
— Держи, — сказал я тихо. — Это ужин. Ешь. Я о тебе позаботился. Можешь не говорить спасибо, я запишу в твой столбик с долгом.
Он посмотрел на семя. Потом на меня. Тем своим подозрительным взглядом, в котором всё подвергалось проверке.
— Что это.
— Еда. Вкусная, сытная, даёт силу. Тебе сейчас нужны силы. Ешь, не разглядывай, оно не кусается.
Он взял. Понюхал — не удержался, понюхал, как нюхает тот, кто привык не брать в рот неизвестно что.
— А ты почему не ешь?
— Оставил на потом, когда еда закончится, отдам тебе свою порцию в два раза дороже.
— Ты можешь быть нормальным?
— А что забота для тебя это что-то неправильное? Могу обращаться с тобой как с дикой зверюшкой и в след раз подготовить для тебя соломы или дохлых зверьков. На живых не рассчитывай, я не живодер.
Иссан хмыкнул и, подняв брови, закатил глаза.
Не знал, что они так умеют.
Потом откусил, осторожно, краем, попробовал. И я увидел по его лицу, как ему стало неожиданно хорошо, как против воли разошлось по нему то тепло и та сытость, что дают эти семена, он не хотел показывать, что ему нравится, но показал, потому что вкусное не утаишь на лице, особенно когда голоден.
— Вкусно, — сказал он нехотя, дожёвывая. — Что это такое.
— Местное. Растёт у них. — Я не стал говорить, чьё это и от кого. — Ешь до конца. Дорога долгая. Дел много еще будет. И выздоравливай быстрее, а то слежу за тобой как за маленьким.
Он доел, и я видел, как расходится по нему сила, как разглаживается осунувшееся лицо, как ему делается легче. Семя своё дело знало. Лия не обманула, хотя от них обмана я и не ожидал. Хорошо, подумал я. Сильным он мне нужен быстрее.
Корабль пошёл на снижение скоро. Я почувствовал, как его повело вниз, как изменился гул, как навалилась обратная тяжесть входа в чужой мир. Сели жёстко, по-грузовому, без всякой бережности к тем, кто в хвосте, — тряхнуло, лязгнуло, бросило. Зев раскрылся, и в трюм хлынул чужой свет и чужой шум, и нас пошли на выгрузку.
Я снова таскал. Те же короба, тот же вес, только теперь в обратную сторону — из чрева корабля наружу, на чужую землю, в чужие руки, что принимали партию внизу. И снова я брал за двоих, грузил тяжёлое, а Юн делал вид, нёс лёгкое, держал спину, и наши двое умбров грузили рядом, прикрывая. Спина у меня к этому часу была чужая, плечи горели, поясница не разгибалась, и, таская очередной короб, я поймал себя на том, что считаю в уме, во что Юну обойдётся всё это, если по совести, по полному счёту.
Лечение — это раз. Врачи, вскрытая рана, чистка, перевязки — это денег стоит везде, в любом мире. Полувековое лекарство, то, что берегли пятьдесят лет и отдали ему, — это два, и это уже не денег стоит, а судьбы, такое не купишь. Часы, его дорогие столичные часы, что я снял с его руки и отдал врачу, пусть считает моим моральным ущербом, так что плата за лечение остается. То, что я тащил его, бесчувственного, на себе из горящего коридора, через всю станцию, — четыре, кстати, за переноску раненого с поля боя, я слышал, в иных местах берут отдельно и недёшево. Колол его вслепую, поил, не давал помереть четверо суток в капсуле — пять. Кормлю теперь с руки семенем, ношу ему еду, таскаю за него короба — шесть, семь, восемь. Выходил недурной счёт. Длинный выходил счёт. Я выставлю его ему когда-нибудь, подумал я, как сборщик долгов, и посмотрю, как вытянется это гордое молодое лицо, когда он услышит, в какую круглую сумму встало ему остаться в живых. Мысль была интересная, выгодная, и она грела меня не хуже семени Лии, и я таскал, и считал, и прибавлял к счёту короб за коробом, и время шло легче.
Когда до конца выгрузки осталось всего ничего, последняя дюжина коробов, я отвёл Юна в сторону — за штабель, в тень, где нас не видели ни чужие, ни наши. Достал из мешочка одно из тёмных мелких семян главного. И протянул ему.
