– Ты что-то чувствуешь, – обнимает она меня. – Даже если… Ты знай, я за тебя молиться буду!
И я впервые позволяю себе поплакать. Танька тоже плачет, гладя меня по голове, как баба Зина гладила. Она гладит меня и говорит, что там вдали меня точно ждёт папа, поэтому бояться не надо. Я больше не боюсь, правда! Только дышится мне не очень, тяжело как-то, и радужные круги перед глазами ещё. Меня забирают обратно, а я будто бы и не здесь – мне очень холодно, в какой-то момент я не могу вдохнуть, становится темно, и я будто засыпаю…
Я взлетаю под потолок палаты, глядя на то, как мегера снимает обычную прищепку со шланга кислородных канюль. Получается, она меня убила? И, будто подтверждая мои мысли, в палате вдруг оказываются полицейские, немедленно арестовывая мегеру… Получается, письмо сработало? Жалко, что поздно…
Глава третья
Кажется, это называется «предсмертными галлюцинациями», я читала о них в одной интересной книге. Интересно, потому что я оказываюсь на лесной полянке, затянутой туманом. Вокруг стоят деревья, я узнаю только ёлки, а все остальные нет, потому что просто не помню их. Любопытно, это мой измученный мозг решил мне напоследок дать покой? Всё-таки почему меня убили? Из-за квартиры? Впрочем, мне-то теперь какая разница? Я умираю, точнее, уже умерла, а картинки вокруг – это лишь мозг… Ну, он умирает, потому и картинки. А потом просто не будет ничего.
Галлюцинация изменяется, появляется тётя в чёрном платье… или плаще. Если с капюшоном, значит, плащ. А в руке у неё, конечно же, коса, потому что это Смерть, как её изображают на картинках. Она смотрит на меня, а я сижу на траве, понимая, что мне всё кажется, но я хотя бы дышу сама. К тому, что ноги не ходят, я давно привыкла. Я очень ко многому привыкла.
– Ты умерла раньше срока, – извещает меня Смерть, как будто я сама этого не знаю.
– Узнать бы, почему ещё, – отвечаю я ей.
– Ну, это просто, – она мне показывает на неведомо откуда появившийся шар.
В нем я вижу то, что меня уже не удивляет – моя «мама» даёт много, по-моему, денег няньке из хосписа, чтобы та меня побыстрее «уморила», а то суд не даёт «маме» полные права на папину квартиру, хотя на машину дал. Оказывается, когда мама меня бросила, она с папой не разводилась и теперь имеет какие-то права. То есть меня убили из-за денег. Вполне понятно. Если бы не Танька, я бы плакала, но подруга объяснила мне, что всё в этом мире из-за денег, поэтому я не удивляюсь.
Затем в шаре я вижу, как «мама» отталкивает бабу Зину, та падает и больше не встаёт. Она жива, но не может ходить. Полицию это не останавливает, и «маму» сажают в тюрьму, только мне это неинтересно. Я понимаю теперь, почему не приходила баба Зина – просто не могла. А на похороны папы меня не взяли, потому что «мама» запретила. Бог ей судья, как говорила баба Зина.
– Ты получишь новую жизнь, заняв тело только что умершей девочки, – сообщает мне галлюцинация, ну, Смерть которая. – Постарайся прожить её счастливо.
– А родители? – интересуюсь я просто для того, чтобы что-то спросить.
– По условиям ты сирота, – отвечает она мне. – И только попробуй умереть раньше времени! Сильно пожалеешь! – неожиданно становится страшной Смерть.
Я знаю, «счастливо» – это издёвка такая. Я снова буду одна, но за что? За что опять? Наверное, это из-за того, что умер папа, потому что он же из-за меня умер. И баба Зина не может ходить, ведь она пыталась спасти мои игрушки… Я понимаю: я была плохой девочкой, за это и наказана. Ну да жизнь быстро кончится, потому что сирота, ещё и с моей болезнью… В которую никто, наверное, не поверит. Не зря же девочка умерла?
