
Виктор Шкловский.
13
Вы помните, как писал Троцкий: «Необходимо разбить пространство на квадраты в шахматном порядке. Квадраты А оставить себе, а Б передать концессионерам» 2?
Пространство это прежде звали Россией.
Генерал-немец говорил в «Войне и мире»: «Войну нужно перенести в пространство» 3.
Пространством этим была тоже Россия.
Ленин писал: «Я согласен жить в свином хлеву, только бы была (в нем) советская власть» 4.
Мы живем вместе с ним.
Люди политики мерят мерой пространства, а Вы знаете, что в этом пространстве живут люди и что вообще здесь режут по живому.
Ленин же и Троцкий представляют же себе людей толпами-брикетами из человечины, и над каждым брикетом в небе соответственная цифра, например:
20%
Гржебинское издательство, и Дом ученых, и «Всемирная литература» (настоящее название: вся всемирная) 5 – тоже пространственное восприятие.
В Вас есть коммунист. Настроить, нагородить, разделить пространство, а потом пусть все работают по плану.
Ваш пафос коммунистичен. Вы тоже тысяченожка.
А книги, как жизнь, должны расти сами.
Вы пропускаете ветер.
Ваше сложное отношение к власти объясняется тем, что Вы с ней сходны в методе осчастливливания людей.
Но Вы писатель (хорошее но: «но Максим Горький писатель») и обладаете уменьем не видеть леса за деревьями, то есть знанием, что «пространства» нет, а есть люди и поля, хорошо знакомые.
Это хуже Востока и Запада 6.
Эти два взгляда не совместимы.
Если бы комм<унисты> не убивали, они были бы все же не приемлемы.
20
Чувствую себя изолированным. Как революционер, потерявший все «связи».
Хоть начинай жизнь сначала.
Всего же ужасней потерять самоуверенность.
У нас нет никого кроме себя.
Виктор Шкловский.
Иногда можно оторваться от преследования.
Не нужно думать, куда идешь и откуда, можно забыть и идти вдоль улицы то к заре, то от зори.
Водосточные трубы, если об них ударять рукой, звучат приветливо. На деревьях распускаются листья, как первые мысли о стихах, более красивые, чем всякая книга.
Еще не густые деревья врастают в воздух.
Совсем не трудно и не страшно.
Черные тоненькие провода бегут с дерева на дерево, их оба конца закреплены в каких-то учреждениях. Это очень скучно, но они связаны с землей и входят в мир электричества. Какое дело току до маленького скучного куска, через который он пробегает.
Я лечу через маленький скучный кусок, но прекрасен мир моего исхода и моей цели.
Романа же я не напишу.
26. Вторник.
У меня был целый склад неотправленных к Вам писем.
Во время Кронштадта7 уничтожил на всякий случай.
Советская же республика имеет (должна иметь) эмблемой вареного рака, животное красное, но никуда не могущее уже поспешать, даже обратно.
12 Дорогой Алексей МаксимовичПо непроверенным слухам жена моя Василиса Корди освобождена. Пока эта загадочная женщина мне еще не писала.
Освободили ее за виру 1 в 200 рублей золотом. Вира оказалась «дикой», так как внесли ее литераторы купно. Главным образом Серапионы.
У Серапионов наблюдается следующее. Бытовики: Зощенко, Иванов и Никитин обижают сюжетников: Лунца, Каверина и Слонимского 2.
Бытовики немножко заелись в «Красной нови» 3, а сюжетники ходят пустые, как барабаны без фавора и ом[м]ажа 4.
Я написал уже об этом туда письмо, но этого мало 5.
Напишу в книге о современной русской прозе 6, что, мол, можно и без быта. Но и этого мало.
Дорогой Алексей Максимович, я Вас очень люблю и знаю, как Вас интересует все, имеющее отношение к нашему рукомеслу. Если будете писать в Россию, напишите им, чтобы они там жили дружно, но важно не это. Может быть, Вы напишете когда-нибудь, когда-нибудь статью о Серапионах с указанием, что Лунц и Каверин совсем не пустое место и что Никитину до них еще нужно попрыгать 7.
Вообще в Серапионовых делах наш отъезд нарушил небесную механику.
Хотел ехать к Вам на день, но все время почему-то не было денег. А я еду к Роману Якобсону 8.