— Ещё одно, — сказал я. — Это завтрак. Ешь.
Он не взял сразу. Посмотрел на семя — на мелкое, тёмное, гладкое, ничем не похожее на то крупное сладкое, что я давал на корабле, — и поднял на меня глаза, и в них была вся его подозрительность разом.
— Почему другое, — сказал он. — То было крупное и светлое. Это мелкое и тёмное. Это не та еда.
— Завтрак и ужин, — сказал я ровно, не моргнув. — Ужин всегда плотнее. Утром едят легче. Это завтрак, оно и должно быть другим.
— Сейчас не утро.
— У нас в дороге утро, когда я скажу. — Я не отвёл глаз. — Ешь, Юн. Не спрашивай. Я тебя пока ни разу не отравил, мог бы сто раз, если бы хотел. Ешь.
Он смотрел на меня ещё секунду, взвешивая, и я видел, что верить мне до конца он не верит и не поверит, и правильно делает, но что доводов отказаться у него нет, потому что я и вправду мог бы убить его сто раз и не убил. Тем более я действительно говорил правду. Это семя было в каком-то смысле едой, и убивать я его не хотел. Все чисто. Он это видел по моим глазам. В детали я старался не вдаваться, а он не спрашивал. И он взял. И съел, морщась, потому что это семя горчило, отдавало травяным дном, совсем не то, что он ждал после первого сладкого на запах и, скорее всего, такого же сладкого на вкус. Я съел своё следом, не дав ему додумать, не дав спросить что-то ещё. Горчило. Я не ошибся, проглотил и стал ждать, когда начнётся.
Мы дотаскали последнее.
Партия ушла вся, до короба, чужие внизу пересчитали её, сошлись, залаяли довольно — те же серые каменные, что и грузили, или другие такие же, не разобрать. Грузчиков отпустили. И тут серая стая, с которой мы таскали, разделилась: половина потянулась обратно на корабль, к тем, кто полетит обратно на следующий рейс, половина пошла прочь от борта, вниз, в порт, видимо по своим личным делам. Нам было по пути со второй половиной. Туда, вниз, в порт.
Двое наших умбров от сектора, что прикрывали нас всю дорогу, остановились у развилки. Больше они нас не сопровождали, они летели обратно, с кораблём, домой, на свою Тенебру. Один поднял забрало, мелькнуло знакомое бледное большеглазое лицо, мокрое от пота под шлемом, он посмотрел на нас, поднял раскрытую ладонь и подержал её, показывая нам, их прощание, доброе, бессловесное. Я поднял руку в ответ. Юн рядом тоже. И я смотрел на это бледное лицо лишнюю секунду, дольше, чем надо, потому что это было последнее лицо того тихого доброго мира, что я видел вблизи, последняя ниточка, что ещё связывала меня с дождём, со светящимися нитями, с тёплым миром. Сейчас они уйдут, и не станет и этой ниточки. И они ушли. Развернулись и пошли к кораблю, серые, одинаковые, неотличимые от прочих, и скрылись в общей серой толпе. Мы остались одни в чужом мире, двое, в чужих костюмах, с чужими лицами, что вот-вот проступят. Хотя, если у кого-то нет дома, то весь мир их дом. Буду придерживаться этому правилу.
Я, наконец, поднял глаза и увидел, куда мы прилетели.
Я повидал миры. Я думал, меня нечем удивить. Но этот мир смог.
Это был не мир даже в том смысле, в каком был миром, это был сплошной, бескрайний, многоярусный город-порт, базар размером с планету, перекрёсток, куда, я понял с одного взгляда, сходились дороги доброй половины окраины. Над головой, до самого мутного неба, уходили вверх ярусы — этаж над этажом, площадка над площадкой, связанные исполинскими железными мостами, переходами, лестницами, подъёмниками, что ползали вверх-вниз по наружным стенам, как жуки. Железо было всюду. Целые железные джунгли висели в воздухе — переплетения балок, ферм, тросов, труб, по которым шли потоки, текла энергия, бежали огни; между ними, в просветах, висели жилые соты, лавки, склады, прилепленные к каркасу, как гнёзда к скале. Корабли — десятки, сотни кораблей — стояли на ярусах, висели в стапелях, заходили и уходили сквозь прорехи в дымном небе, и рёв их двигателей мешался в один сплошной гул, что стоял над всем этим миром, как стоит шум над водопадом. Светилось всё — вывески, окна, ходовые огни, реклама на чужих языках, бегущие строки чужих письмён, столбы света, бьющие вверх. Снизу, из глубоких провалов между ярусами, поднимался пар, дым, чад готовящейся еды, и там, в глубине, тоже горели огни, ярус за ярусом, вниз, насколько хватало глаз, так что у этого мира будто и не было дна.