Смерть что-то делает, а в следующее мгновение я оказываюсь на полу. Плитка на мокром полу и специфический запах говорят мне о том, что это туалет, а не морг, как я подумала изначально. Болит, кажется, все тело, дышится, как всегда без кислорода, то есть нужно контролировать дыхание. Голова кружится, а лежу я на животе, хотя мне без разницы. Вспомнив о том, что существует бельё, обнаруживаю спущенные трусы и подтягиваю их на место, хотя страшно от ожидания усиления боли. Боль на уровне семёрки, то есть терпеть можно.
Смерть меня напугала, честно говоря, поэтому я буду стараться выжить, просто на всякий случай. Что случилось с девочкой, которой я стала, не знаю, но так ли это важно? Попытавшись покопаться в памяти, понимаю, что почти ничего не помню, разве что зовут меня так же. И, пожалуй, все. Но в туалете дышать тяжелее из-за влажности и запаха, значит, надо вылезти на свежий воздух. О том, что ноги не работают, я помню, хоть и чувствую их, кажется. По крайней мере, часть боли находится там, где её никогда не было. Руки не перегибать, потому что нет ортезов, и медленно ползти.
Контроль дыхания, контроль эмоций, подтянуться на руках. Меня затапливает паника оттого, что вдохнуть трудно, но я ползу. Медленно, медленно, быстро утомляясь, я ползу. Надо отдохнуть и полежать. Интересно, девочка просто устала и потому умерла или её побили? Ну, Танька же рассказывала, что в детском доме могут побить, и не только воспитанницы. Так называются те, кто там живёт. Потом узнаю, наверное… Может, ещё раз убьют и не буду мучиться.
Я медленно доползаю до двери, и тут меня ждёт проблема: ручка высоко, я просто не достану. Была бы я в коляске… Улегшись на пол, дышу, собираюсь с силами, надо будет сесть, чтобы дотянуться до ручки. Страшно, конечно, потому что сейчас будет больно, а кто же хочет боли? Вот и я не хочу. Интересно, лет мне здесь сколько? И как узнать? Надо подумать о своём возрасте, я отвлекусь, и силы накопятся быстрее.
В этот самый момент дверь распахивается, на пороге оказывается кто-то – тонкие ножки такие, тоньше моих, значит, намного младше девочка, получается. Она начинает громко, отчаянно визжать и куда-то исчезает. Я тянусь, чтобы остановить дверь, больно бьющую по запястью. Что-то хрустит, боль затопляет всё мое существо, отчего становится очень темно перед глазами. Я борюсь с обмороком, потому что могут же подумать, что я наконец-то умерла, и засунут в морг, а то и просто закопают. Не знаю, откуда приходит эта мысль, но страшно от неё становится так, что я начинаю дрожать всем телом. Дрожать тоже нельзя, надо держать себя в руках.
– Жива! – выкрикивает мужской голос с нотками облегчения. – Скорую!
Я понимаю, что нужно ещё немного потерпеть, но в этот момент меня хватают на руки, и боль становится настолько сильной, что я отключаюсь. Я просто плыву в тёплой воде, хоть и не вижу ничего вокруг. Эта вода лечит боль, отчего я, кажется, даже улыбаюсь. Надо контролировать своё состояние, мало ли как Смерть отомстить решит, может, вообще… В общем, лучше не думать об этом.
Я плыву, ничего не слыша и не зная, мне так хорошо в этой воде. Вот бы остаться тут навсегда и больше ни о чем не думать… Но это вряд ли возможно, потому что я наказана. Сейчас будет больница, очень болючие уколы – они иначе не умеют, потом много слёз никому не нужной девочки, то есть меня. Затем меня отправят в детдом, чтобы было кого бить. Танька же рассказывала, что девчонкам там обязательно кого-то бить надо. Ну, если они хоть иногда будут разговаривать, то, наверное, пусть бьют…
***
– Болевой шок напоминает, – слышу я чей-то голос, выплывая из тёплой воды обморока. – Вон, видишь?
