Гриша поднял ружье и прицелился.
Оленуха, как будто потерянная, слабая, почти добралась до забора. Еще несколько секунд, и она выйдет на дорогу к лесу. Ольга посмотрела на мужа, на его пальцы, впившиеся в ореховое цевье «Тайги», на черные сдвоенные стволы. В голове уже разрывался гром, в груди закручивались тиски. Она чуть подалась вперед и разомкнула слипшиеся вдруг губы, еще точно не зная, что хочет произнести и произнесет ли. Гриша скосил на нее взгляд, сперва недоуменный, затем презрительный. Так и не сумев ничего выговорить, с заложенными ушами от подскочившего давления, Ольга почувствовала движение вне поля зрения. Справа выросла тень, слишком массивная, слишком высокая. На лицо Гриши обрушились копыта.
Почва ушла из-под ног. Ольга с воплем бросилась к Грише, как в пустоту, без чувства опоры. Схватила за руку, заслонила, подставила спину под град копыт. Тотчас ухнуло в правую лопатку, словно метеорит упал. Ударило по затылку, чиркнуло по левой стороне черепа, отчего внутри на секунду погас свет. Ольга очутилась на земле. Перевернулась, приподнялась, крутя головой в поисках мужа, и, к своему ужасу, сразу его нашла.
Он лежал скорчившись, пока оленуха втаптывала его голову в багровую грязь.
Ольга завыла, царапая землю. Попробовала встать – ноги не держали. Ружье! Где ружье? Взгляд запрыгал, закружился, но «Тайга» будто сквозь землю провалилась. Разъяренное животное продолжало топтать Гришу. Казалось, оно просто издевается над мертвым телом, но Ольга видела, как скрючиваются пальцы на руках Гриши, как он слабо сучит ногами. Его лицо исчезло. Лучше туда было не смотреть, чтобы не увидеть нечаянно, как в алом булькающем месиве распахивается слишком широкий рот и щелкают неприкрытые кожей прореженные зубы. Глаза Ольги застило слезами, она отвернулась. Господи, что делать? Бежать? Не верилось, что она успеет пересечь двор. Ольга толкнула себя к дому, неловко поползла, уже у крыльца сумела подняться на четвереньки. И тотчас повалилась снова от удара в поясницу.
Сперло дыхание. С перекошенным лицом Ольга оглянулась, заметила, как с неба вновь падают копыта, и перекатилась. Она успела вскочить и сделать пару шагов на полусогнутых ногах, прежде чем ее настиг очередной увесистый тычок в спину. Снова подняться, снова упасть, стискивая зубы от боли. Не разбирая дороги, Ольга двигалась куда-то вглубь огороженного участка. Оленуха шла рядом, то и дело напоминая о себе новым ударом. Угодив лицом в холодную рыхлую почву, Ольга обмякла. Казалось, сил больше нет.
Она лежала раскинув руки, разбитая, посреди так и не разбитого сада.
…Гриша отчего-то не хотел идти в центр по планированию семьи. И даже «нет» не говорил, чтобы у Ольги не было возможности поспорить. Он просто всякий раз находил отговорку, повод отложить поход в клинику на потом. Ольга ездила одна, сдавала анализы, консультировалась. Она видела сопротивление мужа, поэтому ничего ему не говорила. С ней все было более или менее в порядке: ничего такого, что помешало бы зачать и выносить ребенка. Гриша все реже делился вслух своими мечтами о большой семье, большом доме и пышном саде, но продолжал привозить из города семена, которые Ольга сажала в землю, а та продолжала их отвергать…
Теперь Гриша лежал где-то у крыльца с растоптанным лицом и грудью. Ольга приподняла голову и повернулась, но не сумела разглядеть мужа. Правую кисть пронзила боль. Ольга оглянулась и сквозь слезы увидела копыто, пригвоздившее ее ладонь к земле. Она взвыла, попыталась вырваться, зашарила свободной рукой, швырнула вверх комья почвы, попробовала лягнуть оленуху в брюхо, а потом нащупала в земле гладкий увесистый булыжник и вцепилась в него. Получилось оттолкнуть маралиху плечом, и та отступила. Не прекращая подвывать, Ольга схватилась за камень обеими руками, крутнулась, ощущая, как груз норовит выскользнуть из пальцев, и врезалась в морду животного. Оглушенное, оно рухнуло наземь.