Я задрал голову и попытался охватить его взглядом — и не смог. Верх уходил в дымную муть, тут шла жизнь без закона, без имён, без вопросов, где всё продаётся и всё забывается. Чужаку с чужим лицом и без гроша всегда сюда, в нутро, в серость, где таких, как он, набирается тьма, не двое и не десять, и где в этой тьме легче всего стать никем. Я смотрел на эту железную бездну под ногами, уходящую огнями всё ниже, и думал, что вот он, мой мир, гораздо больше мой, чем добрая тихая Тенебра, — шумный, грязный, беззаконный, бездонный, и что в нём я снова у себя дома, как ни горько это было сознавать после того, другого мира.
И повсюду была толпа. Существа — не люди, не умбры, не одни эти серые каменные, а всех мыслимых видов, каких я встречал, и каких не встречал ни разу. Высокие и низкие, тонкие и кряжистые, гладкие и покрытые чешуёй, шерстью, панцирем; о двух руках и о четырёх; с глазами на стеблях, с лицами, которых я не мог понять; в одеждах, в броне, в лохмотьях, в роскоши. Они текли по мостам и переходам сплошными встречными потоками, толкались, торговали, кричали, лаяли, свистели, пели на сотне языков разом, и наушник мой, бедный мой наушник, захлебнулся, заметался, хватая то один язык, то другой, не успевая, и я отключил его слушать, потому что слушать тут было всё равно что пить из водопада.
Я повёл нас в гущу, и базар сомкнулся вокруг, обступил, поглотил. Вблизи он распадался на тысячу мелких картин, и каждая была чудна. Кто-то жарил прямо на углях, в чаду, насаженных на прутья тварей, которых я не узнавал, и совал их прохожим, выкрикивая цену. За прилавком, сбитым из ящиков, существо о четырёх руках перебирало этими руками разом четыре дела — взвешивало, заворачивало, считало, отгоняло вора, — и не путалось. Высокий, тонкий, в капюшоне, торговал чем-то, что светилось у него в склянках живым светом, и я вспомнил Тенебру, и подумал, не их ли это свет, увезённый и перепроданный. Кто-то менял оружие, разложив его на тряпке, — ножи, стволы, чужие штуки непонятного боя, — и приценивался к ним покупатель в броне, поводя стволами на свет. Прошла стайка мелких, юрких, что-то стянувших и удиравших, и за ними никто не погнался, потому что тут гнаться было без толку. В дверном проёме, завешенном бусами, сидело что-то тучное, неподвижное, с полузакрытыми глазами, и к нему подходили по одному, наклонялись, говорили на ухо, и оно чуть кивало или чуть мотало, и от этого кивка, я видел, у подходивших менялись лица — кому радость, кому беда. Хозяин. Один из здешних хозяев, паук в своей паутине, что не встаёт с места, потому что место само несёт ему всё. Я скользнул по нему взглядом и отвёл — таких я знал, такие были везде, и со старика началось, и таким старик и был.
Пахло всем сразу — едой, топливом, чужими телами, пряностями, гарью, металлом, сладким, гнилым, морем чужих запахов, что мешались в один густой дух большого порта, дух, который я знал по доброй сотне мест и который ни с чем не спутаешь. Это был базар. Великий базар, перекрёсток рас, где можно было купить и продать что угодно и кого угодно, найти всё и потеряться насовсем. Дух захватывало. Я стоял маленький в этой исполинской железной бесконечности и впервые за долгое время не мог охватить мир глазом, потому что мир этот был больше всякого взгляда. И в этой громадности, в этом многолюдье, в этой беззаконной толчее таилась не угроза — таилось укрытие: где тьма народу, там никто не вглядывается в одного. Лучшего места затеряться, чем этот базар, нельзя было и придумать. Сам того не зная, чужой каменный торговец привёз нас ровно туда, куда мне и надо было.