– То есть имеются вопросы к опекунам, да еще и травля в школе – рука точно дверью сломана, – отвечает ему женский голос, он слышится мне усталым каким-то. – Ещё что?
– Очнулись мы, – произносит первый, кажется, мужской голос. – Сразу же иначе задышала, видите?
– Привыкла контролировать дыхание, – чья-то рука ласково гладит меня по волосам, и я просто замираю в надежде, что ласка продолжится. – Пусть её Петя посмотрит, а мы пока известим полицию.
Двое уходят, а передо мной появляется лицо улыбчивой пожилой женщины. Она внимательно смотрит мне в глаза, а потом принимается гладить. Я чувствую, что сейчас плакать буду, но плакать нельзя. Поэтому старательно дышу и держу эмоции под контролем. Изо всех сил привычно держу их под контролем. Слева буднично пиликает кардиомонитор, в нос дует кислород, поэтому мне вполне комфортно. В губы тыкается носик поильника, хотя я и не просила, но я отпиваю глоток.
– Спасибо, – благодарю я пока ещё добрую женщину. – Где… я?
Страшно услышать о хосписе, но я понимаю, что ничего с этим поделать не могу, поэтому просто контролирую свои эмоции, чтобы не расплакаться от безысходности. Мне кажется, эта женщина, медсестра или санитарка, меня понимает, поэтому гладить не перестаёт, зарождая во мне надежду.
– Ты в больнице, маленькая, – объясняет она мне. – Тебя нашли в туалете в школе, подумали, что умерла, но ты живая, скорая привезла.
Тут, по-видимому, кто-то входит в палату, и она отворачивается от меня, чтобы поговорить с доктором по имени Пётр Ильич. Он расспрашивает о том, как я реагировала, а медсестра только всхлипывает. Она начинает рассказывать о том, как я себя веду, а я хоть и понимаю необходимость этого, но грущу, конечно. Как будто голой выставляют.
– Явно хотела заплакать, но удержалась, – продолжает рассказ медсестра. – Контролирует свое дыхание, ну и боится…
– Я бы тоже боялся, – хмыкает доктор, а затем подходит ближе. – Здравствуй, Катя, меня зовут Пётр Ильич. Ты готова со мной поговорить?
– Как будто у меня выбор есть, – отвечаю я ему, вздохнув. – Что вы хотите узнать?
Он пытается что-то выяснить об опекунах, но я их просто не помню, зато рассказываю ему, что всё правильно: я же наказана. О папе рассказываю, о болезни моей, о том, что нельзя плакать и нервничать тоже, потому что умру. Вот тут он становится очень серьёзным, даже зовёт кого-то, но не уходит, продолжая со мной разговаривать. От него я узнаю, что мне десять лет, я была под опекой. «Была» мне говорит всё, поэтому я понимаю, что произойдёт дальше. Ну, если не засунут опять в хоспис, тогда поживу. У меня сломано запястье правой руки, но вот о болезни доктор не знал, поэтому дважды переспросил название и как она проявляется. Может, поверит? Я бы не надеялась, но я ребёнок, поэтому надеяться очень хочется. Ноги я чувствую, но шевелить ими всё равно не могу. Во-первых, боюсь боли, во-вторых, смысла в этом нет.
Приходят ещё врачи, убирают одеяло, под которым, судя по ощущениям, я голая, начинают что-то делать со мной, но мне не важно, что они там делают, потому что о себе я всё знаю, а стесняться и смущаться меня больницы с хосписом отучили. Поэтому мне без разницы, что они видят, но почему-то удивляются. Сильно удивляются, говорят о том, что опекуны у меня неправильные. Но они всё равно уже бывшие, потому что никто не захочет возиться с такой, как я.