Камень куда-то отлетел, и Ольга опять осталась безоружной. Оленуха пробовала встать, по темному носу сбегала кровь, рот приоткрылся, на миг показались мелкие красные зубы. Баюкая раненую руку, Ольга осторожно попятилась, и ланка, то и дело падая, тоже отступила подальше. Ольга не решалась отвести глаза от зверя и не знала точно, в какую сторону двигается. Просто делала шажок назад, потом другой. Сама себе она казалась подушечкой для иголок, только иглами служили собственные кости, и каждое шевеление, каждый вдох отзывались мучительными уколами внутри. Отойдя метров на семь, Ольга поняла, что оказалась у сарая. Дверь была распахнута.
Оленуха, похоже, оправилась от удара. Теперь она нервно переступала с ноги на ногу и пялилась на Ольгу с противоположной стороны участка. Та вдруг подумала: чего ей надо? Почему она нападает? Почему бы ей просто не уйти? От изнеможения хотелось лечь прямо тут и уснуть. Накатывала тошнота. Вспомнилось Гришино многозначительное «Природа!», как он, Гриша, расплескивая вино из бокала, рассуждал: так у животных все устроено, так уж повелось. И пусть он бы сейчас с ней не согласился, Ольге казалось, что ответ на возникшие у нее вопросы как-то связан с этой его «природой». В голове у Ольги пьяное Гришино эхо откликнулось: «Это неестественно!» И тут она не стала бы спорить с мужем. Жив ли он еще? Возможно, умирает прямо сейчас и прямо сейчас ему нужна она, Ольга.
Сквозь пелену облаков в вышине продрался сноп солнечных лучей, на миг ослепив Ольгу. И в этот же миг оленуха сорвалась с места. Разделявшие их метры она преодолела в несколько прыжков. Встала на дыбы, неожиданно громадная, темная, в золотом ореоле. Рукоятку топора Ольга скорее нащупала, чем разглядела. Казалось, правая пострадавшая рука не сможет ничего удержать, но выбора не было, и она удержала. Копыта уже падали на Ольгу, пробивая солнечный нимб, когда та выдернула топор из чурбана и коротко махнула им перед собой. Хорошего удара не вышло, но, получив в брюхо тяжелым металлическим полотном, пусть и тупой его частью, животное дернулось и завалилось в сторону. Копыта успели съездить по плечам и по лбу, и Ольгу отбросило назад. Каким-то чудом она устояла и даже занесла топор над головой. Промахнулась – оленуха успела вскочить и отпрянуть.
Они хрипели, били друг друга, мазали, попадали, дрожали от ударов и, изнуренные, плохо соображающие, опять лезли в драку.
Кровь сбегала у Ольги по лбу, по носу, капала с брови на веко, мешая видеть. Один черт перед глазами то и дело темнело. В ухо затекало что-то горячее. Топорище едва держалось в руках. Ноги казались ватными. Боль отдалялась, и это пугало. Ольга не могла позволить себе потерять сознание, ведь это означало смерть.
Маралиха хромала и била передними ногами намного слабее, чем прежде. Топор ободрал с них шкуру, разлохматив мышцы на левой и, возможно, расколов колено. Зарубки на груди, на шее и морде сочились ярким рдяным соком.
В очередной раз отступив, Ольга споткнулась о порог сарая. Чтобы не упасть, привалилась к косяку, но вновь взметнувшиеся вверх тяжелые роговые башмаки втолкнули ее внутрь. Оленуха ввалилась следом. Она меня здесь зажмет, подумала Ольга. Конец. Затем пришла другая мысль: я могу ее тут запереть.