А потом начало жечь лицо.
Сперва легко — будто кожу стянуло, будто подуло жаром. Потом сильнее. Защипало под скулами, у носа, вокруг глаз, мягко, изнутри, и я почувствовал, как под кожей что-то поднимается, наливается, ходит, — не больно, но странно, тревожно, как чужое движение в собственном теле. Семя главного начало работать. Это было то ещё чувство — ощущать, как твоё собственное лицо перестаёт быть твоим, как под кожей, сама собой, без боли, поднимается и перекладывается мягкая ткань, как полнеет тут, западает там, как меняется то, с чем ты прожил всю жизнь, что видел в каждом отражении, что и есть для других ты. Я провёл рукой по лицу и не узнал его под пальцами — нос стал другой, шире в переносице, скулы легли иначе, подбородок отяжелел, щёки полнее. Чужое лицо. Моё лицо уходило, как уходит сон поутру, и на его место всплывало это, новое, незнакомое, целое, ладное даже, но не моё. Я ощупывал его и думал отстранённо, что вот так, должно быть, и сходят с ума — когда перестаёшь узнавать себя на ощупь. Но я не сходил. Я знал, отчего это, я сам это себе устроил, и потому держал голову холодной и только запоминал новое лицо изнутри, пальцами, чтобы знать, кто я теперь.
Я глянул на Юна. Он не поднял свое забрало, и сквозь него не видать было ничего, но я знал, что и с ним сейчас происходит то же самое, что под шлемом, в духоте и поту, проступает чужое лицо, не его, и что он, верно, тоже не узнаёт себя, и клянёт меня про себя за этот «завтрак», уже понимая, чем я его накормил. Поделом. Узнает — спасибо скажет, как сказал за всё прочее. Второй оборот следа пошёл. К тому часу, как мы снимем эти костюмы совсем, на нас будут лица, которых не знает никто, ни единая душа в секторе, ни старик, ни его люди, ни тот, кто мог бы помнить меня по серому краю. Двое неизвестных сошли с грузового борта и канули в базар. Ни имени. Ни лица. Ни следа.
Мы пошли вниз. Прочь от корабля, от яруса прибытия, вниз по железным лестницам и переходам, в гущу, в толпу, в чрево базара. Спуск был как погружение — с каждым пройденным ярусом мир менялся, делался гуще, теснее, темнее, беднее. Следующими шли ряды — лавки, забегаловки, склады, меняльные конторы, притоны, всё вперемешку, всё впритык. Ещё ниже свет стал грязнее, потолки ниже, проходы уже, толпа гуще и оборваннее, и пар из щелей повалил гуще, и запах сделался тяжелее. Мы спускались сквозь это, два серых грузчика, каких тут таскались тысячи, никем не замеченные, и я вёл нас вниз и в сторону, прочь от яруса, где села партия, по чутью ища место поглуше, где можно стянуть костюмы и затеряться уже новыми лицами, и на ходу прикидывал, куда нам вообще теперь, на этом перекрёстке всех дорог, ткнуться первым шагом, за какую ниточку потянуть и с чего начать.
Я остановился на одном из нижних мостов, в стороне от главного потока, чтобы перевести дух и решить. Спустил с плеч шлем наконец полностью, и чужой шумный воздух базара хлынул в лицо со всех сторон, в моё новое, чужое лицо. Юн встал рядом, тоже снял шлем, и я скользнул по нему взглядом и на миг не узнал его — другое лицо, незнакомое, и только глаза прежние, его, колючие. Хорошо. Значит, и я теперь не я.
Я стоял, оглядывал бесконечный железный мир под собой, прикидывал, раздумывал, куда нам шагнуть первым шагом, —
и тут за спиной у меня раздался голос.
— Ну и что вы задумали делать?
И от этого голоса у меня прошёл по коже мороз — снизу вверх, по хребту, к самому затылку. Потому что голос этот я знал.
Черт, только не это.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов