

Иван Голубев
Неприятные рассказы
Предисловие
Представьте, что вы читаете не глазами, а кожей.
Что слова на этой странице – не символы, а тактильные инструкции.
Что описание запаха может заставить вас почувствовать тошноту, а рассказ о головокружении – схватиться за край стула.
Эта книга – не просто сборник историй.
Это серия соматических аттракционов.
Здесь каждый текст – это эксперимент на границе вашей эмпатии.
Мы не будем просто рассказывать вам о боли, страхе, отвращении или дезориентации.
Мы попытаемся передать их вам – через ритм фразы, через деталь ощущения, через погружение в сенсорный опыт персонажа так глубоко, что ваше собственное тело начнет откликаться.
Патологоанатом, чувствующий сладковатый запах гниения не как метафору, а как физическую тяжесть в горле.
Архивист, в чью кожу встраивается пыль вековой бумаги.
Пианист, у которого мир плывёт из-за одной красной точки в потолке.
Реставратор, чья ладонь помнит рану, которую он никогда не получал.
Это не ужасы в привычном смысле.
Это исследование того, как память живёт в мышцах. Как травма кодируется не в воспоминаниях, а в спазмах. Как наше «Я» – это не только история, которую мы себе рассказываем, но и тело, которое иногда рассказывает свои истории без нашего разрешения.
Читайте медленно.
Прислушивайтесь к себе.
Если почувствуете спазм под лопаткой, сухость во рту, лёгкую тошноту или желание глубже вдохнуть – значит, эксперимент работает.
Вы не сходите с ума. Вы просто становитесь соучастником.
Вы всегда можете отложить книгу.
Сделать паузу.
Вернуться в свой стабильный, предсказуемый мир, где пол – это пол, воздух – это воздух, а ваше тело молчит.
Но если решитесь идти до конца —
вы узнаете, насколько глубоко слова могут проникнуть под кожу.
И насколько хрупок договор между вашим разумом и вашим телом.
Добро пожаловать в лабораторию соматической эмпатии.
Сеанс начинается.
СЕРДЦЕВИНА
Лена привыкла к тишине мертвых тел. Густая, завершенная тишина. Воздух здесь всегда был одинаков: хлорка, холодная сталь, подвальная сырость. Она вымыла руки, и знакомый звук натягивающихся перчаток – влажный отлип латекса от кожи – прозвучал как щелчок запирающегося замка. Её мир был стерилен, точен, предсказуем. И лишь одна вещь нарушала этот порядок: ощущение в правом плече. Тупая, старая боль, призрак растяжения, которое она получила пять лет назад, пытаясь удержать на руках собственную умирающую собаку, не давая санитарам унести её сразу. Боль приходила, когда она уставала. Напоминание, что её отстраненность – не врожденный дар, а выстроенная крепость. Сейчас плечо лишь ныло, фоновым шумом.
Последний пациент лежал под светом. Молодой кот, пепельный британец. «Он просто уснул», – голос владельцы в трубке. Лена кивнула в пустоту. Она давала ответы. Всегда.
Скальпель лег уверенно. Разрез, второй, отворот кожи. Механика. Щипцы, реберная дуга. Она ввела концы ножниц под грудину, нашла точку сопротивления, надавила.
Вместо четкого щелчка хряща раздался приглушенный, влажный хруст, будто под лезвием лопнула перезрелая ягода ежевики, крупная и полная. Лена замерла на долю секунды. Странно.
И тогда он проник сквозь маску. Запах.
Не крови, не содержимого. Это было что-то сладкое. Неприлично сладкое. Как горький миндаль, растертый в пыльцу тропического цветка, с уксусной нотой гниения на самом донышке. Где-то в солнечном сплетении, в точке ее физического центра, качнулся маятник тошноты. Он замер в верхней точке, тяжелый, и пошел обратно.
Она продолжила. Отделила ребра, открыла полость. И ее пальцы в перчатках уткнулись не в гладкий перикард, а во что-то пушистое. Не мягкое, а структурно-волокнистое. Как если бы все органы были аккуратно упакованы в теплую, влажную минеральную вату. Текстура была неправильной: суховатой на поверхности, но липкой и податливой под давлением.
Любопытство пересилило первый сигнал тела. Пинцет, скальпель. Лезвие коснулось поверхности аномалии.