Он присылает мне одну телеграмму утром и одну вечером. В понедельник еду к нему.
Я его люблю как любовница. Он выучил мадьярский язык в две недели на пари с Мостовенкой 9. Узнал не от него.
Иван Павлович 10 поехал в Москву и в Питер, привезет серапиачии рукописи.
Вообще все обстоит благополучно. По слухам, предстоит зима. Еще кланяюсь Марии Игнатьевне Бенкендорф.
Уверяю ее клятвенно, что она большой человек.
Уверен вообще, что совершенно незачем быть несчастным.
Поэтому написал книжку о кинематографе в два листа 11. Если я правильно указал в ней на одну вещь, то книжка хорошая.
Роман я все-таки напишу 12. Не все же одному Алексею Толстому. Не знаю, чем только его тормозить.
Выпал ли в Херингсдорфе 13 снег, и поставил ли Соловей свою зимнюю юрту и проч. проч.
В Праге проживу около месяца. Я дальше месяца вперед ничего не думаю.
Прибыли из Питера с Еф<имом> Яковлевичем Белицким 14 20 рисунков Владимира Лебедева, изображающих типы русской революции: солдаты, матросы, проститутки, танцулька (танцулька, конечно, не тип) и проч.15
Очень интересно и совсем не карикатурно.
Сижу, пишу книжку «Современная русская проза», заглавие переменю. Читаю Вашу книжку о Толстом 16. Как хорошо! Какой изумительный писатель Максим Горький.
И как он мало знает об этом. Алексей Максимович, я думаю, что Вы получили мировую известность не благодаря идейному содержанию своих вещей и т. д., а вопреки ему.
Если бы Вы были рыбой, то жили бы в очень глубоких местах океана, но на сушу все же бы лазали из любопытства и икру метать 17.
Хожу по кино. Живу глупо. Ну, это судьба.
Сюда приехали Оцуп, Альтман, Артур Лурье 18 и проч. проч.
О моей жене заботились все время Жак, Шагинян 19 и Давид Выгодский.
Ваш
Виктор Шкловский.
18 сентября 1922 года.
13 Дорогой Алексей МаксимовичПоложение отчаянное. Денег 200 марок.
Издатели думают, покупать ли сборник «Поэтика Пушкина» 1, а если и купят, там моего (подписанного моим именем) мало.
Денег нет, поэтому не обедаю.
Очень глупо. А нужно сидеть и писать «Роман тайн у Диккенса»2. Нужно писать для себя, для души, а нельзя.
Объявляю, что пролетариат (я) без журнала жить не может, писать негде и есть нечего.
Паники у меня нет, так как я купил в свои цветущие времена три мешка картошки, которую и смогу есть. Но скучно.
Писать хочется.
Алексей Максимович, я не знаю, для чего издают книги. Подозреваю, что это не очень выгодно. Ни Петру Петровичу 3, ни Ладыжникову, ни Гржебину из книги И<ш>лонского4 (кажется) не нужен журнал. Но нам очень нужен.
Заставьте их его издавать.
Я буду в нем щебетать, как жаворонок, так как журнал моя родина.
Скучаю и хожу от отчаянья небритый.
Приехал Петр Богатырев 5 с немецкой походкой. Живем вместе, очень милый середняк.
К Вам приедет, если разрешите, в понедельник 6.
От жены писем нет.
Говорят, она похудела.
Не понимаю, зачем мучат бедных животных?
Какой сволочи надо, чтобы я был несчастлив.
Пока скучно. Привет всем всем.
Дука, дорогой, я хочу писать.
Найдите человека, который купил бы меня.
Мне нужен минимальный уход, как козе, я буду давать шерсть, молоко и м<е>кать даром.
Эх.
В баню, например, тоже нужно ходить. А для чего жить, невозможно понять.
А я напишу повесть «Шеповалый», это из гимназического бытования. Сценка: двое, еврей и русский (мальчики), подрались. На еврее (фамилия его Хаст) расстегнулась куртка, он снял ее. На рубашку его одета жилетка с цветочками, для тепла. А которые русские, те такой не носят, ни одному из них не придет в голову одеть такую жилетку, и они смотрят на него с осуждением, и он им чужой.
Не знаю, понятно ли?
Или как гимназист подложил под ножки кровати, на которой лежал с женщиной, учебники, чтобы не шуметь, и протер насквозь толстый латинский словарь.