Не мешкая, Ольга попробовала протиснуться к выходу – не вышло. Оленуха навалилась на нее, протащила до стены, от удара с полок на утоптанный земляной пол посыпались гвозди, зазвенели ножовки. Держа топор левой рукой, Ольга неловко ударила животное по спине, сначала широкой щекой полотна, а потом все-таки лезвием, пусть и не глубоко. Оленуха толкнула ее к другой стене. Будто почуяв что-то, она все время старалась загородить выход своей тушей. Так их и мотало в тесном полумраке от стены к стене, трещали доски, рушились полки, гремели инструменты. С грохотом низвергнулся верстак со всем содержимым, следом пали подвешенные рога. Ольга никак не могла выбрать момент для хорошего удара, пока наконец не отпихнула животное ногой, отчего то повернулось боком. Ольга вцепилась в топорище двумя руками и заревела от боли, поднимая оружие над головой. Шаг вперед, и топор сам ринулся вниз. Сам вспорол шкуру, сам нашел дорогу между ребер. И застрял. Рукоятку вырвало из ладоней, и Ольга в ужасе отшатнулась.
Ланка совершенно обезумела. Она верещала, брыкалась, пятилась, прыгала на стены. Ольга вспомнила слепого марала и последние мгновения его жизни. Потом тела на кухне в тумане пороховых газов. Ее замутило. Надо валить, подумала она и развернулась к выходу. Оленуха возникла перед ней, снова заслонив дверной проем, и встала на задние ноги – не для атаки, а как будто в конвульсии. Ольга не знала, что делать и как защищаться. Она оторопела. В следующую секунду оленуха обрушилась на нее всем своим весом.
В спину что-то вонзилось, и Ольга задохнулась.
Ланка дергалась, сучила копытами, но не могла подняться.
Боль была колоссальной. Такой боли не могло существовать.
По-рыбьи хлопая ртом, с трясущейся головой, Ольга скосила взгляд вниз, но не сразу поняла, что видит. Она ожидала увидеть свое разодранное в клочья тело, но это было нечто другое.
Справа из ее груди под ключицей торчал длинный рог. Ниже выглядывали и другие. Пробив шкуру ланки, рога исчезали в ее груди.
Это рога марала, подумала Ольга. Того большого сильного марала, самца, отца семейства, которого Гришка привез на капоте «Нивы». Гребаные рога, они грохнулись со стены, а я упала сверху.
Пригвожденная к ней ланка еще предпринимала попытки встать, но понемногу слабела. Она скрипуче вскрикивала, кусалась, множа синяки на плечах Ольги, и фыркала ей в лицо. Та уже не замечала этого. Из-под полуприкрытых век она наблюдала за тем, как кровь покидает раны на теле оленухи, струится, вьется по изгибам рогов и изливается на раны Ольги. Это что-то могло или должно было значить, но вместе с кровью в раны проникал мрак, тягучий, сладкий, как смородиновое варенье, и неподъемный, как Вселенная. Ольга не заметила, как он заполнил ее всю.
Ольга не услышала, как кто-то встревоженно окликал ее.
Она не увидела толпящихся над ней силуэтов.
Кажется, она услышала, как воет электропила, распиливая рога. Костная стружка летела ей прямо в нос, она должна была это почувствовать, но не чувствовала.
Ольга ненадолго пришла в себя лишь во дворе, обмотанная ремнями, на носилках. Сквозь мглу притупленной боли она разглядела Гришу. Узнала, несмотря на полиэтилен, которым его накрыли. Глухо переговариваясь, у сарая переминались мужчины. Ольга заметила Климова в желтой куртке и поняла, кто ее спас. Климов почему-то держал в руках Гришину двустволку, глядя себе под ноги. Остальные мужчины тоже смотрели вниз и хмурились. Там, на земле, судорожно подергиваясь, лежала грязная израненная оленуха. Во рту пересохло, Ольга сглотнула вязкую болотную жижу, наполнявшую рот вместо слюны. Она снова посмотрела на мужа в мешке для трупов, потом подумала о двух тушах в доме. Губы задрожали, стало трудно дышать. Она не сразу поняла, что это гнев. Ее душил гнев.
