

Чернов Дмитрий
796 ударов в минуту. Серый Пепел
ГЛАВА 1. Вечерний Лязг
Сигнал прозвучал ровно в восемнадцать ноль-ноль.
Оливер Кейн стоял у окна своей каморки на четвёртом этаже и смотрел, как Город замирает. Вой сирены впивался в уши, как раскалённая спица — не физически, а глубже, куда-то в основание черепа, туда, где у нормальных людей живёт страх. Он уже привык. Все привыкли. Но привычка не убивала боль, она просто превращала её в фоновый шум, такой же постоянный, как гул паровых генераторов под землёй.
По всему фасаду Акрополя, одного за другим, с грохотом захлопывались стальные шторы. Глухой, металлический лязг эхом отражался в узких улочках Шахтерска, будто великан запирал на ночь свои несметные сокровища. Оливер знал, что за этими шторами — пустота. Он был там однажды, десять лет назад, когда отец взял его с собой на «экскурсию». Акрополь был мёртв внутри. Только коридоры, только двери, только таблички с надписями, которые ничего не значили. Декорации. Город был декорацией.
Внизу, по пустынной мостовой, вымощенной брусчаткой цвета пепла, проплыл кортеж. Первым шёл автомобиль с затемнёнными стёклами — длинный, чёрный, похожий на катафалк. За ним — два фургона службы охраны, из которых на ходу выскакивали люди в одинаковых серых шинелях и намертво задраивали последние, случайно распахнутые створки магазинов и подъездов.
Никто не должен был видеть Лицо. Никто.
Оливер проводил кортеж взглядом до самого поворота, где машины скрылись за углом Акрополя. Там, за углом, был въезд в подземный гараж, а оттуда — лифт, ведущий прямо в недра Инженерного Корпуса. Оливер никогда не был там, но отец рассказывал. «Сердце Города», — называл он это место. Тогда Оливер думал, что отец говорит метафорой. Теперь он не был уверен.
Он отошёл от окна.
Комната была маленькой, почти клетушкой — двенадцать шагов от двери до стены, если идти по диагонали. Голые стены, выкрашенные в казённый серый цвет. Железная кровать, застеленная тощим матрасом. Стол. Стул. Тумбочка. На тумбочке — кружка с отбитой ручкой. В углу — роба, промасленная, пропотевшая, пахнущая шахтой даже после стирки.
И на подоконнике — печатная машинка «Ундервуд».
Оливер подошёл к ней, провёл пальцами по холодным клавишам. Они были похожи на зубы древнего существа — шершавые, тёплые от вечернего солнца (если то, что пробивалось сквозь смог, можно было назвать солнцем). Единственное наследство от отца. Единственное, что отец успел передать ему перед тем, как исчезнуть.
«Когда я умру, — сказал отец за месяц до исчезновения, — ты не хорони меня. Ты возьмёшь эту машинку и будешь печатать. Понял?»
Оливер не понял тогда. Он думал, отец шутит. Или бредит. Лео Кейн был странным человеком — инженером с душой поэта, что в Городе было диагнозом, а не достоинством. Он показывал Оливеру океан. Настоящий океан, которого никогда не видел. Он показывал ему леса, в которых никогда не был. Он говорил о звёздах, скрытых слоем смога, как о старых друзьях.
«Ты будешь Воображателем, сын, — сказал он однажды. — Я знаю. Это в крови.»
Тогда Оливер испугался. Воображение было под запретом. Параграф девятый Кодекса Комитета гласил: «Неконтролируемая мысль есть угроза стабильности. Образы, не санкционированные Советом, суть преступление против общества». За первое нарушение — трудовые лагеря. За повторное — исчезновение.
Отец исчез. Не за повторное нарушение — за то, что отказался создавать «нужные» образы. Официальная версия: несчастный случай при обслуживании паровых магистралей. Оливер не верил ни одному слову. Слишком правильная смерть. Слишком удобная.
Он отогнал воспоминания.
Внизу, на площади, уже зажёгся гигантский экран Постамента. Официальный диктор в строгом костюме читал вечерние новости. Его голос был ровным и безэмоциональным — таким, каким его запрограммировали. Проекции за его спиной сменяли друг друга: графики добычи тонера, отчёты о «добровольной» сдаче нелегальных машинок, портреты «врагов Города», которых никто никогда не видел вживую.