Это легенда.
Целую Вас
Виктор.
Дано 10 ноября в Берлинове.
14 <Конец октября – ноябрь 1922 года>Дорогой Алексей Максимович.
Получил письмо из России. Там сравнительно благополучно, за женой ухаживают все, даже чистильщики сапог. Может быть, она сможет приехать 1. Брата моего Владимира 2 сослали в Архангельск. Изумительные сволочи.
Приеду к Вам на днях.
О журнале говорил с П. П. К.3
Нам все равно, кто издаст, только бы покрепче.
У меня к Вам просьба.
Меня разыскала в Берлине моя ученица, Эмилия Эмануиловна Летауер, 21 года, студентка Петр<оградского>университета и Института истории искусств. У нее были хорошие работы по Толстому. Сейчас ее здесь не принимают в Университет. Не можете ли Вы написать записку какому-нибудь министру Народ. Просвещения или какому иному Эйнштейну, что девочка талантливая и что ей работать очень нужно.
Я же хожу по Берлину небритым. Роман 4 кутит так, что даже жутко. Он запивает мыслью.
Вижу Маяковского 5. В России, очевидно, здорово плохо. Ну что ныть.
Серапионы, кажется, опять повеселели. Это Ладыжников 6.
Виктор.
Мой адрес: Kleiststrasse, 11.
15 <14 февраля 1923 года>Дорогой Алексей Максимович.
Через «Эпоху» и по Максиму увидал, что в Саарове меня хотят высечь 1.
Сообщаю следующее.
В истории с Рафаловичем 2 я, конечно, не прав.
Причина скандала следующая: у меня температура была 82,61 (номер одного телефона).
Одним словом, я влюблен, очень в любви несчастен, и как вылезу из этой истории, не знаю 3.
Прошу себе моратория на две недели.
Рафалович же бездарь ужасная, сверхъестественная, и я это знаю наверняка, и мораторий даже на два года ему не поможет.
Мне очень тяжело и больно ссориться с Вами, с Ходасевичем; хотя он в данном случае и прав, конечно, все<-таки> я поссорюсь.
Разная кровь.
Предположим, его лучше, а у меня больше.
Думаю, что журналу вся эта история не помешает, тем более, что на берлинском рынке я величина сравнительно незначительная и довольно легко ликвидируемая.
Если я компрометирую каких-либо профессоров, то я уйду к себе в ОПОЯЗ, где мне тепло, уютно, где я никого не компрометирую.
Посылаю Вам три своих отрывка для журнала 4.
Е
Жена едет 5.
Но хлопочет о ней Жак 6 по прозвищу «недостоверный».
Так отвык писать не любовные письма, что с трудом называю Вас не женским именем и не целую Вас через слово.
Приеду в воскресенье.
Был болен гриппом. Сейчас имею невроз сердца.
Не человек, а битый Чаплин.
Страна Европа вежлива, носят здесь брюки со складкой.
Ходасевич подходит для этого больше меня.
Мне же больше нравится дома.
Я учился вести себя не у Зайцева 7 и не у Зайцев<ых>, а у своих друзей.
Ну ладно, сговоримся, или не сговоримся.
Виктор Шкловский.
Очень прошу о моратории.
Я тону. Вода у меня в ушах.
14 февраля 1923 года.
16 <Конец января – начало марта 1923 года>Дорогой Алексей Максимович.
Книжка Zoo подвигается довольно быстро. Сейчас еду в Гамбург с Криммером 1 и надеюсь там ее дописать. Живу душевно очень тяжело и не хорошо. Но надеюсь дописать и освободиться. Очень, очень трудно.
Я думаю, что сам все выдумал, но от этого мне не легче. Целую Ваш «Рассказ о безответной любви» 2. У Вас за прозой песня, т. е. разорванные стихи, которые должны быть в основе рассказа. Жить и писать трудно.
Жена едет, слава Богу, а не то я убью кого-нибудь. Был в Дрездене, там хорошо. Сикстинская мадонна Вам кланяется. Кранах замечательный. Кроме того, Эльба.
Пишу не очень много, но думаю о книге целый день. Книга и жизнь переплелись.
Забавно очень.
Привет всем, всем, всем.
Виктор.
17 <Вторая половина февраля – начало марта 1923 года>Алексей Максимович.
