребенка, ибо, прикидываясь, только носила подушку. Я же сын родной Авдотьи Лукьяновны. Да-с! И если вы не хотите заставить объяснить все сами Настасью Федоровну, позовите мою мать, а то любого хама из дворни… Я отвечаю вам, что каждый из них знает подробно, как над вами потешилась ваша сожительница.

Шумский смолк. Аракчеев вдруг двинулся и не просто вздохнул, а как-то протяжно выпустил при себе дух, как если бы пробежал версту, не переводя дыхания или бы окунулся сразу в холодную воду.

«Пробирает, соколик. Родненький! Желанный! Касатик!» – Мысленно издевался над ним Шумский.

Наступило молчание и длилось минут пять, которые, однако, показались Шумскому целым часом.

– Если все ложь, что мне тогда сделать? – глухо выговорил наконец Аракчеев. – Что мне учинить с тем негодяем, который, собрав охапку всяких сплетен, клеветничает на уважаемую мною особу, позорит любимую мною женщину, выше которой я на свете не знаю, выше которой на свете нет! Да! – вдруг громко на весь кабинет крикнул Аракчеев. – Нет на миру женщины выше Настасьи Федоровны. Все, какие есть на свете женщины, хоть бы принцессы и королевы, все ей в подметки не годятся. Только холопы разные этого не понимают, и грузинские, и петербургские. Да не крепостные, а сановные и придворные. А вот государь император, тот знает и высоко ценит Настасью Федоровну. И вдруг ты, паршивый щенок, набрав всякой дряни на язык, принес ее сюда и соришь языком у меня в кабинете, перед моей особой. Алтынный поросенок порочит особу, кою я не знаю, с кем и сравнять… разве со святыми угодницами. Ну, так если все это святотатственная клевета на нее, что мне тогда с тобой сделать? Говори!

– Что вам угодно. Ваша воля…

– Знаю, что моя… Что мне угодно. Ну, так вот что. Слушай! Дело это рассудить немудрено, сейчас же за него и возьмемся. Если, как я знаю, окажется на поверку, что все это злобная ложь, то я попрошу государя тебя разжаловать в солдаты и сослать в какой дальний полк, в трущобу. Там ты и околевай. Согласен?

Шумский молчал.

– Что? На попятный?..

– Нет-с, но я не понимаю, при чем тут согласие мое и чего вы желаете от меня.

– Желаю и требую, чтобы ты, поганый щенок, выбирал… Начинать ли расследование этой мерзости, которую ты сюда притащил на языке, или бросить и постараться даже забыть этот паскудный разговор, который мы теперь с тобой ведем. Если не начинать ничего, то все останется по-старому. Только я буду помнить, что ты на всякую гадость мастер. А коли не бросать, а начинать расследование, то после оного быть тебе солдатом. Согласен?

– Согласен, – отозвался Шумский, улыбаясь, – но позвольте… Всякий, как я слыхал, и торговый договор бывал на две стороны. Если все окажется ложью и клеветой, то пусть я буду солдатом, хоть трубочистом. Чем вам угодно. Но если все окажется сущей правдой? Тогда, позвольте узнать, что будет?

– Что? Что? – воскликнул Аракчеев. – Что же тогда? Ничего!..

– Как – ничего? Если в деле окажется виновной близкая и дорогая особа, так ее всячески выгородить. Меня в случае легкой виновности – сплетничанья – в солдаты, а кого другого в случае уголовной виновности милостиво простить, опять ласкать, обожать, ублажать, кормить и поить… возбудительным сладким винцом… пред отходом ко сну!..

– Не твое дело, негодяй… это все… – прерывисто проговорил Аракчеев, и голос его, сдавленный и сиповатый, выдал всю ту бурю, которая вдруг поднялась в нем от дерзости молодого человека.