Раздался тихий, сухой шелест с хрустом, точь-в-точь как при разламывании засахаренного корня имбиря или старого, слежавшегося гриба-трутовика. Звук отдался в ее собственных коренных зубах скучной, неприятной вибрацией.
И запах усилился. Он перестал быть просто запахом. Он наполнил носоглотку, прилип к слизистой, превратился в привкус на корне языка – приторный, химический, как сироп от кашля с истекшим сроком годности. Желудок Лены, пустой, отозвался не урчанием. Он схлопнулся. Резким, болезненным движением, будто мускулистый мешок внезапно прилип к позвоночнику, оставив в середине тела ледяную, пульсирующую пустоту. Слюна хлынула в рот горячей, обильной волной.
Она отшатнулась, упираясь ладонями в ледяной край стола. Свет от лампы над трупом расплылся в слепящее молочное пятно, края зрения потемнели и заворсились, как испорченная фотопленка. Она дышала ртом, коротко и поверхностно, пытаясь протолкнуть воздух мимо сладкой горечи, что стояла в горле комом.
«Профессионал, – прошипел где-то в голове голос, похожий на её, но более юный, уязвимый. – Ты профессионал. Наблюдай».
Лена заставила себя взглянуть. Там, где должно было быть сердце, лежал клубок тех же волокон, пульсирующий слабо, как желе. Она протянула пинцет, дрожащий кончик её перчатки теперь был для всех очевиден, и осторожно раздвинула массу.
И увидела его. Сердце. Оно было… чистым. Идеальным, розовато-мышечным, но оплетенным со всех сторон этими бежево-серыми нитями, как лианами. Они вросли в аорту, в легочный ствол, стали частью системы. От этого зрелища – здорового органа в паутине болезни – по спине Лены пробежал холодный, точечный пот. Спазм в желудке скрутил ее сильнее, заставив согнуться. Она сглотнула, и привкус сладкой гнили прошел по пищеводу, обжигая его на всем протяжении.
Ей нужно было взять образец. Это был следующий логический шаг. Но ее тело кричало, что это предательство. Сунуть руку туда? Коснуться этого? Она взяла скальпель. Рука не слушалась, держа инструмент слишком жестко, белые костяшки пальцев выступили под латексом.
Разрез она сделала не там, где планировала. Лезвие соскользнуло, прочертив по мышечной ткани сердца тонкую, робкую линию. Из нее не хлынула кровь. Выступила прозрачная, тягучая жидкость, похожая на сироп, и тот самый сладкий, тошнотворный запах ударил в лицо с новой, невыносимой силой.
В этот раз сдержаться не удалось.
Тошнота накатила не волной, а целой стеной. Диафрагма содрогнулась в насильственном, неконтролируемом спазме. Лена резко отвернулась от стола, к раковине, но не успела. Горло сжалось, слюна смешалась с тем самым привкусом, и ее вырвало. Сухо, болезненно, почти ничего – лишь несколько глотков желчи и эта всепроникающая сладость, теперь вышедшая наружу и окрасившая собой все.
Она стояла, согнувшись, давясь воздухом, с горящими глазами и трясущимися руками. Плечо горело теперь ярко, как будто старую травму тронули раскаленным прутом. Это была не просто физическая боль. Это было напоминание: ты не машина. Ты уязвима. Ты можешь чувствовать.
Минуту, другую, она просто дышала, уставившись в сливное отверстие раковины. Затем, движениями автомата, сполоснула рот, умыла лицо. Ледяная вода принесла минутное облегчение. Она выпрямилась, не глядя на стол. Не глядя на то, что там лежало.
Процедуру нужно было завершить. Упаковать, убрать, подписать документы. Но мысль о том, чтобы снова прикоснуться к этому телу, к этой… сердцевине, вызывала новый, свежий спазм где-то глубоко в кишечнике.
Вместо этого Лена взяла небольшой стерильный контейнер. Дрожащими, но уже более послушными руками она отщипнула пинцетом крошечный фрагмент той волокнистой массы, стараясь не вдыхать. Положила в контейнер, защелкнула крышку.
Холодильник с образцами гудел своим обычным ровным гулом. Она открыла тяжелую дверцу, поставила контейнер на пустую полку. Взяла маркер. Рука снова замерла.
Номер дела? Диагноз? У нее не было ничего.