Климов проверил патроны в «Тайге», вжал приклад в плечо и прицелился. Остальные молча подались в стороны. Кажется, Климов медлил. Ольга не могла это вынести, выстрелы разрывали ее изнутри, они отскакивали от стенок черепа и возвращались множественными вибрирующими отзвуками, от которых стиралась эмаль на стиснутых зубах. Ольга тянулась к Грише с ружьем, тот отвлекался, и копыта били его в нос, в щеки и в челюсть. Ольга тянулась, Гриша отвлекался, копыта били его. Гриша был мертв. Гриша ходил по кухне и расстреливал маралов. Гриша ходил по кухне и расстреливал маралов. Гриша ходил по кухне и расстреливал маралов. Эхо выстрелов умножалось на бесконечность. Ненависть лопнула в Ольге, словно абсцесс, словно воспаленный желчный пузырь. Волна взмыла к горлу, заставив приподняться, пусть и только на несколько сантиметров, натянув ремни на груди.
Ольга выкрикнула что-то. Выкрикнула злобно. И от усилия, не успев до конца понять, что именно произнесла, потеряла сознание. После чего еще очень долго была только тьма.
Вдали в сумерках розовела величественная, протянувшаяся на сотни километров гряда Хамар-Дабан. Чирикали притаившиеся птицы. По пустынному участку вокруг дома гулял ветер, не по-летнему пронзительный, холодный. Осень еще нельзя было увидеть, но уже чувствовалось, что она здесь, уже пришла. Снова.
Ольга вышла на крыльцо. Кружка чая в руках, сигарета за ухом. Закинула ногу на перекладину, прислонилась к стене, повозилась немного, устраиваясь поудобнее, и наконец отхлебнула чай. На лбу серебрился старый шрам, другой прятался в волосах. Но самые страшные, конечно, скрывались под одеждой. Ольга почти свыклась с ними. Она все еще пугалась громких звуков, но теперь уже была спокойнее. Она исхудала, стала жилистой, по лицу рассыпались мелкие морщины. Зато она снова могла есть сама, не выблевывая пищу. Только с мясом все еще бывали проблемы. Иногда на нее нападал беспричинный страх, и она металась по дому, с бешеным пульсом, задыхаясь, пока не забивалась куда-нибудь в угол, зажимая уши руками. К счастью, терапия и прописанные препараты, кажется, помогали, и теперь это происходило все реже. Иногда она просыпалась ночью, раз за разом выкрикивая одно и то же слово.
– Хватит, – задумавшись, Ольга не заметила, что шепнула это вслух.
Как ей потом рассказали, именно это слово она прокричала, прежде чем отключиться на носилках. Ольга закурила. Неподалеку шелестел обильно разросшийся по земле березовый ерник. Медленно переступая, оленуха срывала зеленые листочки и пережевывала. Ее шрамы, проглядывающие сквозь серовато-бурую шерсть, были заметнее. Она прихрамывала, и это уже нельзя было исправить.
Где-то взвизгнули, завыли саксофоны. Ольга встрепенулась, подобралась на секунду и неловко улыбнулась своему испугу. Ланка подняла голову, прислушиваясь. Звук доносился из леса. Он был долгим, переливчатым, в нем смешались тревога, тоска и угроза.
– Маралы ревут, – зачем-то произнесла Ольга дрогнувшим голосом. – Гон идет.
Она вспомнила Гришу, захотелось расплакаться. Ольга торопливо затянулась, раз, еще раз, выдохнула. Поднесла к губам кружку чая. Подумала о том, сколько дел предстоит завтра. Мысленно представила список, прошлась по пунктам и потихоньку успокоилась.