– Нет-с, мое дело, – резко продолжал Шумский. – Коль скоро заранее определено, как буду я наказан, оказавшись виновным, то я точно так же желаю вперед знать, как будут наказаны другие, если я окажусь прав. И удивительно, право… Говорить, что это не мое дело. Надо мной разыграли комедию, меня новорожденным отняли силком, правда, у простой крестьянки, но все-таки у родной матери, и заставили меня эту мать считать прислугой, обращаться с ней двадцать пять лет, как с горничной, крепостной бабой… Когда цыганки уносят и воруют детей, их хватают, судят и наказывают. А важного сановника и его сожительницу за воровство чужого ребенка нельзя, стало быть, наказать? Так, если законы и судьи тут невластны, то надо самому уворованному, когда он вырос, действовать и за себя отплатить.

– Пустомеля! Пустозвон! Если не сын ты, все же мой… хам!.. – И Аракчеев, схватив себя за голову, прибавил едва слышно: – Выйди вон.

Шумский, вообразив, что с графом делается дурно, приподнялся и хотел уже идти к окну, где стоял на подносе графин с водой, но в тот же миг Аракчеев дикими глазами глянул на него и выговорил тверже:

– Скорей! Вон! А то убью!

– А-а? – протянул Шумский, вдруг озлобясь, и чуть не прибавил вслух: «вон что!..»

– Уйди! – вскрикнул Аракчеев и стал озираться вокруг себя по столу и горнице, как если действительно искал что-нибудь, с чем броситься на молодого человека.

Шумский повернулся и, деланно улыбаясь, двинулся вон из кабинета. Но в дверях он остановился, как если бы сам сатана удержал его, и, обернувшись к графу, выговорил мягко, почти приветливо:

– Виноват-с, в котором часу кушаете? По-прежнему в четыре или раньше?

Аракчеев снова взялся за голову, оперся локтем на стол и повернулся спиной к дверям.

Так как ответ был не нужен, а нужна была одна насмешка, то Шумский тотчас же вышел и быстро пошел через весь дом, бормоча по дороге:

– Теперь будемте-с втроем расхлебывать. Одному-то было скучно. Извольте, идолы, мне помогать. И авось-то я похлебаю без беды, а вы-то оба подавитесь.

Через четверть часа необычный шум в доме, голоса в коридоре и беготня озадачили Шумского. Он позвал лакея и приказал сбегать узнать, в чем дело.

Лакей вернулся через минуту, оробелый.

– Графу приключилось нехорошо. Дохтур у них. Да еще за городским в Новгород верховых погнали. Господи, помилуй и сохрани!

– Не ври! Вы бы тут все грузинцы трепака отхватали, если б он вдруг издох! – воскликнул Шумский.

Лакей побледнел слегка и оцепенел на месте, глядя на молодого барина совсем шалыми глазами. И услышать-то только эдакие слова – Сибирью запахнет под носом.

– А Настасья у графа? – спросил Шумский.

– Никак нет-c… – робея еще более, отозвался лакей и невольно двинулся к дверям, уходя от беды.

– Нешто ей не доложили?

– Они были-с… Граф не приказали им тревожить себя.

– Отправил! Не принял! Прогнал!

– Воля ваша-с… Михаил Андреевич… а я-с… я-с…

И лакей выскочил в двери.

Шумский, улыбаясь, прошелся по комнате несколько раз и вымолвил вслух:

– Ну-с, ваше сиятельство… Сынка я у вас отнял… Бог даст и персону, «коя превыше всех принцесс», тоже отниму. И сиди тогда, людоед, один как перст!

Глава IX

Весь день в доме было затишье. Все население грузинской усадьбы от мала до велика попряталось каждый в свой шесток так же, как птица прячется перед грозой. Все грузинцы поняли, что на этот раз молодой барин приехал по какому-то важному делу, все знали, что между графом и Шумским произошло важное объяснение, но не знали, конечно, в чем оно заключалось.

Все затрепетали, когда по выходе Шумского из кабинета графа грузинскому владыке приключилась дурнота. Втайне все радовались, что молодой барин сделал или сказал что-то неприятное Аракчееву, но вместе с тем все трепетно опасались стать причастными беде и без вины виноватыми.

