

ЛИШНИЙ
АКТ I. ТРОН ИЗ КОСТЕЙ
«Шедевр — не в том, чтобы жить вечно.
Шедевр — в том, чтобы один раз сделать то,
ради чего стоило жить.»
Из записок Тихона, летописца Эпохи Пепла
Глава первая. Пир победителей
Огонь жрал темноту.
Не лизал её робкими языками, как свеча лижет воск, — жрал, заглатывая кусками и выхаркивая в чёрное небо рыжие искры. Костры стояли на площади, будто могильные столбы, вырванные из земли. Возле каждого двигались люди.
Танцевали — слово было неточным.
Они двигались так, как движутся те, кто забыл, что значит радоваться, а теперь пытается вспомнить: неуклюже, жадно, размахивая руками, которые ещё утром держали мечи.
Кайн стоял на балконе.
Широкий каменный выступ торчал из стены дворца, весь в пыли, трещинах и засохшей крови. Кровь Вермия или тех, кого Вермий сбрасывал вниз в приступах своего педантичного гнева, — теперь уже не узнать. Камень не помнит имён. Камень помнит только вес.
Кайн весил мало. Двадцать три года, длинное тело, в котором кости казались ближе к коже, чем мышцы, и трофейный плащ генерала Мориса. Грач убил Мориса на рассвете у северных ворот, плащ достался Кайну. Он был велик на два размера, и новый победитель выглядел не королём, а мальчишкой, который надел отцовскую одежду.

Лира стояла рядом.
Она всегда вставала чуть левее и чуть позади, словно её место в мире определялось координатами относительно брата. Белый шрам пересекал правую бровь и делал её лицо тревожно несимметричным. Волосы — короткие, неровно обрезанные ножом у походного костра — топорщились над ушами.
Она молчала.
Кайн тоже молчал, но его молчание было не тишиной, а паузой перед словом, которого он никак не мог найти. Он открывал рот, закрывал, снова открывал — как рыба, вытащенная из воды и удивлённая тому, что мир бывает таким сухим.
Внизу выкрикнули его имя.
— Кайн! Ка-а-айн!
Крик подхватили. Он покатился по площади, обрастая голосами, пока не стал рёвом — плотным, тысячеглоточным. Казалось, по нему можно пройти.
— КА-АЙН! КА-АЙН! КА-АЙН!
Кайн поднял руку. Толпа взвыла.
Он опустил руку. Толпа продолжала выть.
— Чувствуешь? — спросил он, не поворачивая головы.
— Что именно?
— Ничего. Я вообще ничего не чувствую. Это нормально?
Лира посмотрела на него, потом на площадь.
— Ты три дня не спал. Убил четверых на стене. Видел, как Грач вскрыл Морису горло. Ты ничего не ел, кроме сухарей, и пил из фляги, в которую кто-то помочился. Нет, это ненормально. Но объяснимо.
— Я думал, будет… больше. Когда мы победим, внутри должен был зазвонить колокол. А там тишина. Как в погребе, где хоронили зерно.
— Зерно не хоронят. Его хранят.
— Мы хоронили. В нашей деревне. В ямах, как в могилах. Мать говорила: «Зерно — это будущее, а будущее всегда закапывают, чтобы не украли».
При слове «мать» между ними возникла другая тишина — пропитанная гарью и звуком, который Кайн носил в себе семнадцать лет: мокрым звуком меча, входящего в живот.
Их мать, Элла, была лекарем. Подбирала бродяг, латала их, как чинят дырявые сети. Когда близнецам исполнилось шесть, её «списали» по приказу Вермия. Шесть лет — достаточно, чтобы запомнить. Недостаточно, чтобы понять.
Кайн засмеялся.
Смех вырвался громко и резко, сквозь стиснутые зубы. Внизу никто не шутил. Толпа ревела его имя, а он смеялся — и несколько человек на площади подняли головы. Смех с дворцового балкона звучит не так, как смех у костра: почти как приказ. Или как приговор.
— Перестань, — сказала Лира.
— Не могу.
— Они смотрят.
Кайн заставил себя замолчать. Провёл ладонью по лицу, словно снимал маску, и улыбнулся.