Оленуха опустила голову, вернувшись к трапезе. Густели, сочились тени, на западе теплился закат. Маралы продолжали реветь вдалеке.
Олег Савощик
Как живые
– Превосходно. – Петр Васильевич погладил бок животного, утопил пальцы в густом меху. – Вот это красота. Давно?
Он взглянул поверх очков, таких тонких, что, казалось, в них совсем нет линз.
Дима на миг задумался.
– Меньше двух часов назад, – ответил он рассеянно, расстегивая куртку и стараясь не смотреть на стол, где лежала рысь.
Охотник устроился на скамье у стены и с удовольствием вытянул уставшие ноги. В мастерской едва различимо пахло химией и диким зверем. Несмотря на прохладу, Диму душил жар, хотелось выйти на улицу, умыть лицо горстью снега.
– Хорошо, тогда сразу и начну. – Петр Васильевич накинул через шею чистый фартук, завязал за спиной. – На тебе лица нет, все в порядке?
Дима напрягся, облизнул пересохшие, почему-то горькие губы. Он ждал этого вопроса, но не успел придумать ответ:
– Илай… Она его убила.
Не удержался, посмотрел на рысь. В ярком свете потолочной лампы пепельно-серая шерсть отливала голубизной. Мускулистые лапы заканчивались изогнутыми когтями. Такими кошка может вскрыть даже лося.
Петр Васильевич цокнул языком.
– Жаль, хорошая была псинка. Я тебе говорил – одной лайки на рысь мало.
Дима мотнул головой, отгоняя образ: разорванное горло, кровь на обивке сиденья. Сказал:
– Я у тебя посижу маленько? Выдохся что-то.
«Илай все еще в машине».
– Да хоть до утра оставайся, дом большой, – отозвался Петр Васильевич, пробуя большим пальцем кромку ножа. На столе уже стояла миска с крахмалом; под столом, у ножки, – запечатанная пачка крупной соли. – Может, тебе горячего налить? Или у меня там коньяк початый стоит. Хороший, сын подарил.
– Коньяку можно.
– В гостиной у камина. В конце коридора направо.
– Тебе принести?
– Потом. После работы. Ты, может, мясо хочешь забрать? – Вопрос застал Диму на пороге.
– Кто же ест хищников?
Петр Васильевич покачал головой.
– Дурацкие нынче традиции. А мясо у рыси, между прочим, нежное, вкусное, как телятина. Когда-то на стол боярам подавалось как деликатес. Ладно, дело твое.
Под потолком коридора застыл в пикé пернатый охотник. Дима почти готов был признать в нем коршуна, но запутали непривычный окрас и ярко выделявшийся рыжий хвост. А еще подвешенная на невидимых лесках птица казалась крупнее коршуна, но, может, дело было в непривычной близости или в размахе крыльев, способном накрыть лежащего человека.
Если встать под отбрасываемую чучелом тень, казалось, что острые когти вот-вот вцепятся в лицо, сорвут его как маску, пробьют череп с той же легкостью, с какой нож пробивает арбузную кожуру.
Дима невольно пригнул голову, проходя под вытянутыми в атаке лапами, хотя высоты потолков хватало, чтобы даже с его ростом не цепляться за чучело. За дверью справа послышался шорох, будто кто-то скребет лапой по дереву. Илай так просился на прогулку: за несколько лет все косяки в квартире ободрал.
Дима не мог припомнить, были ли у Петра Васильевича животные. Живые животные. Он замер, прислушиваясь, но звук не повторился.
«Сейчас хряпну коньяку, и все пройдет. Перестанет мерещиться всякое говно. Всякое…»
С противоположной стороны коридора на Диму смотрел кабан. Накренившись вперед, приподняв переднее копыто – чем ближе подходишь, тем больше кажется, что он бежит на тебя. И в узком коридоре не скрыться. Из спины кабана торчало древко копья, черная кровь застыла на вздыбившейся щетине.