Она вывела на белой пластиковой поверхности одно слово, крупными, решительными буквами:
АНОМАЛИЯ.
Закрыла холодильник. Звук уплотнителя был окончательным, как удар печати.
Теперь нужно было написать заключение для владельцев. Лена села за компьютер, положила руки на клавиатуру. Пальцы застыли над клавишами. В животе, под ложбиной грудной кости, все еще сидела та самая пустота, холодная и чужая. А на задней стенке горла, тончайшей пленкой, все еще держался привкус – сладковато-горький, миндальный, невыводимый.
Она моргнула. Курсор на белом экране мигал с упрямым, безразличным терпением.
Лена начала печатать: «По результатам патологоанатомического вскрытия установить однозначную причину гибели животного не представляется возможным. Обнаружены неспецифические изменения тканей. Рекомендуется…»
Она остановилась. Рекомендуется что? Забыть? Сжечь? Никогда не заводить другое?
Она стерла написанное. Встала, подошла к окну. На улице был уже глубокий вечер, темнота сжимала здание клиники. В отражении в стекле она видела свое бледное лицо, контуры столов, холодильника. И ей внезапно, с полной ясностью, представилось, как там, за толстой дверцей, в искусственном холоде, это продолжает существовать. Не жить. Существовать. И тот сладкий запах, который теперь знало ее тело, медленно, молекула за молекулой, просачивается через пластик, через уплотнитель, наполняя ее стерильный, упорядоченный мир чем-то абсолютно иным.
Она поняла, что не даст ответа владельцам. Не сегодня. Может быть, никогда. И этот отказ был не профессиональной неудачей. Он был границей. Границей, которую ее собственное тело провело за нее, мучительным, унизительным, но неоспоримым спазмом.
Лена выключила свет в лаборатории, оставив за спиной тьму и тиканье часов. Но, проходя по коридору к выходу, она почувствовала, как пустота в желудке сжалась еще немного, став тяжелой, осязаемой вещью. И она знала: это не конец. Это – знание. Знание, которое теперь жило внутри, и от которого нельзя было избавиться вскрытием.
***
Насколько вы готовы довериться тому, что ваше тело знает то, чего не понимает разум?
ИНКУБАЦИЯ
Тишина в Архивном фонде №3 была особой породы – не пустой, а густой, насыщенной мелкой пылью и прошлым. Она впитывала звуки, как промокашка чернила, оставляя лишь их сухие очертания. Анна Малиновская, поправив нетоксичные нитриловые перчатки, бессознательно потеребила подушечкой большого пальца гладкую боковину указательного. Этот микро-жест, ритмичный и успокаивающий, был её тактильным якорем. Щелчок включения диктофона прозвучал хрустально громко.
– Двадцатое сентября, – её голос, привыкший к шёпоту, прозвучал чужим в наушниках. – Партия документов из особняка Свешниковых, конец XIX века. Коробка четыре. Начало визуального осмотра.
Её мир сужался до прямоугольника света от лампы с UV-фильтром. Здесь всё под контролем. Архивная пыль была ей знакома; это была пыль фактов, а не болезней.
Первую папку она листала автоматически. Бумага крошилась по краям, издавая звук, похожий на шёпот попкорна. Вторая папка была плотнее. На завязках из пожелтевшей тесьмы застыли комочки времени. Развязав их, Анна обнаружила конверт из плотной, когда-то кремовой бумаги. От него веяло сладковатой затхлостью, смешанной с призраком одеколона и увядших роз. Запах личного. Интимного.
Конверт был перевязан выцветшей голубой лентой. Внутри лежали пряди тонких, русых волос, прикрепленных к листу вощёной бумаги, засушенная фиалка и письмо. Где-то за грудиной, в месте прикрепления второго ребра, дернулась короткая, тупая судорога, как от пропущенного удара сердца. Она осторожно извлекла письмо пинцетом.
Именно в этот миг, когда лист покинул убежище конверта, с его оборотной стороны отделилось и поплыло в неподвижном воздухе невидимое облако. Анна его не увидела. Она лишь почувствовала, как микроскопическая взвесь времени осела на шею и мочки ушей – не единым слоем, а отдельными, невесомыми точками, будто её обрызгали из пульверизатора, наполненного пылью.
Она моргнула, отвлеклась. Прочла первые строки: «Милый мой грешник…» и положила письмо на стол. Но на её коже осталось воспоминание о прикосновении. Теперь это было покалывание. Тонкое, как от иголок статического электричества, но не резкое, а рассыпчатое. Анна провела пальцем в перчатке по шее. Ничего.
Она попыталась вернуться к описи. Но покалывание мигрировало. Сползло под воротник блузки, на ключицы. Анна замерла, прислушиваясь к телу. В ушных каналах, будто в морских раковинах, зашумел и стал нарастать ровный, давящий гул – звук не крови, а пустоты, в которую втягивается сознание.
И тогда она почувствовала движение.
По левому предплечью, под рукавом халата, медленно сползала вниз капля пота. Ленивая, тягучая. Но Анна не потела. Она закатала рукав. Кожа была белой, чистой. Но ощущение ползущей капли не исчезло. Оно достигло запястья, коснулось кости – и растворилось, сменившись новым чувством: теперь вся внутренняя сторона предплечья была покрыта… песком. Сухим, мелким, колким. Не на коже. Под ней.
Инстинктивно, чтобы успокоиться, она сделала свой привычный жест – потеребила большим пальцем указательный. И застыла.
Под тонкой нитриловой плёнкой её пальцы ощутили не привычную гладкость, а зернистость. Чёткую, неоспоримую. Как будто между пальцами, внутри перчатки, насыпали крупинок того самого песка.
Паника, острая и тихая, кольнула её в солнечное сплетение. Она сорвала перчатку, впилась взглядом в кожу. Розоватая, чуть влажная от пота чистота. Ничего. Но тактильная память кричала: там было! Она сжала пальцы, растёрла подушечки друг о друга. Ощущение зернистости исчезло, но осталось её эхо – назойливое, нестираемое.
А на предплечье «песок» начинал менять свойства. Он уплотнялся. И холодел. Это был не поверхностный холод ветерка, а глубокий, внутренний холод, будто под кожу вложили плоскую, отполированную пластину металла, пролежавшую ночь на морозе. Анна провела ладонью по руке. Кожа была тёплой. Холод жил глубже, в мышечном слое.
И этот холодный сгусток начал двигаться.
Не вниз, по течению тяжести. Вверх. От запястья к локтю, цепко и неумолимо, как ползущая по внутренней стороне руки толстая, силиконовая гусеница. Анна вскочила, ударив коленкой о стол. Она схватилась за локоть, пытаясь сдавить, остановить продвижение. Под её пальцами мышцы будто вздрагивали, отвечая ложными спазмами на несуществующее давление.
«Гусеница» достигла локтевого сгиба, замедлилась на секунду – и рассыпалась.
Не исчезла. Рассыпалась веером.
Теперь это были десятки, сотни тонких, ледяных игл. Они впивались не в кожу – это ощущение было бы знакомым, почти понятным. Они впивались глубже, в мышечную ткань, в самые узлы нервных окончаний, отвечающих за проприоцепцию. Её рука внезапно стала для неё чужой, неуправляемой тяжёлой вещью, подвешенной к плечу. Мозг получал искажённые сигналы: рука согнута? выпрямлена? поднята? Ощущение было сродни зубной анестезии, но в масштабе всей конечности и с ледяным, а не онемевшим оттенком.
Она задохнулась. Воздух в фонде, всегда нейтральный, стал густым, как кисель. Её потянуло к выходу, в уборную, к воде, к зеркалу – к подтверждению, что тело ещё её.
В тусклом свете над раковиной она с дикой тщательностью осмотрела руку. Ни крапинки, ни пятнышка. Идеальная, предательская кожа. Но внутри, под этой обманчивой оболочкой, продолжалась инкубация. Холодные иглы пульсировали в такт сердцебиению, и с каждым ударом зона их присутствия расширялась, посылая щупальца в сторону подмышки, к рёбрам.
Она судорожно открыла кран, подставила руку под ледяную струю. Вода должна была смыть, унять, вернуть контроль. Но случилось обратное. Контакт внешнего холода с внутренним льдом породил новое, чудовищное ощущение: трение. Будто внутри её руки, между мышцами и костью, перетирались миллионы микроскопических ледяных шариков. Хрустальный скрежет, ощущаемый не слухом, а всей тканью нерва.
Анна закричала. Звук вышел сдавленным, сиплым. Она выключила воду и уперлась лбом в холодное зеркало. Закрыла глаза. И увидела.
Не образ, а тактильную карту. Своё тело, но не как целое, а как территорию, захваченную чужим присутствием. Очаг холода в руке. Отдельные точки ползания на спине, под лопаткой. Слабую, но отчётливую вибрацию в икре левой ноги – будто там, в глубине, дремало что-то, готовое проснуться.
Она открыла глаза. В зеркале на неё смотрела бледная женщина с безумными глазами. Женщина, в теле которой поселился чужой архив. Свешниковский шов. Невидимый шов, соединивший её с тлением, с пылью, с чужими волосами и высохшими слезами на вековой бумаге.
Она надела халат. Медленно, будто облачая труп. Ткань, коснувшись кожи, вызвала не зуд, а волну точечного отвращения, как если бы она надела одежду, вывернутую наизнанку и покрытую изнутри инеем.
Анна вышла из архива. Вечерний воздух был тёплым, пахло асфальтом и листвой. Она сделала шаг, потом другой. Ощущения не исчезли. Они улеглись, стали фоновыми. Новым базовым состоянием. Холод в руке сменился постоянным, глухим давлением, как от тугой гипсовой повязки. Ощущение песка под кожей спины притихло, но было готово ожить от любого неверного движения.
Она поняла главное. Это не атака, которую можно пережить. Это – колонизация. Библиотекарь, ставшая носителем. Документ, который теперь читал её.
Дома она простояла под душем час. Пар от горячей воды затуманил стены, но внутренний холод не отступил ни на градус. Вода, стекая, ощущалась не очищением, а лишь ещё одним слоем, лежащим поверх всего.
Лёжа в постели в полной темноте, Анна положила ладонь на грудь, над сердцем. И сквозь тонкую ткань ночнушки ей показалось, что она чувствует не биение жизненного органа, а лёгкую, сухую вибрацию. Как будто под рёбрами тихо пересыпается та самая архивная пыль, устраиваясь на постоянное жительство, обживая её изнутри как новое, вместительное хранилище.
Она не заснула. Она прислушивалась. К новым сигналам своего тела, которое больше не было только её. Граница стёрлась. Инкубация завершилась. Теперь начиналось сосуществование.
***
Что остаётся от вашего «Я», когда сигналы собственного тела становятся голосом враждебного, невидимого Другого, и вы больше не можете отличить внутреннее от внедрённого?
ТОЧКА СХОДА
Тишина в церкви Святого Антония была не пустой, а густой и выдержанной, как старое масло. Арсений чувствовал ее вес на барабанных перепонках. Шесть часов утра. Свет сентября бил в пыльные витражи не лучами, а косыми, пляшущими сваями, в которых кружилась известковая взвесь – словно сама воздушная среда здесь была нестабильна.
Его мир сейчас – квадрат три на три метра из прогнувшихся сосновых досок, подвешенный под ребром нефа. Привычка, отточенная за шесть лет, взяла своё: пальцы, шершавые от растворителей, проверили стойки, инструменты встали на свои места, страховочная привязь легла на плечи знакомой тяжестью. Карабин он не защёлкнул. Высоту он победил знанием. Он был не на лесах, а в мастерской, чьим потолком был небесный камень купола.
Сегодня – лик ангела с фрески «Благовещение». Краска на щеке осыпалась слезой. Грунт подготовлен. Осталось начать.
Рука сама потянулась к рюкзаку за чистой льняной салфеткой. Пальцы нащупали свёрток в боковом кармане. Не ткань. Жёсткая, хрустящая фактура пожелтевшей газеты. Он вытащил комок. Некролог. Всего несколько строк о падении в расселину. Он не читал его годами, но носил с собой как чёрный талисман, анти-амулет против самоуверенности.
Он развернул хрустящий листок. И в момент, когда складки бумаги расправлялись, раздался другой хруст.
Сверху. Из самого тела купола. Сухой, зернистый звук, будто ломали окаменевший сустав.
Арсений замер. Звук смолк, но оставил после себя иное качество тишины – натянутой, как кожа на барабане. Он поднял взгляд на фреску. На складку синего гиматия у плеча ангела. И почувствовал, как по позвоночнику, точно по отмеченному линейкой пути, медленно проползло и замерло чувство ледяной пустоты, будто из позвонков высверлили костный мозг.
Бумага в его руке вдруг стала чужой. Ее шершавость на секунду превратилась в холодную, сыпучую текстуру скальной породы – точь-в-точь как на той фотографии отца, которую он в детстве рассматривал до тошноты. И в левой лопатке, ровно в том месте, куда должна была бы давить лямка страховочной системы альпиниста, дернулась, будто от удара током, острая, тянущая боль-призрак. Словно невидимый трос натянулся и дёрнул его назад, в пустоту за спиной.
Он моргнул, пытаясь стряхнуть наваждение. Складка на фреске… её изгиб казался теперь чуть более острым, направленным не вниз, а вбок. Это было невозможно.
И тогда это пришло.
Не через глаза. Через стопы. Через пятки. Чёткое, неоспоримое ощущение, что доска под его левой ногой подалась вниз на толщину этого проклятого некролога. Это не было движением. Это было изменением закона. Точка опоры исчезла.
Все звуки церкви схлопнулись, уступив место нарастающему гулу, и в такт этому гулу в висках начало давить, как будто голову медленно зажимали в тисках с ледяными губками. Арсений инстинктивно вцепился в холодную металлическую стойку. Ладонь скользнула от внезапной влаги.
Он попытался сделать шаг. Крошечный, корректирующий сдвиг правой ноги назад.
Мир переломился.
Доски пола не ушли вниз – они опрокинулись вбок, став наклонной, ненадёжной стеной. Огромный каменный купол над головой пришёл в движение – медленное, величавое, неотвратимое вращение по часовой стрелке. Оно увлекало за собой лики святых, стрельчатые окна, пыльные лучи света. Всё плыло. Нет. Не «плыло». Вращалось с чудовищной, механической точностью.
Арсений вжался в стойку, глаза зажмурены. Бесполезно. Внутри черепа, под веками, вращение продолжалось. Он видел его: ангел, Богоматерь, охряные фоны – всё сплющилось в спиральную воронку, центром которой был он сам. Его тело отказалось отчитываться. Ощущение из ног ушло полностью, оставив после себя странную, невыносимую лёгкость, будто кости ниже колен растворились, и теперь голени – это просто кожаные мешки, набитые холодной дрожью. Он не чувствовал сгиба коленей, не понимал, прямо он стоит или падает. Живот был полой ледяной пещерой, где что-то тяжелое и тошнотворное болталось на невидимой нитке. Ремень привязи на груди, всегда незаметный, впивался теперь удавкой. Он судорожно глотнул воздух, и на задней стенке горла встал сурьмяный, металлический привкус – привкус паники и вековой пыли.
Он не падал. Он был осью. Неподвижным стержнем, вокруг которого по воле какого-то безумного физического закона вращалась вся вселенная. Закрепившись в этой жуткой статике, он чувствовал, как нечто колоссальное и невидимое наматывает на него несуществующие верёвки, закручивая всё туже. Голова была переполнена гулом, телом правила анархия. Мысли распались. Осталась лишь животная, кричащая цепкость пальцев о металл и один белый вопрос: почему пол стал стеной?
Минута? Пять? Десять?
Вращение начало замедляться. Не потому, что мир успокоился. Потому, что силы, крутившие его, иссякли, оставив после себя чудовищную инерцию. Купол с глухим внутренним стоном остановился. Доски под ногами медленно, со скрипом, вернулись в горизонталь. Давление в висках ослабло, сменившись пульсирующей болью.
Арсений открыл глаза. Всё было на своих местах. Ангел смотрел с кротким укором, складка гиматия лежала так, как и должна была. Свет падал ровными столбами.
Но что-то было безвозвратно сломано. Не в церкви. В нем.
Доверие к реальности испарилось, как пот на спине, оставив после себя липкий, леденящий холод. Он осторожно, с невероятным усилием разжал пальцы. На ладони остались красные, почти фиолетовые борозды от края металла. Он посмотрел вниз, в неф, на каменные плиты пола, удалённые на тридцать метров. Раньше это было просто расстояние. Теперь это была пропасть, оживающая в памяти его клеток. Он думал, что победил высоту, сделав её своим рабочим местом. Он был глупцом. Высота просто ждала, пока он забудет, что она – смерть.