— Нужно что-нибудь сказать. Королевское. Что говорят короли в первую ночь?
— Не знаю. Мы убили единственного короля, которого видели.
— Мы не убили. Он сам. Яд в перстне. Трусливая, подлая, великолепная в своей подлости смерть. Губы зелёные, глаза стеклянные, и…
— Кайн.
— Да.
— Иди спать.
— Не могу. Там, внизу, люди. Им нужно увидеть, что всё будет хорошо. Что новый мир начался. Что жертвы не были напрасны. Им нужно лицо, которое обещает это без слов.
Он повернулся к ней. Серые, как пепел, глаза были красны по краям и в них плясали отблески костров.
— У тебя нет такого лица, — тихо сказала Лира.
— Знаю.
— У меня тоже.
— Тоже знаю.
На дальнем конце площади что-то грохнуло. Потом донёсся крик — не ликующий, а короткий, рваный, полный боли. Там, где дворцовая стена переходила в торговые ряды, тёмные фигуры ворвались в лавку, выволокли кого-то на мостовую и начали бить.
— Мародёры? — спросил Кайн.
— Самосуд. Лавка принадлежала интенданту Вермия. Тому, который закупал яд для крысоловок.
— Крысоловки, — повторил Кайн.
Они оба знали: так называли не ловушки для крыс. В подвалы дворца сводили тех, кого Вермий «списывал». Яд подмешивали в воду, через восемь часов человек засыпал и не просыпался. Чисто. Тихо. Бухгалтерски точно.
— Нужно остановить, — сказал Кайн.
— Нужно.
Но ни один из них не двинулся.
В глубине каждого жила мысль, которую нельзя было произнести: интендант заслужил. Он покупал яд, знал, для чего тот нужен, подписывал накладные на бочки со смертью, а потом возвращался домой ужинать.
Но если дать толпе убить того, кто заслужил, завтра она убьёт того, кто, по её мнению, заслужил. Послезавтра — того, кто показался подозрительным. Через неделю новый мир станет точной копией старого — только с другими лицами на балконе.
— Грач! — крикнул Кайн, оборачиваясь к дверям.
Грач возник мгновенно: видимо, стоял снаружи всё это время. Широкий, тяжёлый, с руками, будто слишком длинными для его тела, и лицом цвета обожжённой глины.
— Внизу, на площади. Самосуд.
— Знаю. Интендант Блохин.
— Останови.
Во взгляде Грача мелькнул вопрос, но он его не задал. Кивнул и ушёл. Его шаги — тяжёлые, мерные — затихли в коридоре.
Лира проводила его глазами.
— Он хороший солдат, — сказала она.
— Лучший.
— Он делает то, что ему говорят. Не спрашивая. Это опасно.
— Опаснее, чем когда спрашивают?
— Иногда — да.
Кайн снова повернулся к площади. Костры горели ровнее. Пьяный угар первых часов схлынул, на смену ему пришло другое чувство — тягучая усталость, облегчение и страх, что всё это сон. Утром они проснутся, Вермий будет жив, списки снова окажутся на его столе, а крысоловки будут полны.
— Лира.
— М?
— Теперь мы должны быть лучше, чем он.
— Мы и так лучше.
— Нет. Не «и так». Специально. Осознанно. Каждый день — лучше. В каждом решении. Иначе зачем всё это?
Лира не ответила.
Она умела молчать так, что это молчание казалось важнее слов. Но сейчас следующей ноты не прозвучало.
С юга пришёл ветер — из Пустоши. Он принёс сладковатую гниль, смешанную с металлическим запахом: ржавчиной, кровью, старой химией, сочившейся из ран земли.
Кайн поёжился.
— Холодно.
Холодно не было. Было страшно. Но люди редко говорят «мне страшно». Они говорят: «устал», «пройдусь», «холодно» — и прячутся за этими словами.
Лира знала. Она всегда знала.
Она коротко положила ладонь ему на плечо — не сжала, просто обозначила присутствие — и убрала руку.
— Иди спать, — повторила она. — Завтра мир не закончится.
— А вдруг?
— Тогда хотя бы выспишься перед концом.