Я погибаю. Хожу по улицам и плачу.
Виновен сам.
Неумел в любви и чувствителен к жестокости.
Из России вестей нет.
Жена пишет на адрес Пуни, Пуни в Праге 1.
Хожу по улицам и плачу.
Виктор.
Книжку кончаю, часть в переписке, часть в переделке, в воскресенье приеду читать, или в понедельник 2.
18 <Вторая половина февраля – начало апреля 1923 года>Еду завтра 1. Посылаю к Вам десять новых стихотворений Елены Феррари 2.
Кажется, она пишет теперь лучше, чем раньше.
Посмотрите их.
Скучаю. Вчера был неприятнейшим образом пьян.
Очень не хорошо.
А. Белый издал «Петербург», сократив его на 1/3. Теперь больше похоже на роман 3.
Его воспоминания о Блоке 4 совсем не о Блоке и не воспоминания, но хороши.
Желаю Вам уйму счастья.
Вы для меня самый дорогой человек в Европе.
Виктор.
19 <Не позднее 10 апреля 1923 года>
Очень хорошо, и не понимаю, чего Вы сердитесь.
Ей Богу, больше не буду.
Завтра же напишу Дон Кихота.
Виктор.
20 16 июля 1923 годаДорогой Алексей Максимович.
Посылаю Вам «Жареного принца» 1, а сам сегодня уезжаю на море. Жду Люсю в течение ближайших недель, незаконным способом. «Цоо» еще в машине 2. Я почти ничего не делаю и бегаю с фильмами. Надеюсь только на то, что, если приедет Люся, то она возьмет меня за ухо и приведет в чувство. О Серапионах я написал статью, и книга уже переведена 3. Переведены следующие вещи: «Дите» Всев. Иванова, «Сад» Федина, «Дикий» Слонимского, «В пустыне» Лунца и «Пес» Никитина. Очень прошу Вас через Марью Игнатьевну указать номер того журнала, в котором была Ваша статья о Серапионах 4, которую (два раза которой) Вы мне разрешили использовать. Лучше было бы иметь ее русский текст, так как перевод на немецкий язык с перевода на французский будет перевод довольно дальний. Адрес: Тауентциенштрассе, 7, «Руссторгфильм» 5, Виктору Шкловскому. Никитин немножко опильняковел 6. Привожу его в чувство. Но он улетел в Лондон. Остается только молиться за него. На днях пришлю Вам «Цоо» и надеюсь сесть за какую-нибудь пристойную работу. Всего хорошего.
Виктор Шкловский.
21 <До 15 сентября 1923 года>Дорогой Дука.
Хожу по улицам и пою. 15<-го> уезжаю в Россию 1. Паспорта еще нет. Делаю все самым глупым образом. Знаю, что не так, и все-таки делаю.
Сейчас пишу Вам и пою: «Мой друг, о, дай мне руку». Слова песни установил с трудом.
Итак, я еду и остальное зависит от крепости моих костей. Сколько самоубийств было совершено для того, чтобы пожалели. Но мне не нужно ничего. Я не люблю никого. «Кончено», как говорят (предположим) матери, родившей мертвого ребенка.
«Как», «как», «как» я любил.
Я не люблю ее сейчас, Алексей Максимович. Но вот моя просьба.
Эльза Триоле 2 вся ранена мелкими ранами. Ее оскорбили незаслужено. Она одна, Дука, и я ее сейчас оставляю. Она не виновата передо мной.
Я вызвал ее к жизни и, клянусь своей честью и нюхом, который меня не обманул ни разу, она очень талантлива.
Я не сумел довести ее до конца работы.
Она слишком царапалась.
Алексей Максимович, это пишет не влюбленный.
Сейчас она доканчивает свою книгу 3.
Это решается ее жизнь: работа или джимми 4, уверенность в себе или рабский (сперва), а потом пренебрежительный взгляд на мужчину.
Если бы <Вы> смогли написать предисловие к ее книжке или взять ее в «Беседу», то Вы сделали бы ее этим писателем.
Я вижу, на веревке или проволоке качается и упадет сейчас человек, перед которым я ответственен. Я разбудил ее и дал ей пить соленой воды.
А я, как во сне, не могу протянуть ей руку.
Между тем эта женщина очень большой человек. И нужна в литературе.
Алексей Максимович, Вы судьбой поставлены быть консулом душ и пастырем стада.
Освободите меня от моей вины.
Книга же, как известно, хорошая, т. е. своя.
Дайте человеку зацепиться. Дайте ему удачу в жизни, и он будет жить.
И, честное слово, я ее не люблю.
Не видал месяц и не писал.
Я свободен, но это нужно сделать, так как мы ответственны за души.
А я уезжаю. Придется лгать, Алексей Максимович.
Я знаю, придется лгать.
Не жду хорошего.
Прощайте. «Пока», как говорят, когда говорят плохо. Прощайте, Дука, я очень люблю Вас.
Ответьте мне.
Берлин. Кайзер аллей, 207.
Pension Mahrzan.

2
Революция формы
Воскрешение слова
Слово-образ и его окаменение. Эпитет как средство обновления слова. История эпитета – история поэтического стиля. Судьба произведений старых художников слова такова же, как и судьба самого слова: они совершают путь от поэзии к прозе. Смерть вещей. Задача футуризма – воскрешение вещей – возвращение человеку переживания мира. Связь приемов поэзии футуризма с приемами общего языка мышления. Полупонятный язык древней поэзии. Язык футуристов.
Древнейшим поэтическим творчеством человека было творчество слов. Сейчас слова мертвы, и язык подобен кладбищу, но только что рожденное слово было живо, образно. Всякое слово в основе – троп. Например, месяц: первоначальное значение этого слова – «меритель»; горе и печаль – это то, что жжет и палит; слово «enfant» (так же, как и древне русское – «отрок») в подстрочном переводе значит «неговорящий». Таких примеров можно привести столько же, сколько слов в языке. И часто, когда добираешься до теперь уже потерянного, стертого образа, положенного некогда в основу слова, то поражаешься красотой его – красотой, которая была и которой уже нет.
Слова, употребляясь нашим мышлением вместо общих понятий, когда они служат, так сказать, алгебраическими знаками и должны быть безо́бразными, употребляясь в обыденной речи, когда они не договариваются и не дослушиваются, – стали привычными, и их внутренняя (образная) и внешняя (звуковая) формы перестали переживаться. Мы не переживаем привычное, не видим его, а узнаем. Мы не видим стен наших комнат, нам так трудно увидать опечатку в корректуре, особенно если она написана на хорошо знакомом языке, потому что мы не можем заставить себя увидать, прочесть, а не «узнать» привычное слово.
Если мы захотим создать определение «поэтического» и вообще «художественного» восприятия, то, несомненно, натолкнемся на определение: «художественное» восприятие – это такое восприятие, при котором переживается форма (может быть, и не только форма, но форма непременно). Справедливость этого «рабочего» определения легко доказать на тех случаях, когда какое-нибудь выражение из поэтического становится прозаическим. Например, ясно, что выражения «подошва» горы или «глава» книги при переходе из поэзии в прозу не изменили свой смысл, но только утратили свою форму (в данном случае – внутреннюю). Эксперимент, предложенный А. Горнфельдом в статье «Муки слова»: переставить слова в стихотворении —
Стих, как монету, чеканьСтрого, отчетливо, честно,Правилу следуй упорно:Чтобы словам было тесно,Мыслям – просторно, —чтобы убедиться в том, что с потерей формы (в данном случае – внешней) это стихотворение обращается в «заурядный дидактический афоризм» 1, – подтверждает правильность предложенного определения.
Итак: слово, теряя «форму», совершает непреложный путь от поэзии к прозе (Потебня, «Из записок по теории словесности»).