Дима присел рядом, в очередной раз любуясь работой мастера. На клыки животного налипла грязь, к бокам пристали репьи. Вся морда была усыпана пожухлой хвоей. Зверь только что выбрался из леса. Внимание к деталям дает вторую жизнь: на пятачке можно рассмотреть торчащие белесые волоски, в глазах – налитые кровью капилляры. И дикую, присущую лишь раненым и больным ярость.
Дима знал, что Петр Васильевич заказывает дорогущие стеклянные глаза из Германии, такие, что отражают свет совсем как настоящие. Но зажечь в них эмоцию может только опытная рука таксидермиста.
…В камине тлели угли, отдавая последнее тепло. Бутылка в руке Димы дрогнула, и коньяк пролился мимо бокала, ароматные капли потекли по пальцам. Охотник выругался, вытер руку о штаны. Обжег горло первым глотком.
В третьем месяце зимы темнеет все еще рано, и за окном едва можно различить высокий забор, а дальше лишь стена из густого ничего. Дима поймал себя на мысли, что даже примерно не представляет, который сейчас час. Телефон остался на приборной панели, и в гостиной почему-то, как назло, не оказалось часов.
В котором часу он тащил тушу рыси, весом почти в четверть центнера? Было светло или уже легли сумерки? Дима попытался вспомнить, как пробирался через чащу, запыхавшись от своей ноши и уклоняясь от колючих веток, а рядом бежал Илай, и… Нет, Илай остался лежать там, головой в растаявшем от крови снегу. Остался или хозяин за ним вернулся?
Дима застыл, глядя, как дрожит бокал в побледневших пальцах. Плеснул себе еще, запил тревожность. Коньяк не помогал. Казалось, охотник что-то потерял в том лесу, что-то очень важное. Словно зацепился головой, и воспоминания остались висеть на ветке, попробуй теперь отыщи.
Дорога сюда тоже расплывалась. Перед глазами стояли руки, вцепившиеся в руль, но сама трасса… Трассу Дима не помнил. Что играло в салоне? Включал ли он вообще радио? Останавливался ли на заправке? И почему боялся повернуть голову, посмотреть на пассажирское сиденье…
Звук повторился. Кто-то скреб в соседней комнате, только на этот раз прибавилось то ли тявканье, то ли скулеж. Дима вернул пустой бокал на место и обошел гостиную полукругом, толкнул приоткрытую дверь. Выключатель нашелся сразу.
Книжный шкаф, высокое кресло за письменным столом, раскрытый ноутбук.
«Кабинет? Зачем я вообще здесь лазаю?»
У стенки справа боролись волки. Один перехватил другого в прыжке, вцепился в горло. У проигравшего на клыках кровавая пена, в глазах – последняя боль. И злоба.
«Волки умирают с оскалом, – вспомнил Дима слова отца. – Страх делает сильнее травоядных. Боль – хищников. Поэтому не причиняй им боли – бей один раз и наверняка».
Стена позади кресла увешана картами: Беларусь, Литва, Польша, Украина, кусочек России. Цветные булавки – заповедники, заказники, национальные парки. Пунктирные линии – ареалы птиц и крупных млекопитающих.
Комната оказалась проходной, и Дима нажал на ручку следующей двери. Тусклый свет потолочной лампы лениво коснулся пустых углов, в небольшом помещении не было мебели. Только очередное чучело.
Лиса запуталась в колючей проволоке. Оцинкованные петли удавкой стянули рыжую шею, обвили морду, острый шип вошел в глазницу. Лиса отчаянно тянулась к своей лапе, норовя разгрызть, стянуть с себя смертельные оковы. Диме казалось, что она кричит, просто он не может ее слышать, настолько естественно выглядела скрюченная фигура, пропитанная болью, настолько точно отпечаталась во взгляде зверя та самая тьма – черная линия между жаждой жизни и принятием неизбежности.
«Зачем?»
Дима передернул плечами, будто избавляясь от невидимой тяжести, и обернулся, убеждаясь, что один в комнате. Он услышал вопрос у себя в голове, но сам ли он его задал? Стараясь больше не смотреть на пойманную лисицу, Дима выключил свет и вышел в коридор через боковую дверь. Вернулся в мастерскую. Коршун проводил его стеклянным взглядом.
– Полегчало? – спросил Петр Васильевич не отвлекаясь от работы.
Он уже успел сделать разрез на грудине и теперь точными аккуратными движениями снимал шкуру с бока рыси, не забывая посыпать края крахмалом, чтобы мех не слипался от крови и не приставал к мясу.
Дима буркнул нечто неразборчивое и вернулся на скамью. Справа от него стоял барабан для сушки, у противоположной стены – морозильник и шкаф с реагентами для дубления. В мастерской было всего два чучела: пара кукушек над входом, доказательство мастерства таксидермиста. Из этих птичек чучело сделать сложнее всего, и дело не только в размере, слишком уж тонка у них шкурка, слишком ювелирного обращения требует.
«Кукушка-кукушка, сколько мне жить осталось»? – почему-то вспомнилось из детства. Птички не ответили.
– Как Илая хоронить будешь? – спросил Петр Васильевич. – Кремация или…
– Хочешь предложить свои услуги?
– Нет, – твердо ответил мастер. – В нашей профессии, знаешь ли, это что-то вроде табу. Домашние животные.
– Почему?
Дима спросил не столько из любопытства, сколько чтобы отвлечься от дурных мыслей. Почему ему так не хочется возвращаться в машину? Можно ли ему сейчас уходить?
«Я просто устал».
– Все дело в привязанности. Ее не подделать – такое, увы, нашему искусству неподвластно. Я могу сделать из Илая чучело. И это будет хорошее чучело собаки, просто собаки, а не твоего друга.
– Отчаяние и боль у тебя отлично удается подделать.
Петр Васильевич оторвался от свежевания, поправил очки тыльной стороной запястья.
– Я видел лису, – пояснил Дима. – Извини, не стоило шататься по твоему дому.
– А, это, – таксидермист махнул рукой. Снова взялся за нож и сделал разрез на пятнистой лапе. – Последний заказ для частной коллекции, завтра заберут. Не поверишь, за какие извращения эти японцы порой готовы платить. Хорошие деньги, надо сказать. Ведь хорошие?
Дима не ответил. Хорошие. Настолько, что он уже лет десять как выходит с ружьем не только в охотничий сезон. Объездил почти все заповедные места Европы. На краснокнижников всегда особый спрос.
– Рысь тоже… Так? – спросил Дима.
– Да. Но над исполнением буду думать. Когда-то у нас были толстенные папки с вырезками. Приходилось часами изучать журналы о природе, вырезать фотографии, искать естественные позы, ситуации… Сейчас проще, конечно. В Интернете чего только не найдешь. Вообще, многое стало проще. – Петр Васильевич деловито перевернул тушу. – Но варварами и живодерами нас зовут до сих пор. А я ведь животных люблю. Я их даже не стреляю, в конце концов! В жизни ружья в руки не брал.
Дима следил за отточенными движениями Петра Васильевича: каждый разрез именно там, где он должен быть, ни одного лишнего движения. И думал, что сложно верить в любовь человека, чьи пальцы красны от крови.
– Я дарю им посмертие. Рано или поздно их сожрут черви. Я могу превратить их в память. А как именно… Какая им теперь разница?
– Может, разница в уважении? К тому же посмертию.
– Уважение, – Петр Васильевич фыркнул. – О да, мне говорили об уважении. «Недопустимость негуманного изображения животного» – такой была точная формулировка. А потом эти лицемеры возят по выставкам «Упоротого лиса» этой недоучки Морзе, и посмертное оскорбление уже никого не волнует, пока есть известность и капают деньги.