Шумский сидел у себя в горницах, нетерпеливо ожидая, как «они» рахлебают кашу, которую он заварил, но до вечера ничего нового не случилось. Уже часов в восемь он послал за матерью, чтобы узнать от нее что-нибудь. Авдотья пришла встревоженная, с опухшими от слез глазами. Она объяснила сыну, что Настасья Федоровна пытала ее на все лады, чтобы узнать, как все приключилось и каким образом Шумский узнал то, что двадцать пять лет было тайной для всех. Разумеется, Минкина догадывалась, что дело не могло обойтись без участия мамки.

– Ну а ты что же? – резко произнес Шумский. – Небось нюни распустила, покаялась?

– Как можно, – отозвалась Авдотья, – нешто могу я покаяться. Они меня до смерти запорют или в «едекуль» посадят.

– Стало быть, ты на своем стояла: знать не знаю и ведать не ведаю?

– Вестимо.

– А мною она тебя пытала?

– Два раза принималась допрашивать и наконец до того обозлилась, что собралась, было, драться, подступила и кулаки подняла. Да вдруг будто что вспомнила, сама себя ухватила за волосы, затопала ногами и выгнала. Как же теперь, родной мой, быть? Я и ума не приложу.

– Что «как быть»?

– Да если они опять меня будут пытать и, помилуй бог, граф к себе позовет? Что же мне тогда делать?

– А все то же, матушка. Говори: знать не знаю, ведать не ведаю, откуда оно все вышло. Вы, мол, у него спросите.

– Ну, а ты-то как же?

– Обо мне уж не беспокойся, я с ними разговаривать умею. Да и как все повернется – неведомо. Ведь он ее к себе не допустил.

Авдотья подтвердила то, что Шумский уже знал: в ту минуту, когда Аракчееву сделалось дурно и все поднялось на ноги в доме, Настасья побежала к графу, и, действительно, не была принята им.

Вся дворня, привыкшая к полновластию фаворитки в доме, не могла понять или не посмела понять действительного значения факта. Не зная сущности беседы Аракчеева с Шумским, никто не мог догадаться, что граф не пожелал допустить до себя и видеть свою любимицу. Все повторяли разные варианты того, что объяснил Шумскому лакей.

«Граф не принял в кабинет Настасью Федоровну, чтобы ее не напугать и не потревожить».

На вопрос Шумского о Пашуте Адвотья объяснила, что Настасья Федоровна вызывала к себе и девушку и ее брата и допрашивала обоих о житье-бытье в Петербурге, о том, кого Шумский наиболее видел за последнее время, о бароне Нейдшильде и его дочери, но помимо пустого разговора ничего не было.

Отпустив мать, Шумский строго наказал ей, что, если наутро она узнает что-либо в доме особо важное, то должна немедленно прийти и предупредить его.

– Боюсь я к тебе этак ходить, – отозвалась Авдотья.

– Что? – удивился Шумский.

– Опасаюсь… Буду я этак к тебе забегать, Настасья Федоровна в сумнение придет и не миновать мне беды.

– Да что ты, матушка, разума, что ли, лишилась! – резко произнес Шумский, но тотчас же смягчил голос и прибавил вразумительно тихо: – Сколько же раз мне тебе сказывать, что я не позволю им ни единого волоса на твоей голове тронуть. Пойми же ты это, наконец! Пойми ты, что если Настасья тебя пальцем тронет, то я ее исколочу собственными кулаками. И она это знает. Пойми, что если граф велит тебя как наказать, то я и до его морды доберусь.

– Ох, что ты! – ахнула Авдотья с таким ужасом, как если бы сын страшно богохульствовал.

– Я тебе это на все лады объясняю, а ты все трусишь этих чертей. Ведь, право, матушка, зло на тебя берет, что не могу я тебе в голову простое дело вбить. Мать ты мне или нет? Говори?

– Ну, ну, – отозвалась Авдотья, потупляясь.

– А коли ты мне родная мать, то как же я позволю кому-либо тебя тронуть?

– Кому другому, вестимо, не дозволишь, а граф и Настасья Федоровна – люди властные и над тобой.

– Пойми ты, что не властны они надо мной. Скорей, они у меня в руках. Я могу срамить их на всех перекрестках, что они чужих детей отнимают да за своих выдают.

– На воспитание брать – тут худого нет ничего! – вдруг заявила Авдотья как сентенцию, очевидно, с чужих слов.