Эта потеря формы слова является большим облегчением для мышления и может быть необходимым условием существования науки, но искусство не могло удовольствоваться этим выветрившимся словом. Вряд ли можно сказать, что поэзия наверстала ущерб, понесенный ею при потере образности слов, тем, что заменила ее более высоким творчеством – например, творчеством типов, – потому что в таком случае она не держалась бы так жадно за образное слово даже на таких высоких ступенях своего развития, как в эпоху эпических сводов. В искусстве материал должен быть жив, драгоценен. И вот появился эпитет, который не вносит в слово ничего нового, но только подновляет его умершую образность; например: солнце ясное, удалой боец, белый свет, грязи топучие, дробен дождь… В самом слове «дождь» заключается понятие дробности, но образ умер, и жажда конкретности, составляющая душу искусства (Карлейль), потребовала его подновления. Слово, оживленное эпитетом, становилось снова поэтическим. Проходило время – и эпитет переставал переживаться – в силу опять-таки своей привычности. И эпитетом начали орудовать по привычке, в силу школьных преданий, а не живого поэтического чутья. При этом эпитет до того уже мало переживается, что довольно часто его применение идет вразрез с общим положением и колоритом картины; например:
Ты не жги свечу сальную,Свечу сальную, воску ярого,(Народная песня), —или «белые руки» у арапа (сербский эпос), «моя верная любовь» староанглийских баллад, которая применяется там без различия, – идет ли дело о верной или о неверной любви, или Нестор, подымающий среди белого дня руки к звездному небу, и т. д.
Постоянные эпитеты сгладились, не вызывают более образного впечатления и не удовлетворяют его требованиям. В их границах творятся новые, эпитеты накопляются, определения разнообразятся описаниями, заимствованными из материала саги или легенды (Александр Веселовский, «Из истории эпитета»). К позднейшему же времени относятся и сложные эпитеты.
«История эпитета есть история поэтического стиля в сокращенном издании» (А. Веселовский. Собр. соч., СПб., 1913, т. 1, стр. 58). Она показывает нам, как уходят из жизни все вообще формы искусства, которые так же, как и эпитет, живут, окаменевают и наконец умирают.
Слишком мало обращают внимания на смерть форм искусства, слишком легкомысленно противопоставляют новому старое, не думая о том, живо оно или уже исчезло, как исчезает шум моря для тех, кто живет у берегов, как исчез для нас тысячеголосый рев города, как исчезает из нашего сознания все привычное, слишком знакомое.
Не только слова и эпитеты окаменевают, окаменевать могут целые положения. Так, например, в багдадском издании арабских сказок путешественник, которого грабители раздели донага, взошел на гору и в отчаянии «разорвал на себе одежды». В этом отрывке застыла до бессознательности целая картина.
Судьба произведений старых художников слова такова же, как и судьба самого слова. Они совершают путь от поэзии к прозе. Их перестают видеть и начинают узнавать. Стеклянной броней привычности покрылись для нас произведения классиков, – мы слишком хорошо помним их, мы слышали их с детства, читали их в книгах, бросали отрывки из них в беглом разговоре, и теперь у нас мозоли на душе – мы их уже не переживаем. Я говорю о массах. Многим кажется, что они переживают старое искусство. Но как легки здесь ошибки! Гончаров недаром скептически сравнивал переживания классика при чтении греческой драмы с переживаниями гоголевского Петрушки 2. Вжиться в старое искусство часто прямо невозможно. Поглядите на книги прославленных знатоков классицизма, – какие пошлые виньетки, снимки с каких упадочных скульптур помещают они на обложках. Роден, копируя годами греческие скульптуры, должен был прибегнуть к измерению, чтобы передать наконец их формы; оказалось, что он все время лепил их слишком тонкими. Так гений не мог просто повторить формы чужого века. И только легкомысленностью и нетребовательностью к своим вживаниям в старину объясняются музейные восторги профанов.
Иллюзия, что старое искусство переживается, поддерживается тем, что в нем часто присутствуют элементы искусству чуждые. Таких элементов больше всего именно в литературе; поэтому сейчас литературе принадлежит гегемония в искусстве и наибольшее количество ценителей. Для художественного восприятия типична наша материальная незаинтересованность в нем. Восхищение речью своего защитника на суде – не художественное переживание, и, если мы переживаем благородные, человечные мысли наших гуманнейших в мире поэтов, то эти переживания с искусством ничего общего не имеют. Они никогда не были поэзией, а потому и не совершили пути от поэзии к прозе. Существование людей, ставящих Надсона выше Тютчева, тоже показывает, что писатели часто ценятся с точки зрения количества благородных мыслей, в их произведениях заключенных, – мерка, очень распространенная, между прочим, среди русской молодежи. Апофеоз переживания «искусства» с точки зрения «благородства» – это два студента в «Старом профессоре» Чехова 3, которые в театре спрашивают один другого: «Что он там говорит? Благородно?» – «Благородно». – «Браво!»
Здесь дана схема отношения критики к новым течениям в искусстве.