Затем доктора уходят, что-то обсуждая, а меня приходят покормить. То есть не моськой в тарелку, а та самая медсестра явно готова именно кормить с ложечки. Это мне странно, потому что от человеческого отношения я уже отвыкла. Наверное, в детдоме наверстают: бить будут, унижать, так что сейчас надо хорошенько отдохнуть, чтобы не портить потом людям удовольствие.
– Давай, открывай ротик, – говорит мне эта женщина.
Почему-то в её глазах нет ни злорадства, ни ехидства, как будто она действительно ко мне хорошо относится, но такого быть не может, ведь она не баба Зина. Тем не менее я покорно открываю рот, чтобы сразу же выплюнуть попавший в него суп. Вот в чём дело! Она решила меня помучить! Решила увидеть, как мне будет плохо, как я буду плакать от боли! Сволочи… Держать себя в руках всё труднее.
– В чём дело? – интересуется медсестра, а я разворачиваюсь и утыкаюсь в подушку в надежде, что меня не заставят.
Я не хочу такой боли, не хочу, за что?! Пусть я наказана, но могут же побить, а не мучать! Старательно молчу, потому что мне нужны все мои силы, чтобы не расплакаться. Не будет мне отдыха, мучить начнут прямо сейчас… А на той стороне меня ждёт Смерть, чтобы сделать ещё хуже, хотя куда уж хуже. Перец и соль на языке я определила сразу же, потому и выплюнула. Медсестра, оказавшаяся холодной садисткой, пытается у меня ещё что-то спросить, а потом уходит.
Из коридора я слышу разговор на повышенных тонах, но не вслушиваюсь, а потом в палате становится людно. Я понимаю: меня сейчас заставят съесть то, что нельзя, а потом будет очень-очень больно. Я знаю, что будет больно, и не хочу, чтобы так, но меня не спросят. Поэтому крепко зажмуриваюсь.
– Вот, профессор, Екатерина Краснова, – слышу я тот, самый первый голос. – Доставлена без сознания, клинически – болевой шок. Объективно – суставной синдром, перелом запястья правой руки, диспноэ1, удлинённый ку-тэ2. Ногами не пользуется, хотя часть рефлексов сохранена. По мнению психиатра, к больницам привычна, что по документам не подтверждается, очень боится хосписа – до паники, насторожённо относится к женщинам, с доверием к мужчинам, что странно.
– Ещё что? – интересуется явно принадлежащий пожилому мужчине голос.
– Болезнь назвала и описала правильно, включая тип синдрома, который ей знать просто неоткуда, клиническая картина в целом соответствует, – произносит голос Петра Ильича. – Тщательно контролирует эмоции и дыхание, просто стальная сила воли, учитывая боли.
– Она от еды отказалась! – возмущается медсестра. – Просто выплюнула!
– Это интересно, – замечает пожилой. – Ну-ка, Катя, а почему ты выплюнула суп?
– Перец… Соль… – выдавливаю я сквозь сжатые зубы. – Нельзя.
– Согласен, – удивлённо отзывается кто-то. – Но она откуда знает?
Доктора некоторое время спорят о том, что я всё называю правильно, что значит – мной занимались врачи, но никаких бумаг об этом почему-то нет. В конце концов кто-то говорит о полиции, а Пётр Ильич рассказывает, что у меня комплекс вины перед бросившими меня родителями и что-то попытавшимся сделать папой. Ну почему я сиротой-то стала… Я этого не понимаю, но поесть всё-таки надо.
Я открываю глаза, чтобы увидеть перед собой пожилого мужчину в очках. Кушать уже сильно хочется, поэтому я пытаюсь его разжалобить. Ну, насколько умею. Я прошу у него кусочек хлебушка, маленький, потому что сильно уже голодна, а он… он обнимает меня, отчего выключается свет. Я снова падаю в тёплую воду, просто не удержав контроль.