– Так тогда я могу этого дуболоба срамить иначе на весь Питер! – озлобясь, вскрикнул молодой человек. – Я буду рассказывать, как Настасья девять месяцев надувала этого идола подушкой. Думаешь ты, недаром сегодня с ним дурнота приключилась. Крепок дьявол! Я, было, надеялся, что его хоть малость кондрашка хватит…

– Ну, прости… Я пойду… А то неровен час!.. – перебила Адвотья.

– Ну, иди… Только помни, если что будет нового, приходи тотчас ко мне, коли сплю – разбуди. Да не умничай, слушайся меня. А теперь тотчас пошли ко мне Пашуту.

Авдотья ушла, а Шумский начал шагать из угла в угол по горнице, изредка ухмыляясь своим мыслям, но как-то горько, злобно, ядовито. Несмотря на эту изредка скользившую по лицу усмешку, лицо его было сумрачно, глаза печальны. Пройдясь несколько раз по горнице, он остановился, тяжело вздохнул и тихо выговорил вслух:

– Плохо дело, если единственная соломинка, за которую я хватаюсь – месть. Эдакая даже ни на что и не нужна. Утопающий думает, что в соломинке пошлет Бог чудо и она спасет его, а я, хватаясь за мою соломинку, знаю, что она не спасет меня. Да я и цепляюсь-то за нее не ради спасения себя, а будто со злобы, что утопаю, рву все, что под рукой. Во мне какое-то дьявольское желание, чтобы все гибло кругом вместе со мной. Вот этак-то в Священной истории Сампсон потряс и разрушил целый дворец и себя, и всех кругом убил. Вот и я так же. Да, я чувствую, что теперь сделаюсь самый злой, скверный человек. Не только этого изувера и его Настасью или фон Энзе, но даже людей совсем не повинных я в покое не оставлю. Буду мстить направо и налево всем, за все. Виновата лиходейка одна Настасья, но что же я с ней могу сделать? Будь она не баба, будь офицер-дворянин, человек мне равный, я бы застрелил ее…

Шумский запнулся и усмехнулся.

– Равный!.. Дворянин!.. Нет, уже это теперь, братец мой, надо оставить, – прибавил он злобно.

Пройдясь еще несколько раз по комнате молча, Шумский закурил трубку, сел в кресло и через минуту как бы несколько успокоился.

Он стал думать о том, что неизвестно зачем приказал послать к себе Пашуту. О чем будет он с ней говорить? О баронессе? Это невозможно. Она отмолчится. Вникнув глубже в свои теперешние ощущения, молодой человек увидел, что он почти без ненависти относится к девушке.

Когда Пашута, взятая и приведенная к нему полицией, снова сидела в квартире почти взаперти и под надзором всех домашних, Шумский ни разу не видал ее близко, не только не объяснялся с ней. Только перед отъездом из Петербурга он вызвал ее, но не пожелал даже взглянуть на нее, а стоя у стола почти спиной к ней, остановившейся в дверях, он сказал ей, что берет ее с братом в Грузино вместе с собой. Так как он ничего не прибавил к этому, то Пашута, постояв с минуту, сама вышла из его горницы. Дорогой Шумский точно так же не видел Пашуты. Иногда он не обращал на нее внимания, занятый докучливыми скорбными мыслями о себе… Иногда же при виде ее ему почему-то не хотелось глядеть на нее: было как-то тяжело и горько сделать это…

Все – таки она была главная виновница всего!..

Во сколько Пашута была ему ненавистна в первые дни после письма и отказа барона, во столько теперь Шумский питал к девушке какое-то странное чувство, почти неуяснимое для него. Во время пути от Петербурга до Грузино Шумский много думал о том, как представит он Пашуту и Ваську Аракчееву? Как виновников всего или просто как крепостных людей графа, которых он более не желает держать у себя? Везет ли он их в Грузино, чтобы отдать на пытку? И на какую пытку?! Почти на медленную смертную казнь! Или же он не скажет ни слова никому?

И незаметно для себя, будто против воли, он оправдывал девушку.

Главной виновницей всего была положительно одна его мать.