Книга Клятва Проклятых: Тайна Зеркального озера - читать онлайн бесплатно, автор Тимофей Папаев
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Клятва Проклятых: Тайна Зеркального озера
Клятва Проклятых: Тайна Зеркального озера
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Клятва Проклятых: Тайна Зеркального озера

Тимофей Папаев

Клятва Проклятых: Тайна Зеркального озера

Глава 1. Цена бездействия

Буря всегда приходила с моря. Носамая страшная пришла изпрошлого.И неся её на своихплечах, мы сами стали её частью.

— Из дневников маркграфа Вайленштайна

День выдался такой, что и не поймешь: утро ли, вечер ли, или вовсе какое-то безвременье, затесавшееся меж них. Небо с самого рассвета затянуло сплошной, ровной пеленой, без просвета, без края, без единой надежды на солнце. Цвета оно было не то свинцового, не то мышиного, а скорее того самого унылого, серо-буро-малинового оттенка, какой бывает на изношенном солдатском сукне или на заборах в глухих давно забытых городках, где и собаки кажутся скучными, и даже бабы на крыльцах сидят, сложив руки, словно время для них остановилось.

Тени в этот день не было. Совсем. Ни малейшего намека на нее. Предметы теряли свою осязаемость, будто их наспех намалевали на мокрой бумаге – размыто, плоско, безлико. Мокрые стволы старых лип казались не деревьями, а какими-то серыми столпами, выстроившимися в бесконечную, тоскливую шеренгу. Вдали, где полагалось бы быть горизонту, стояла стена мутного, молочного тумана, сквозь которую не пробивался ни один звук, кроме глухого, монотонного стука капель с желобов.

С утра моросило. Не дождь даже, а какая-то водяная пыль, мелкая, назойливая, пробирающая до костей. Она оседала на стеклах мелкой рябью, заставляя мир за окном дрожать и плыть, словно в бреду. Ветер, сырой и промозглый, тянул с реки, шевелил мокрые флаги на казенных зданиях и гнал по лужам желтые листья, которые прилипали к сапогам редких прохожих, жавшихся к стенам. Прохожие эти казались тенями – торопились, кутаясь в воротники, словно стыдясь самого факта своего существования в столь непотребное, серое время.

Воздух был тяжел, пропитан сыростью и запахом прелой листвы. Он давил на грудь, хотелось вздохнуть, а было нечем – казалось, что и самый воздух стал серым, вязким, как кисель. В такие дни поневоле приходит на память мысль о том, что солнце было когда-то, но было оно так давно, что кажется выдумкой, пустым, ненужным воспоминанием. В такие дни лучше всего сидеть дома, натопив камин пожарче, чтобы слышать, как за стеной воет ветер и как капли, набухая на карнизе, с мерным стуком падают вниз, отсчитывая минуты бесконечной, скучной, никому не нужной вечности.

Маркграф Винсент Вайленштайн сидел в своем старом отцовском кресле, неотрывно глядя в окно на надвигающуюся бурю. Вопреки тревожной обстановке, на душе у него было необъяснимо спокойно. Даже больше – он был рад. Огонь в камине, словно вторя его мыслям, метался порывисто и ярко, пожирая сырость, скопившуюся за день в трубе – точно так же его душа пожирала накопленную за годы горечь.

Винсент был рад тому, что хоть что-то в этом мире лицемерия и насилия еще может быть честным. Буря не лжет. Она не торгуется, не ищет выгоды, не предает. Она просто приходит и сметает все, что прогнило на корню.

Когда-то давно, когда отец ещё был жив, а сам Винсент ходил в коротких штанах и мучительно постигал авелерийскую грамматику под надзором гувернера-швейцарца, он любил проводить свободное от занятий время в двух местах – здесь, в кабинете, и в комнате отца. Впрочем, сказать «любил» значило бы погрешить против истины. Скорее, его туда тянуло, как тянет ребенка к запретному, к тому, что взрослые именуют «не твоего ума дело» – тянуло, хотя сам он, еще не умея назвать это чувство, ощущал его лишь как смутную, но жгучую потребность быть там, где пахло кожей переплетов, табаком и тем неуловимым, особенным воздухом, который бывает только в мужских комнатах, где говорят о важном и где случайно оброненное слово может изменить целый мир.

В кабинете, который теперь стал его собственным, он тогда подолгу засиживался на жестком дубовом стуле у окна, притворяясь, что читает, а сам исподтишка наблюдал за отцом. Старый маркграф имел привычку работать по ночам, и Винсент, случалось, просыпался от шагов в коридоре, крался босиком по холодному паркету и замирал у притворенной двери, чтобы видеть, как отец склоняется над картами или пишет письма, насупив густые брови, при свете двух канделябров. Лицо его в эти минуты казалось мальчику то суровым, то усталым, то вдруг – такое он помнил особенно отчетливо – почти испуганным, когда он перечитывал какое-то послание, запечатанное черным сургучом. Винсент тогда не понимал, что означала эта тень на лице отца, но сердце его сжималось от смутной тревоги, и он, не смея войти, так и стоял за дверью, пока ноги не начинали коченеть, а свечи в канделябрах не оплывали наполовину.

В дверь раздался глухой, но настойчивый стук, мигом выдернувший маркграфа из воспоминаний. Посреди нагнетающей тишины он был подобен раскатистому грому.

— Войдите, — сказал Винсент, не оборачиваясь.

Стук повторился. Винсент поморщился. Старик Фридерик никогда не входил без разрешения, даже если это разрешение следовало за первым стуком.

Вайленштайн неспешно поднялся с кресла, на ходу натягивая на себя простую сорочку. Его взгляд устремился в зеркало, а потом снова соскочил в окно, за которым ливень разошелся не на шутку.

Это был мужчина средних лет, с грубоватыми, привыкшими к тяготам чертами лица и крепким телосложением. Всё его тело было испещрено шрамами – немыми свидетельствами прошлых битв, оставшихся со времён, когда Винсент ещё лично руководил отрядом разведчиков в Мертвых пустошах.

Самый большой и свежий из них, злой багровый рубец, пересекавший всю его спину, скрывался за длинными, распущенными, и едва тронутыми сединой волосами. Маркграф получил его по совершенно нелепому стечению обстоятельств – в ходе регулярной проверки строительных лесов одна из деревянных балок, не закреплённая хомутом, хрустнула и обрушилась прямо на Винсента, процарапав острым углом ему спину.

— Войди, — уже громче, с легким раздражением.

Дубовая окованная дверь со скрипом, присущим любой древности, отворилась. В отражении мутного оконного стекла мелькнула сгорбленная фигура дворецкого.

— Господин Вайленштайн, осмелюсь напомнить...

— Помню, — перебил Винсент. — Роуэл с его этой военной инспекцией. Притащился еще с утра и теперь мозолит глаза, будь он неладен.

Вайленштайна раздражало, что приходится возиться с такими скользкими типами, как Роуэл. Особенно с этим напыщенным и зазнавшимся самодуром.

— Распорядись подать обед. И одежду.

Он помолчал, потом добавил, не оборачиваясь:

— Только прошу – не делай все сам. У нас есть слуги. Пользуйся ими, пока они есть.

— Это моя обязанность, господин, — ответил Фридерик с той же учтивой твердостью, с какой отвечал последние тридцать лет. Через десять минут все уже было сделано.

С обедом маркграф покончил быстро и без особого удовольствия. Скромная, даже по меркам его титула, перепёлка и несколько цельных овощей давно уже приелись и не вызывали ничего, кроме пустого чувства насыщения. Хотя, пожалуй, так и должно быть. Наверное.

Слуги помогли Винсенту одеться. Две служанки – одна молодая, и по виду скромная девчушка, а вторая добрая, но хозяйственная баба – обе быстренько приготовили парадный образ. Процесс был уже привычным – сорочка, строгий камзол, сапоги. Вайленштайн, будучи военным, даже саму мысль об излишествах не мог допустить: не было никаких кружев, жабо, серебряных пряжек. Винсент одевался как солдат, коим он, в сущности, и являлся.

Вайленштайн последний раз кинул взгляд в зеркало и вышел в коридор.

За порогом царил полумрак, ровный и безнадёжный, какой бывает в старых крепостях в пасмурный день, когда даже самый зоркий глаз не различает уже ни теней, ни бликов, а всё тонет в однообразной, сероватой мгле. Стены здесь были каменные, крытые толстым слоем известковой штукатурки, местами вздувшейся от сырости, местами осыпавшейся до самого зернистого, шершавого камня. Она пахла здесь особенно глубоко и настойчиво – холодом, мелом и чем-то ещё, напоминавшим запах подвала, где десятилетиями хранились яблоки и неведомо как пробивалась сквозь кладку грунтовая вода.

Коридор тянулся прямо, насколько хватало глаз, уходя куда-то в серую, смутную глубину, где огонь редких факелов уже не боролся с сумраком, а лишь означал его, делая зримым самое торжество тьмы над светом.

Слева, на ровном, тщательно выбеленном когда-то простенке, висели портреты. Они были расположены в должном порядке, как солдаты в строю, – один за другим, от самого дальнего, где краски уже потемнели и потрескались от времени, до ближнего, где черты лица ещё угадывались с почти пугающею ясностью. Винсент невольно замедлил шаг, и сапоги его зазвучали глуше, словно и они почувствовали, что здесь не место для поспешности.

Первый, самый старый, глядел на него из глубины истлевшего полотна. Лицо его было сурово, обветренно, и даже неискусная кисть давно умершего живописца сумела передать в нём то особенное выражение, какое бывает у людей, которые провели жизнь в седле, в походах, у тех самых границ, что теперь досталось охранять ему самому. Доспехи на нём были грубые, без всяких украшений, и только рука, положенная на эфес меча, выдавала в нем ту спокойную, привычную силу, какая даётся не родом и не богатством, а долгими годами опасности и труда.

Винсент перевёл взгляд на другого – это был дед. Здесь живописец уже умел больше: лицо вышло живым, почти говорящим, и казалось, что старик вот-вот поведёт плечом, поправит тяжёлую золотую цепь на груди и спросит хрипловатым, командирским голосом: «Ну, что стоишь? Докладывай». Но глаза у деда были те же, что у прадеда – зоркие, прищуренные, привыкшие глядеть вдаль, туда, за стены, за границы, где всегда ждали враги и где сама земля требовала крови и железа.

Дальше висел отец. Вайленштайн остановился перед этим портретом дольше, чем перед другими, и в груди у него шевельнулось что-то тёплое и вместе с тем болезненное, как воспоминание о давней, незаживающей ране. Отец был написан в полный рост, в парадном камзоле, с маркграфским жезлом в руке, и только глубокая складка меж бровей выдавала в нём того же воина, что и его предки. В лице его было что-то от прадедовой суровости и от дедовой надменной гордости, но прибавилось ещё нечто своё, что́ герой помнил с детства – та затаённая, никогда не высказываемая тревога, какая живёт в людях, которым судьба вручает охрану рубежей и которые знают, что никакая стена, никакой ров не защитят, если ослабнет рука и задрожит сердце…

Когда-то эти люди держали в руках не просто мечи и жезлы – они держали саму эту землю, приграничную, вечно спорную, ту, что зовётся теперь Блэккрэгом. Город, в котором он жил, был некогда крепостью, форпостом на краю обитаемого мира, и предки его – деды и прадеды – знали цену каждому камню, каждой пяди, что удалось отвоевать у пустошей. Тогда, ещё раньше, сюда пришёл Ларинор со своими темными эльфами, и земля эта на века стала местом, где сходились судьбы, где империя встречалась с изгнанниками, где правда смешивалась с ложью, и никто уже не мог разобрать, кто здесь свой, а кто чужой. Теперь он, последний в этом ряду, стоял здесь, в крепости, которая помнила и эльфов, и войну, и ту древнюю, давно уже выдохшуюся ненависть, что пропитала эти стены, как сырость пропитывает старую штукатурку.

В кабинете для гостей маркграфа уже ожидал Генрих Роуэл, курфюрст Пограничной территории и глава имперской оборонной комиссии. Он был полная противоположность Вайленштайну – упитанный и не по годам морщинистый человек, с влажными руками и нервным, бегающим взглядом. Винсент уже встречался с ним несколько раз – при обстоятельствах, не совсем приятных маркграфу. И постоянно у Вайленштайна возникал один и тот же вопрос: как такой напыщенный, трусливый и жадный до власти человечишка смог пробиться в имперский совет и стать главой оборонной комиссии? Хотя вопрос, скорее, риторический.

— О, Винсент, вы наконец-то соизволили явиться! — Услышав открывающиеся двери, курфюрст, до того осматривавший библиотеку маркграфа, повернулся и маленькими шажками засеменил к круглому столу. — Вы только посмотрите на это!

Роуэл небрежно схватил стопку помеченных бумаг. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы понять – они явно относятся к поставкам провизии.

— Ваша крепость в этом году непомерно много потребляет. Это разоряет казну Пограничной территории! Я внес на рассмотрение совета предложение о сокращении расходов закупок на треть, а то и наполовину. Ваша подпись – вот здесь, — курфюрст ткнул толстыми, похожими на сардельки, пальцами в документ. — Ускорит процесс...

Винсент молча, не глядя на курфюрста, взял один из листов. Его взгляд – холодный и оценивающий – мигом скользнул по колонкам цифр. Воздух наполнился нарастающим напряжением, а тишина изредка прерывалась стуком дождя в оконное стекло. Винсент медленно поднял глаза на Роуэла, и в его взгляде читалось нечто более опасное, чем гнев – ледяное, безмолвное презрение.

— Генрих, вы понимаете, какую ахинею несете? — Ровно и без толики сомнения в голосе начал Винсент. — Блэккрэг расположен на границе с Мертвыми землями, мы единственные, кто защищает всю Империю от темных эльфов и ходячих мертвецов.

Роуэл вскипел.

— Какого черта вы себе позволяете, Вайленштайн?! — Он хлопнул ладонью по столу, отчего стопки с бумагами зашатались, норовя свалиться на пол. — Я вам тут не провинившийся капрал!

— Но можете им стать, — ответил Винсент.

Маркграф начал медленно обходить стол, двигаясь в сторону курфюрста. Тот от неожиданности попятился к окну.

— Мало того, что вы лизоблюд и подхалим, — Вайленштайн вплотную уже подошел к Генриху. — Так вы еще и предатель, раз считаете, что с тем снаряжением и запасом провизии, что у нас сейчас, мы сможем сдержать врага. Вы предлагаете уморить голодом солдат, которые держат щит на границе Империи. Сократить поставки сырья для производства оружия. Сэкономить на ремонте стен, которые и так осыпаются от каждого чиха караульного. Эти цифры – смерть для крепости и гарнизона, — Винсент поднял лист с расчетами военного бюджета на следующий год.

— Следите за словами, Вайленштайн! — Взревел Роуэл и резко отпрыгнул, разрывая дистанцию – слишком резво для такого как он. — Именно чрезмерная горделивость вашего отца и неумение следить за языком опустили вашу семью с пьедестала до зловонной ямы на отшибе!

Курфюрст сделал шаг вперёд, его дыхание стало тяжёлым и свистящим.

— Или вы правда думаете, что Империя доверила бы свои рубежи вам, будь у вас хоть капля настоящей власти? Вы всего лишь сторожевой пёс на привязи! И ваша будка здесь, — он размашисто обвёл рукой кабинет, — на краю цивилизации, чтобы ваш род больше никогда не смог...

За окнами уже начало смеркаться, когда внезапно раздался низкий, тягучий гул. Такой, от которого у Роуэла перехватило горло, стены дрогнули, и с потолка посыпалась каменная крошка. А с внутреннего двора замка донесся звук, который лучше бы не слышать. Набат. В крепости Вайленштайна его приказано было бить только в одном случае – при атаке мертвецов.

— Это ваших рук дело, Вайленштайн?! — Начал храбриться Роуэл, хотя по дрожащим коленкам было видно, что он не ожидал ничего подобного.

Маркграф ничего не ответил — только смерил его презрительным взглядом. А за дверьми послышались какие-то крики.

— Пусти меня, пес смердящий! — В переговорную, отбрыкиваясь от стражника, влетел солдат. Форма висела клочьями, грязь и кровь смешались на лице. Он лихорадочно выискивал глазами Вайленштайна, а когда нашел, то резко сорвался с места и рванул к маркграфу, но ноги подкосились – он рухнул на колени, хватая ртом воздух.

— Господин... — Солдат сорвался на кашель. — Вельмы... Они уже... в замке...

— В-в-вайленштайн, ч-ч-что всё это значит? — Лицо курфюрста приобрело мертвенно-бледный оттенок, а руки его задрожали так, что со стороны могло показаться, будто у него припадок.

— Это результаты вашей «экономии», Роуэл, — голос Винсента был холоден и остр, как зимний ветер. — Вы хотели голодных солдат и ветхие стены? Поздравляю. Вы получили идеальные условия для нападения.

Маркграф накинул на себя тяжёлый плащ, который уже подали слуги.

— Сержант, лучники пусть отходят на стены, на земле от них толку нет. Собери пехоту и найди Альбоса. Живо! — скомандовал он, и стражник бросился выполнять приказ. Затем Винсент метнул на курфюрста уничтожающий взгляд. — А вы... останетесь здесь. Не смейте выходить. Если ваша трусость заразит гарнизон, то следующего мертвеца, которого вы увидите, будете омывать своими внутренностями.

— Охраняйте его, — приказал стражникам Вайленштайн и развернулся к двери.

Он не дал себе времени на раздумья – знал, что стоит замешкаться, и решимость, хрупкая, как лед на весенней реке, непременно треснет под напором иных, более насущных забот. Плащ тяжело взметнулся за спиной, и сапоги его застучали по каменным плитам в сторону, противоположную той, куда звал его долг и куда уже бежали, сжимая оружие, солдаты. Он шел в комнату отца – в ту самую, порог которой не переступал вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда старый маркграф исчез так же внезапно, как исчезает за горизонтом корабль, унося с собой все ответы и оставляя на берегу лишь немой, ничем неутолимый вопрос.

Дверь за ним захлопнулась с глухим, тяжелым стуком, от которого, казалось, дрогнули стены, и в кабинете, еще минуту назад полном голосов и напряжения, воцарилась вдруг та особенная, звенящая тишина, какая бывает только в домах, где только что отзвучали последние слова и где живые остаются наедине с тем, что сказано и что уже не воротишь.

Роуэл остался один. Один под этот бесконечный, наливающийся свинцом набат, под тяжелое дыхание каменных стен, вздрагивающих от отдаленных ударов, под тоскливый вой ветра, который метался за окнами, никак не находя себе места. Он стоял посреди чужого кабинета, среди разбросанных бумаг, опрокинутого кресла и собственного бессилия, и впервые, быть может, за всю свою жизнь понял, что есть на свете вещи, которых не купить, не выторговать, не прикрыть выверенной фразой и не отвести дрожащей, унизанной перстнями рукой. Что есть тьма, которая не спрашивает чинов и не внемлет мольбам. И что сейчас она куда ближе, чем он когда-либо думал…

Глава 2. Прах и пепел.

Мир вечно ищет виноватых. И его выбор всегда падает на тех, кто живёт у обрыва. Но только потеряв все, мы обретаем свою свободу…

— Последние слова казнённого пророка

—Эх, снова будет ливень, Лютер, — проговорила пожилая эльфийка, не оборачиваясьот окна. Голос ее был тих, ровен и спокоен – тот особенный, какой приходит кчеловеку лишь тогда, когда жизнь уже всё сказала и добавить к сказанномунечего.

Запыленноестекло, сквозь которое она глядела на улицу, давно уже не пропускало ни света,ни ясности, но старуха, казалось, и не нуждалась в них: она смотрела не стольконаружу, сколько в себя, в ту долгую, прожитую память, где было всё – и величие,и падение, и та тихая, никому не нужная мудрость, что остаётся у человека,когда от него уже ничего не ждут.

—Вряд ли сегодня ты найдёшь что-то путное в городе, — продолжала она тем жеровным тоном. — Лавочники до ужаса капризны к погоде.

Лариэльпротянула руку – тонкую, иссеченную морщинами, с пальцами, которые когда-то,быть может, держали не только травы и ступки, но и нечто иное, о чём теперь нехочется вспоминать – к пучку, висевшему на потрескавшейся стене. Стена этапомнила ещё тех, кто жил здесь до нее: чьи-то тени, чьи-то голоса, чьи-топоследние вздохи, когда Блэккрэг был не городом, а грязным, забытым Богом илюдьми местечком, куда ссылали умирать тех, кто не нужен был никому. Пальцыэльфийки, натренированные долгими годами такого вот рутинного труда, отделилинесколько стеблей, сложили их пополам, положили в каменную ступку. И пошёлпривычный, успокаивающий, монотонный звук – тюк-тюк-тюк – под который в этойлачуге уже больше тридцати лет врачевали больных.

Наддомашним очагом, слабым, но упрямым, как сама жизнь здесь, висел бронзовыйкотелок, и жидкость в нём вот-вот готова была закипеть. Пар, поднимавшийся надним, смешивался с запахом трав, и в этом запахе, терпком, чуть горьковатом,было что-то от той давней, давно ушедшей эпохи, когда эльфы еще правили этиммиром, а она, Лариэль, была не старухой в покосившейся лачуге, а той… Впрочем,неважно. Сама Лариэль всегда называла себя Сестрой Милосердия – хотя орден тотразвалился ещё до её рождения, и звание это было пустым, как и всё, что онакогда-то считала правдой.

Тридцатьлет. Тридцать лет она жила здесь, на окраине Блэккрэга, в самом убогом и нищемего квартале, где дома жмутся друг к другу, словно боятся одиночества, гдегрязь на улицах не просыхает даже в самую сухую погоду, где люди рождаются иумирают, так и не узнав, что за гранью их нищенского существования есть что-тоещё. И каждый день они приходили к её порогу – с нарывами, с переломами, сдетьми, у которых кашель разрывает грудь – и она принимала их, не спрашивая,кто они и во что верят, потому что в мире, где жила Лариэль вопросы, как ипрошлое, теперь не имели никакого смысла.

Онабыла магом – той, кого люди вырезали под корень в Войну Авелари – и за дело, ибез дела. Свои звали её fetutarni – предательница – и в этом слове было всё: ипрезрение, и боль, и та древняя, родовая обида, которую не смыть ни временем,ни кровью.

Втой войне она не взяла в руки клинка. Не взывала к проклятым силам, не плелазаклинаний смерти. Она просто делала то, что умела: перевязывала раненых. Своихи чужих. Тех, кто хрипел и просил воды. Тех, кто через месяц снова встанет встрой, чтобы убивать. И в этой простоте, в этом ежедневном, утомительном ибессмысленном, с точки зрения великой истории, труде была вся ее жизнь – и всяеё правда, которую никто не хотел знать.

Еёне убили после войны и не потому, что простили. Наверное, просто посчитали, чтоона была нужна. Других лекарей в Блэккрэге почти нет, а до столицы ехать тридня. И не факт, что там примут быстрее, чем здесь окочуришься.

Таки жила она, изо дня в день, из года в год, делая своё дело, ни на что ненадеясь, ничего не прося. Только иногда, по вечерам, когда котелок уже снят согня, а последний больной ушёл, Лариэль позволяла себе сесть у окна и смотретьв тусклое, мутное стекло, за которым не было ничего, кроме всё той же грязи,всё того же убожества, всё той же жизни, которая когда-то была для нее иной.Как все до этого дошло?

Дверьскрипнула, пропуская внутрь не столько человека, сколько ком грязи и осеннейсырости. Лютер, подросток лет шестнадцати, вошёл быстро, деловито, с тойособенной, угловатой стремительностью, какая бывает у мальчишек, которым ранопришлось стать мужчинами. Он отряхивался как мокрая собака, разбрызгивая каплипо полу, и в этом движении было что-то трогательное и нелепое, какая-то попыткасохранить достоинство перед лицом непогоды и собственной усталости.

—Да тут и без дождя тошно, — проворчал он, швыряя на стол тощий кошель. Звякнулоскудно, как-то неохотно. Словно и само серебро не хотело оставаться в этомдоме. — Почти половину дня у кузницы торчал – и все за гроши. А старьевщикТобиас и вовсе скупой жмот: за целую охапку ремней дал меньше, чем за одинцелый в прошлый раз!

Онскинул с себя плащ – грязный, потертый, дырявый на плечах – и подошёл кумывальнику. Лютер плеснул водой в лицо, и в мутном стекле, что висело надумывальником, мелькнуло знакомое, привычное отражение: русые патлы, зелёныеглаза, чуть заостренные уши, которые он забыл прикрыть. Он зачесывал волосывперед каждый день, каждое утро, каждую минуту, когда оказывался среди людей,но они всё равно лезли обратно. Как всегда.

Лариэльне обернулась. Она продолжала толочь травы, и звук этот – мерный, тягучий –казалось, наполнял собой всю лачугу. Он смешивался с запахом кипящего отвара, сшумом дождя за окном, с тяжелым дыханием мальчишки, который стоял сейчас передмутным стеклом и смотрел на своё отражение, не зная, что ему делать с тем, ктоглядел на него оттуда. С этим полукровкой, изгоем, сыном никому не нужнойэльфийки и неизвестного отца, который вынужден был таскаться по городу сремнями и за гроши работать в кузнице, потому что иного пропитания для нихобоих не было.

Пятнадцатьлет назад, она нашла Лютера в сточной канаве, куда по обыкновению опорожнялиутренние горшки. Ребёнок был маленький и слабый – никому не нужный, брошенный,оставленный умирать там, где никто даже не посмотрел бы в его сторону. В тотмомент последнее, о чём думала Лариэль, был его род, его кровь, то, что он –полукровка, дитя запретной связи между эльфом и человеком. В первую очередь этобыл пока ещё живой ребёнок. И она, которая уже давно ничего не ждала от жизни,которая уже привыкла, что от неё осталась только функция – лечить,перевязывать, успокаивать – вдруг почувствовала то, что считала навсегдаутраченным: необходимость.

Оназабрала его домой, выкормила. Вырастила как родного сына, хотя ни кровь, нисудьба – ничего их не связывало, кроме той самой ненужности, которая была уобоих. Когда пришло время, Лариэль научила Лютера читать и писать насколькосама могла, насколько позволяли ей ее собственные, давно уже не востребованныезнания. На долгие годы лучшими друзьями мальчика стали алхимические книги изаписки по медицине, пожелтевшие, потрепанные, доставшиеся Лариэль ещё от тех,кого давно уже не было в живых. Ибо мало кто хотел общаться с выродком. Малокто в Блэккрэге протягивал руку тому, чьи уши заострены, чья кровь нечиста, чьёсуществование само по себе было оскорблением для тех, кто верил, что мир долженбыть устроен иначе.