Глава четвёртая
Доктора мне верят, так что я не симулянтка, но на этом все хорошие новости заканчиваются. Я сирота, это значит – детский дом, потому что хосписа я боюсь так, что просто опасно. Медсестру мне заменяют, предыдущая не виновата оказалась, но я её боюсь теперь, а меня не хотят мучить почему-то. Ну это они так говорят, я-то верить, конечно, не спешу. Я людям вообще, оказывается, как-то не очень доверяю теперь.
Мне кажется, что доктора всё равно ничего делать не торопятся. Только руку мне загипсовали. А я внезапно обнаружила, что вторая – ну, левая – не болит. Значит, хотя бы писать смогу, уже что-то хорошее в жизни. Меня ждёт не самая удобная коляска, кислорода мне не положено, поэтому надо правильно дышать, ну и… и все. Что-либо сделать со мной не могут, по их словам, значит, ждёт меня детдом в ближайшие дни.
Как папа говорил, «раньше сядем, раньше выйдем» – значит, раньше начнут бить, поскорее всё и закончится. Я не надеюсь ни на что хорошее. Почему-то совсем не надеюсь, хотя до слёз хочу, чтобы меня обнимали и любили. Но такое просто невозможно, поэтому я стараюсь не думать об этом.
Я уже могу поесть сама левой рукой. Пища у меня правильная, хоть и невкусная, но я просто очень хорошо знаю, что такое «надо». Поэтому молча подчиняюсь всем требованиям, терплю болючие уколы, хотя непонятно, зачем колоть витамины, но, наверное, взрослые совсем не мучить не могут. Впрочем, мне это совсем неважно. Главное – мне разрешают двигаться самой и даже на улицу выезжать.
Здесь сейчас май месяц, скоро закончится школа, поэтому у меня будет три месяца каникул. Радостное время для тех, у кого есть родители, хотя кто знает, какое оно для сирот. Их, скорее всего, вывозят куда-то на отдых, но я же в коляске, так что буду одна в пустом здании, наверное, раздражать вынужденных возиться со мной взрослых. А раздражённые взрослые будут срывать на мне зло, значит, скорее забьют до смерти. А что, мне подходит!
– Завтра тебя выпишут, – сообщает мне медсестра, имени которой я не помню. – Руку можно лечить и не в больнице, нечего место занимать.
– Спасибо, – благодарю я её совершенно равнодушно, потому что контролирую эмоции.
Это её бесит, но ничего она тут сделать не может. Почему-то она меня не любит, я её, впрочем, тоже. Правда, я так ко всем отношусь, потому что людей среди взрослых нет. А редкие исключения лишь подтверждают общее правило. Одна докторша ко мне приходила, даже гладила ласково, но потом исчезла, как не было её. Поигралась и ушла, понятно же всё. А разговоры о том, что кому-то меня не разрешили взять, я пропускаю мимо ушей, потому что кому я нужна?
Почему-то не могу поверить в человечность взрослых. Иногда даже сама задумываюсь о том, отчего так происходит. А вот в сны приходят странные картины, сильно меня пугающие. Настолько сильно, что мне даже рассказать о них страшно. Между тем я выясняю, что случилось с опекунами. Оказывается, они меня сильно избили накануне – до крови, за разбитую тарелку, потом ещё что-то сделали, я не поняла, что именно. Ну а в школе меня травили, потому что плакса. Девочка не могла сдержать эмоции, вот её били – и добили. То есть понятно, откуда такая сильная боль была. Сейчас-то вполне терпимая, поэтому я на неё не реагирую. Чего реагировать-то? У меня всю жизнь такая.
Парк очень красивый, в нём приятно ездить. Коляска у меня такая, чтобы можно было управлять одной рукой – с рычагами. Правда, я очень быстро утомляюсь, и рука болеть начинает, но я всё равно люблю гулять, а ещё подъезжать к ограде, смотреть на то, как резвятся дети, и тихо кусать губы. Напротив больницы детская площадка, там всегда играют, а я так не смогу никогда. Поэтому могу только завидовать, хотя это точно никого не трогает. Ну ещё помечтать могу, представить себя на месте во-о-он той девочки со смешными косичками, которую сейчас так ласково обнимает бабушка.
Наверное, у девочки большая семья, и все-все её любят. Если бы меня любили, я бы на что угодно согласилась, пусть даже в костре сожгут. Хоть бы ещё раз почувствовать, как это, когда любят. Но не судьба мне просто. Жалко, что из-за меня папочка умер, ведь он единственный меня любил. А теперь я должна быть никому не нужной… этим самым словом, которое папа запрещал произносить. Интересно, я уже сошла с ума или мне это только предстоит?
– Катя! – зовёт меня медсестра. – Катя-я-я!
Это значит, надо возвращаться в мой маленький ад. Ужин, уколы, таблетки… И спать, а завтра будет новый день, в котором меня заберут «домой», как шутят доктора. Ну они просто привыкли к тому, что ребёнка выписывают домой, а не в могильный холод одиночества. Не буду их расстраивать, пусть думают, что своего добились. Действительно ли они хотят, чтобы я поскорей умерла, я не знаю, но, по-моему, взрослые просто не умеют иначе – им очень надо, чтобы я плакала. Ничего, вот в детском доме я точно не смогу сдержаться, и все будут довольны. Я даже уже представляю, как именно меня мучить будут, отчего мне совсем не страшно.
– Вы что с ребёнком сделали?! – какая-то тётя, лишь посмотрев на меня, наседает на медсестру, а я отдыхаю от поездки на коляске. Сегодня было как-то совсем тяжело, я едва успела к ужину, а то с них станется меня без еды оставить. – Вы что сделали, я вас спрашиваю?!
Наверное, это какая-то очень важная тётя – сразу же все начинают бегать, а потом меня укладывают в постель. Никто ко мне не спешит подойти, но хотя бы кашу оставляют и хлеб, поэтому я могу поесть. Усталость накатывает с новой силой, руки становятся слабее, я уже, кажется, не могу и ложку поднять, поэтому наклоняюсь к тарелке, чтобы поесть, как котята – слизывая, потому что есть надо, а я очень хорошо знаю, что такое «надо».
Голова кружится всё сильнее. Наверное, зря я смотрела сегодня на других детей; удерживать эмоции почти невозможно. Ну, может быть, сейчас это всё закончится? Всё ближе тьма, кажется, наступает ночь, вдруг становится как-то очень холодно, потому что тётя Смерть уже идёт. Я ведь хорошо знаю, когда она идёт, сколько раз… Надо откинуться на подушки и постараться расслабиться. На мне подгузники, так что много мыть после того, как меня заберёт тётя в чёрном, не надо будет.
Ну вот, теперь, наверное, можно закрыть глаза?
***
– Она не верит никому, – слышу я сквозь сон, снова открывая глаза.
Умереть мне опять не дали, быстро вернув обратно, после чего перевезли в реанимацию и начали что-то со мной делать. Мне было всё равно, что заметила та самая женщина. Она меня сегодня увозит в детский дом, так как прошла целая неделя. При этом сразу видит, что у меня нет никого и ничего. Правда, ей почему-то есть до меня дело, не понимаю почему.
– Ну, посмотри сама, – вздыхает знакомый мне Пётр Ильич. – Родителей у неё нет, а что с ней делал родной отец, вообще уму непостижимо; несмотря на это, она считает себя виновной в его смерти, хотя гадёныш жив ещё. Опекуны её просто забили, в школе травля была, которую никто не остановил. Во что ей верить? И даже здесь – то отравят в её понимании, то равнодушно смотрят. А детям тепло нужно…
– Надо Викторию Семёновну попросить посмотреть её, вдруг… – женщина тяжело вздыхает.
Я её понимаю в чём-то, но не могу этого принять, потому что взрослые всегда предают. Стоит только чуть-чуть довериться, и меня немедленно предадут, я в этом совершенно уверена. Поэтому, наверное, и не принимаю никого – просто боюсь расслабиться. Я не люблю боли, как и любой ребёнок, а больнее всего не ремнём или кулаком, а когда предают, я точно знаю. Поэтому лучше всего просто не доверять.
– Мы сейчас поедем не прямо в детский дом, – говорит мне эта не представившаяся. – Детей вывезли в лагерь на отдых, вот туда и отправимся.
– Хорошо, – киваю я.
Что такое «лагерь» я не знаю, так что не задумываюсь. Оказывается, в этот самый «лагерь» нужно ехать две ночи, и я думаю запасти хлеб. Ночью-то я умирать перестала, из всех проблем у меня только коляска и гипс на руке. Ну и дышать надо правильно, не нервничать – всё, как всегда. Именно поэтому я спокойна, даже не задумываясь о том, что меня там ждёт.
Получив мой ответ, женщина наконец представляется. Оказывается, зовут ее Марьей Ивановной, и она непонятно кто в этом самом детском доме. В общем-то, мне всё равно и как зовут её, и кто она, и зачем я им нужна. Меня вывозят из больницы, пересаживая в санитарный автомобиль непривычного вида – с бульдожьим таким передком, после чего Марьиванна садится рядом со мной, время от времени зачем-то поглаживая по руке. Ну, по той, на которой нет гипса.
Машина едет, я смотрю в окно, понимая, что, судя по всему, впереди железнодорожный вокзал, а это значит – заставят ползти. В вагон, по-моему, коляска не пролезает, поэтому точно заставят, а злые равнодушные взрослые будут стоять и смотреть, потому что они иначе просто не могут. Так обидно, на самом деле, но ничего не поделаешь – я с этим точно ничего не могу сделать.
Вот машина останавливается. Я сижу не двигаясь, видя при этом, что Марьиванна вынимает мою коляску из багажника, но не раскрывает её. Значит, сейчас прикажут ползти, может быть, даже ударят пару раз, чтобы шустрее была. Где-то я о таком читала. Но происходит совсем другое. Водитель вылезает со своего места, а затем вытягивает меня, при этом я вся сжимаюсь в ожидании пинка. Только пинать он меня не спешит, а берёт на руки и куда-то несёт.
Можно сказать, я сильно удивлена, потому что меня несут на руках прямо к поезду. По переходам, спускаясь и поднимаясь, пока мы не оказываемся у какого-то входа. При этом окружающие совсем не хотят заставить меня ползти, напротив, спрашивают, не нужна ли помощь. Сколько ни пытаюсь, издёвки услышать не могу, отчего даже голова болеть начинает.
Я оказываюсь на нижней полке. В вагоне нет дверей, значит, это «плацкарт», то есть все в одном месте. Ну как люди отнесутся к такой, как я, мне объяснять не надо. Значит, будут мучить издевательством и злыми словами. К этому надо быть готовой и стараться не расплакаться, потому что в поезде даже врачей нет. Я закрываю глаза, чтобы не видеть брезгливости и липкой жалости. Теперь эта пытка у меня на много-много часов. Как же плакать хочется, на самом деле! Просто реветь, как маленькой, и чтобы погладили!
И в этот самый момент я чувствую поглаживание. Я широко открываю глаза, забыв, что плакать минуту назад хотела. Рядом со мной на полку усаживается какая-то бабушка, похожая на бабу Зину. Она просто гладит меня, глядя так, как будто я её близкая, но я же чужая совсем, почему она так смотрит?
– Ну что ты, маленькая, – очень ласково говорит мне эта женщина. – Никто тебя тут не обидит, никто не будет с жалостью смотреть, ведь нет твоей вины в том, что такая уродилась.