Он усмехнулся — уже без надлома.
— Спокойной ночи, Лира.
— Спокойной ночи, Кайн.
Он ушёл. Она осталась.
Стояла на балконе, пока последний костёр не превратился в угли, пока площадь не опустела, пока небо на востоке не посерело, как старая тряпка, которой вытерли что-то красное.
Она думала о матери: о мокром звуке, о зелёных губах, о яде и списках. О народе: о восьмистах тысячах ртов, которые завтра потребуют хлеба, которого нет. О Кайне — своей второй половине, отражении, проклятии и благословении.
И о том, что победа — не точка. Победа — запятая, после которой начинается предложение, писать которое они ещё не умеют.
Ветер из Пустоши трепал её короткие волосы.
Она не поёжилась.
Ей не было холодно.
Ей было страшно.
Из «Записок Тихона», найденных после
Они стояли на балконе — два тонких стебля на краю крыши мира.
Внизу ревел народ. То есть — мы. То есть — я.
И я кричал: «Кайн!» Не потому, что верил. Потому, что горло привыкло кричать.
Семнадцать лет мы кричали: «Вермий!»
Разница — всего в один слог.
Глава вторая. Костровый Трон
Утро пришло, как приходит палач: без спешки, без жалости, с профессиональным равнодушием.
Кайн не спал.
Он лежал на огромной кровати Вермия, вырезанной из цельного дуба и заваленной шкурами. От них пахло стариком и лавандой. Вермий любил лаванду и от этой подробности Кайну хотелось то ли рассмеяться, то ли вывернуть желудок.
Над ним расплывалась фреска: небо, солнце, крылатые фигуры. Художник, вероятно, считал их ангелами. Крылья у них были слишком велики, лица — слишком малы, и оттого ангелы напоминали птиц, притворившихся людьми.
Кайн поднялся.
После трёх суток без сна усталость перестаёт быть усталостью. Она становится отравлением. Мысли расползаются, как отражение в грязной воде и тело двигается отдельно от тебя, по старой памяти.
В бронзовом зеркале — единственном настоящем зеркале Царства Кострова, выменянном Вермием у скупщика за двенадцать человеческих жизней, — Кайн увидел незнакомца.
Худое лицо. Скулы, острые, как углы ящика. Серые глаза с красными прожилками. Слипшиеся от пота волосы. И плащ Мориса, который он так и не снял: под плащом была лишь рубаха, пропитанная кровью — чужой или своей, уже неважно.
— Доброе утро, Ваше Величество, — сказал Кайн отражению.
Зеркало не ответило.
Это утешало.
Он спустился по винтовой лестнице, выдолбленной в толще стены. Ступени были вогнуты посередине тысячами подошв. Лестница вела вниз — под подвалы, под тюрьмы, в место, которое официально называли Нижним Залом, а неофициально — Кишками.
Дворец Вермия стоял на руинах Бункера — убежища старого мира, вкопанного в землю, как зуб в десну. Верхние этажи переделали под склады, казармы и крысоловки. Нижние оставались запечатанными. Вермий открыл их в первый год своего правления и впускал туда лишь Северина.
Кайн знал дорогу. Перед арестом Северин нарисовал план — аккуратный, подробный, будто предвидел и собственное падение. Листок лежал в кармане плаща вместе с огарком свечи и ножом. Нож Кайн носил не для защиты: им было удобно вычищать грязь из-под ногтей.
Нижний Зал встретил его светом.
Кайн ожидал сырости, пауков, скелета прежнего короля, прикованного к стене. Может быть, горы золота. Революции любят такие находки.
Но стены, пол и потолок сами источали ровное голубоватое сияние. Не свечное. Не масляное. Свет старого мира — трёхсотлетний и упрямый. Те, кто создавал его, строили на века после собственной смерти.
В центре зала стоял Трон.

Костровый Трон.
Он почти не напоминал трон: скорее кресло, вросшее в пол. Или пол, выросший в кресло. Материал не был ни камнем, ни деревом, ни металлом. Гладкий, серый, пронизанный тонкими прожилками, от него шло неправильное тепло — живое, как тепло шкуры спящего зверя.
Позади трона стену покрывали знаки старого мира. Матерь Зоя называла их буквами и цифрами мёртвого языка. Кайн их не читал. Никто не читал — кроме Зои и, как теперь выяснилось, Северина.
Кайн обошёл Трон. Потом ещё раз.
— Ну? — спросил он наконец.
Трон молчал.
— Это из-за тебя. Из-за тебя Вермий убивал. Из-за тебя мать… Из-за тебя всё.
Трон не ответил.
Кайн сел — с усталой насмешкой. Ему хотелось узнать, каково это: занять место, где решались судьбы. Посидеть минуту и уйти.
Мир изменился не сразу.
Сначала подлокотники потеплели. Потом стали горячими. Кайн дёрнулся, пытаясь встать, но тело не послушалось. Ни цепей, ни ремней не было, просто мышцы, ещё вчера рубившие врагов на стене, сделались мокрыми верёвками.
Затем пришёл звук.
Низкий гул шёл не через уши, а через кости: позвоночник, рёбра, череп. Каждая кость отзывалась по-своему, вместе собирая не музыку, а её древний, первичный источник.
И появился Счётчик.
Он висел перед глазами, словно его вывели на внутреннюю сторону век. Полупрозрачные символы принадлежали мёртвому языку, но Кайн понимал их без перевода. Не читал — знал смысл прежде, чем успевал назвать его словами.
ДО СБОРА ДАНИ: 4 ГОДА 11 МЕСЯЦЕВ 3 ДНЯ
ТЕКУЩИЙ ДОЛГ: 127 000 ЕДИНИЦ ЖИЗНЕННОЙ СИЛЫ
ГРАЖДАНЕ ТЕРРИТОРИИ: 814 227
КАЗНА, ЭНЕРГЕТИЧЕСКИЙ ЭКВИВАЛЕНТ: 0
СТАТУС: КРИТИЧЕСКИЙ
Кайн моргнул. Цифры не исчезли.
Закрыл глаза — они стали ярче.
Повернул голову — Счётчик двинулся вместе с ним, вшитый в зрение, как паразит в плоть.
Четыре года, одиннадцать месяцев, три дня.
Сто двадцать семь тысяч единиц.
Восемьсот четырнадцать тысяч двести двадцать семь граждан.
Казна — ноль.
Кайн засмеялся.
Это был смех человека, которому сообщили, что его болезнь неизлечима и заключена не в теле, а в должности.
— Четыре года, — прошептал он. — Четыре…
Он попытался подняться. Тело откликнулось вяло, будто Трон нехотя отпускал того, кто может сбежать.
Если уйду — Счётчик исчезнет. Я никому не докажу, что он был.
Следующая мысль оказалась холоднее:
И я смогу сделать вид, что ничего не видел.
А третья — самой страшной:
Именно так поступил бы трус.
Кайн остался сидеть.
— Хорошо, — сказал он. — Я слушаю.
Голубой свет в стенах мигнул один раз. Может быть, Бункер подмигнул ему. Может быть, это был скачок старой сети. В местах, где технологии пережили создателей, разница между «показалось» и «случилось» не всегда важна.
По краям Счётчика побежали мелкие строки.
Последний сбор: 5 лет назад.
Уплачено: 89 000 из 131 000 требуемых единиц.
Дефицит: 42 000.
Санкция: ликвидация 42 000 единиц.
Выборка: автоматическая, приоритет — минимальная жизнеспособность.
Кайн закрыл глаза.
Сорок две тысячи.
Пять лет назад по Царству прокатилась «сонная хворь». Люди засыпали и не просыпались. Целительницы разводили руками.
Грач говорил: мор.
Зоя говорила: природа чистит стадо.
Вермий не говорил ничего.Он знал.
Сорок две тысячи единиц. На человеческом языке — матери, отцы, дети, старики, калеки, бродяги. Те, у кого слабое тело, бедность или болезнь ставили ниже в безжалостной таблице.
Но страшнее было другое.
Вермий мог уменьшить дефицит. Он сокращал число граждан заранее — выбирал тех, кого считал лишними. Убей десять тысяч — и сорок две превратятся в тридцать две. Убей двадцать — останется двадцать две. Убей почти всех «невыгодных» — и машина заберёт совсем немного.
Арифметика. Безупречная. Убийственная.
Вермий не был безумцем.
Вермий был бухгалтером.
От этого Кайн перестал дышать. Лёгкие сжались, мир поплыл, цифры размылись в белёсое пятно. В нём мелькнуло лицо матери — молодое, широкоскулое, с такими же серыми глазами. Она не упрекала. Просто смотрела на него так, как смотрят на любимого человека, за которого боятся.
Кайн судорожно вдохнул.
Потом вновь посмотрел на Счётчик — прямо, без попытки отвернуться.
Четыре года, одиннадцать месяцев, три дня.
Сто двадцать семь тысяч единиц.
Восемьсот четырнадцать тысяч двести двадцать семь граждан.
Внутри него родилась мысль — не крик и не обещание. Голый факт.
Не дам.
Я не дам им умереть.
Он встал.
Трон отпустил его легко, словно уже понял: этот не сбежит.
Счётчик не исчез.
Кайн поднялся по лестнице, и цифры шли вместе с ним. Вышел в коридор — они оставались перед глазами. Посмотрел на веснушчатого стражника с копьём, который держал древко так, будто ещё не решил, какой стороной колоть.
Возле лица стражника вспыхнула строка:
Единица 547881. Жизнеспособность: 94%. Возраст: 19. Статус: годен.
Кайн отвёл взгляд.
Служанка несла кувшин. Рядом с ней:
Единица 612004. Жизнеспособность: 71%. Возраст: 42. Статус: зона риска.
Зона риска.
Сорокадвухлетняя женщина с кувшином могла заснуть и не проснуться, если её жизнеспособность упадёт ещё ниже. И она не знала. Никто не знал — кроме него.
Кайн сжал кулаки.
Он шёл по коридору, и каждый встречный превращался в номер, строку, показатель. Счётчик накладывался на мир, как витраж на окно.
У окна он остановился. На площади после ночного праздника валялись объедки, битые бутылки и обрывки флагов. Две бездомные собаки обнюхивали пепелище костра.
— Четыре года, — прошептал Кайн. — У меня четыре года, чтобы совершить невозможное.
Он помолчал.
— Или стать убийцей.
Свет из Пустоши полз по площади — мутный, жёлто-серый. Счётчик мерцал.
4 ГОДА 11 МЕСЯЦЕВ 2 ДНЯ
Один день уже ушёл.
Кайн повернул к покоям Вермия.
Глава третья. Наследство мертвеца
Покои Вермия были музеем.
Не музеем старого мира — с картинами за стеклом и людьми, которые ходят тихо. Здесь каждый предмет был частью одной коллекции: коллекции человека, семнадцать лет убивавшего людей и любившего порядок.
Кайн стоял посреди кабинета и не мог заставить себя сесть.
Массивный дубовый стол был безупречно чист. Ни пылинки. Ни пятна. Три пера лежали параллельно, на одинаковом расстоянии друг от друга. Рядом — запечатанная чернильница, песочные часы с застывшим на середине песком и белый шахматный король из кости, лишённый головы.
Кайн взял фигурку, повертел в пальцах и положил обратно. Точно туда, где она лежала.
Он заметил это движение уже после.
Стены занимали полки с книгами. Большинство были переписаны от руки: хроники, своды законов, справочники по лекарству и земледелию. Среди них стояли несколько печатных книг старого мира. Кайн потянул одну — переплёт подался, страницы рассыпались в пальцах жёлтой трухой.
Он стряхнул бумагу с ладони.
Дневники лежали в нижнем ящике стола, за простым замком. Кайн вскрыл его ножом за полминуты. Секрет Вермия защищала не сложность замка — никто просто не смел искать.
Семь тетрадей в тёмных кожаных обложках.
Почерк был мелкий, колючий, похожий на следы птичьих лап на снегу.
Кайн открыл первую.
Двадцать три года назад. Год коронации.
Сегодня я впервые сел на Трон. Счётчик показал то, что мой предшественник Борис не удосужился сообщить. Он вообще не утруждался: лежал в опиумном дурмане и ждал смерти. Смерть пришла в виде отравленного пирога. Кто отравил? Я. Зачем? Потому что кто-то должен был.
До сбора: 4 года 2 месяца. Долг: 134 000. Граждан: 867 000. Казна: 12 000. Смешно.
Кайн перевернул страницу.
Я провёл расчёты. При нынешнем уровне добычи кристаллов и производства за четыре года можно получить не больше 85 000 единиц. Дефицит: 49 000. Сорок девять тысяч умрут, потому что я не могу заплатить за них. Должен ли я скорбеть? Разумнее — планировать.
Следующая запись начиналась без предисловий.
Составил первый список.
Бродяги — 4 200.
Неизлечимо больные — 2 800.
Каторжные преступники — 3 400.
Итого низшая категория: 10 400. Если ликвидировать их до сбора, долг снизится на 10 400 единиц, дополнительно — экономия содержания. Остаточный дефицит: 38 600. Недостаточно.
Кайн закрыл тетрадь.
Не потому, что не мог читать дальше. Потому, что мог.
Он уже понял логику. Она была безупречна, как часовой механизм, и чудовищна, как механизм, приделанный к бомбе.
Он пролистал тетрадь к концу.
Последняя запись была сделана за день до штурма.
Близнецы у ворот. Их армия — крестьяне с вилами и десяток дезертиров с моими же мечами. У меня гарнизон, стены, запасы на полгода. Я мог бы их остановить. Но зачем?
До следующего сбора — 4 года 11 месяцев. Текущий долг — 127 000. Казна пуста: Морис и его псы пропили, проели и растащили всё, до чего дотянулись. Даже если восстановить шахты, землю и торговлю, останется дефицит не меньше пятидесяти тысяч. Я могу снова составлять списки. Пять лет. Пятьдесят тысяч имён. Но больше не хочу.
Прошлый сбор уже забрал сорок две тысячи. Я видел, как страна назвала это сонной хворью, потому что слово «хворь» легче вынести, чем слово «выбор». А я устал. Устал считать. Устал вычёркивать имена. Устал класть лаванду в подушку, чтобы не чувствовать запах крови. Впрочем, кровь не пахнет. Пахнет мой собственный страх.
Яд в перстне — подарок Северина «на крайний случай». Случай настал. Пусть близнецы узнают. Пусть мальчишка сядет на Трон и увидит. Пусть ему станет так же тошно, как мне. Я оставляю ему цифры. И дневники. Пусть попробует быть лучше.
Кайн закрыл тетрадь.
Его руки не дрожали. Это было хуже дрожи. Ужас уже прошёл тело и осел глубже — в костях.
Семь тетрадей. Семнадцать лет списков. Семнадцать лет бухгалтерии смерти.
Он открыл вторую — наугад.
Список 17. Южная провинция.
Списаны: 340 единиц.
Бродяги — 112.
Неизлечимые — 87.
Политические — 45.
Прочие — 96.
Метод: ядовитый дым в ночлежных домах. Имитация пожара. Расход: три бочки состава, двенадцать исполнителей. Потери среди исполнителей: две единицы, отравление по неосторожности.
Примечание: капитан Рэм отказался выполнять приказ. Заменён. Капитан Рэм переведён в категорию «списать при следующем цикле».
Ниже шло приложение: имена, возраст, занятия, номера.
Агнесса Бродова, 67 лет, бывшая ткачиха, 341002.
Тимур Безродный, 14 лет, бродяга, номер отсутствует.
Илья Петрович Кормак, 81 год, бывший учитель, 289443.
Лана, возраст неизвестен, проститутка, 567120.
Триста сорок имён. У каждого — дата смерти, способ и стоимость. Не ведомость. Не список. Могила, разлинованная столбцами.
Кайн оттолкнул тетрадь.
Она упала раскрытой, страницами вверх. Имена глядели с пола.
Он не поднял её.
Вермий не был сумасшедшим. Сумасшедшего можно ненавидеть легко - как бешеную собаку, которую нужно остановить. Вермий думал, взвешивал, выбирал. И записывал каждое имя. Быть может, это было его покаянием. Быть может — привычкой человека, которому требовался порядок даже в убийстве.