Оливер видел, как у диктора слегка дрожали руки. Скоро его заменят. Таков был закон — никто не мог оставаться у власти вечно. Даже дикторы. Даже проекции.
Он отвернулся от окна и сел на кровать.
Его руки были покрыты слоем угольной пыли, которая не смывалась даже после самого тщательного мытья. Она въелась в поры, в ногти, в линии судьбы, которые когда-то — в другой жизни — читала ему мать. Он работал в шахтах, добывая тонер — чёрную, маслянистую субстанцию, которая питала весь Город. Без неё «Ундервуд» был бы просто куском металла. Без неё Постамент погас бы. Без неё Корректоры не могли бы создавать свои лживые образы.
Тонер был кровью Города. А Оливер был одним из тех, кто добывал эту кровь, метр за метром вгрызаясь в каменное нутро Земли.
Завтра смена начиналась в шесть утра. Он должен был спать. Но сон не шёл.
Он снова подошёл к окну.
Внизу, на пустынной улице, горели редкие фонари — тусклые, жёлтые, чадящие маслом. Их свет выхватывал из темноты мокрый асфальт (только что проехала поливальная машина — единственная, кто работал по ночам), ржавые решётки ливнёвок и чью-то тень, скользнувшую за угол.
Оливер замер.
Тень была слишком быстрой для случайного прохожего. Слишком низкой. Слишком целенаправленной.
Он отступил от окна, задернул штору. Плотную, старую, из грубой ткани, которую повесил ещё отец. «Никогда не стой у окна, когда не нужно, — учил Лео. — У них есть снайперы. И у них есть приказ стрелять без предупреждения».
Оливер никогда не проверял, правда ли это. Ему хватало веры.
Он лёг на кровать, не раздеваясь. Закрыл глаза.
Перед внутренним взором встали образы — те, которые он прятал глубоко внутри, как прячут запрещённую книгу под половицей. Анна. Дочь. Стол с дымящимся супом. Идиллия, которой никогда не было.
Он не плакал. Он давно разучился.
Вместо этого он тихо, одними пальцами, простучал на воображаемой клавиатуре ритм. Не быстрый, не медленный. Тот самый, который отец называл «пульсом жизни». 72 удара в минуту. Частота покоя.
Под этот ритм он и уснул — в грязной одежде, на тощем матрасе, в комнате, где единственным сокровищем была старая печатная машинка на подоконнике.
За окном продолжал гореть Постамент. Диктор с дрожащими руками читал новости о великих победах и неизбежном будущем.
Город спал.
Или делал вид.
ГЛАВА 2. Цена Тонера
Шесть часов утра. Сирена прорвала ночную вату тишины не пронзительным воем, а густым, похожим на кашель, ревом. Метрополис просыпался, и его пробуждение было тяжёлым, как подъём из могилы. Света не было — был лишь переход от густой черноты к густому серому рассвету, который медленно просачивался сквозь одеяло смога, не озаряя, а лишь обозначая контуры унылого мира. Багровые огни аварийных систем отражались в лужах мазута, окрашивая Шахтерск в цвета старой ржавчины.
Оливер не слышал сирены. Он проснулся за минуту до неё — привычка, выработанная годами. Организм знал: если не встать самому, поднимут насильно. И второе было хуже.
Он умылся ледяной водой из-под крана (горячую давали только по графику, и утренний график был для стариков и больных — он не подходил ни под ту, ни под другую категорию). Натянул рабочую робу — грубую, пропахшую мазутом, с заплатками на коленях и локтях. Проверил карманы. В левом — ломоть хлеба, завёрнутый в тряпицу. В правом — пустой картридж для тонера.
Пустой картридж был его тайной. И его преступлением.
Он спустился по лестнице — лифт в их доме не работал уже три года, и никто не собирался его чинить. На площадке второго этажа ему встретилась соседка, старуха с лицом, похожим на печёное яблоко. Она посмотрела на него мутными глазами и перекрестилась. Не потому, что боялась — потому, что крестила всех подряд, как заклинание от всех бед. Оливер кивнул. Она не ответила.
На улице его уже ждал поток. Сотни таких же, как он, закутанных в промасленные, пропотевшие робы, молча двигались по улицам, подчиняясь невидимому магнитному полю. Они были серой кровью, что медленно пульсировала в каменных жилах города, стекая к его промышленному сердцу — шахте «Циклоп».
Гигантский бетонный кратер зиял в теле района, как незаживающая язва. Из его жерла вырывались клубы пара, перемешанные с угольной пылью и озоном. Низкое гудение вентиляторов напоминало предсмертный хрип — монотонный, бесконечный, усыпляющий. Оливер знал, что, когда вентиляторы замолчат, это будет означать только одно: смерть. Не его — шахты. А без шахты не было бы работы. А без работы не было бы картриджа. А без картриджа не было бы Анны.
Он шагнул в клеть.
Клеть, пожирающая рабочих, была старым, изношенным зверем. Её прутья дрожали, тросы скрежетали, выдираясь из застывшей смазки. Когда дверь с лязгом захлопнулась, Оливер прислонился спиной к холодной, липкой от влаги стенке. Квадрат неба над головой стремительно уменьшался, превратившись в почтовую марку, затем в булавочный укол света — пока его окончательно не поглотила тьма.
Его окружал оглушительный грохот моторов, скрежет железа по железу и тяжёлое, сопящее дыхание десятков людей. Спуск в преисподнюю занимал ровно три минуты. Три минуты, чтобы попрощаться с тем, что кто-то мог назвать жизнью.
Оливер не прощался. Он готовился.
Шахта не была просто туннелем. Это был подземный мегаполис, лабиринт штреков и забоев, где тьма была не отсутствием света, а самостоятельной, плотной субстанцией, которая давила на глаза, на уши, на самую душу. Свет их шлемов — слабый, жёлтый, дрожащий — выхватывал из мрака лишь крошечные фрагменты реальности: блестящие чёрные прожилки в стенах.
«Сны Земли». Кристаллические образования, пульсирующие сырым тонером.
Воздух был густым, как кисель, насыщенным мелкой, маслянистой пылью, которая въедалась в поры, застилала глаза и скрипела на зубах. Оливер дышал через раз — глубокий вдох, задержка, короткий выдох. Так учил отец. «Пыль убивает медленно, — говорил Лео. — Но верно. Не торопи её».
Его напарник, Марк, уже работал у дальнего забоя.
Марк был старым шахтёром — лет под пятьдесят, хотя выглядел на все семьдесят. Его лицо напоминало карту разочарований: все морщины и шрамы вели в никуда. Он работал отбойным молотком, и его движения были до жути выверенными, лишёнными любого излишества. Каждый удар экономил каплю сил, продлевая агонию ещё на один день.
— Эй, молчун, не зевай! — его хриплый голос прорвал грохот, как тупой нож. — Подпорку давай, пока меня здесь не завалило!
Оливер молча подставил деревянную балку под потолок, ощущая вибрацию от молотка в костях. Марк был болтлив — говорил без остановки, будто боялся, что если замолчит, то тьма поглотит его целиком. Он рассказывал о жене, которая пилила его за маленькую зарплату. О дочери, которую устроил в сортировочный цех («хорошая работа, чистая, не то что наша»). О том, как в молодости хотел стать Воображателем, но «вовремя одумался».
— Воображение — это роскошь, парень, — сказал он, вытирая пот с лица грязной тряпкой. — Мы, шахтёры, не можем себе позволить роскошь. Мы добываем тонер для тех, кто может. А сами — он махнул рукой в темноту. — Сами мы тени.
Оливер не ответил. Он думал об отце. О том, как Лео тоже когда-то работал в этой шахте — инженером, а не простым забойщиком. О том, как он ушёл отсюда в Тепловое Управление. О том, как исчез.
Марк, будто прочитав его мысли, ткнул молотком в крупный кристалл.
— Вот, полюбуйся.
При свете фонаря кристалл на мгновение ожил, показав призрачный, полупрозрачный образ: поле пшеницы под ветром. Живое, дышащее, настоящее — на долю секунды, пока тонер не застыл снова.
— «Сны Земли», — сказал Марк, и в его голосе впервые прозвучало нечто похожее на благоговение. — Красота, да? А через час это будет пыль в картридже какого-нибудь стукача-цензора. Забавно, а?
— Забавно, — глухо повторил Оливер.
Он смотрел на кристалл и думал о том, что отец когда-то сказал ему: «Это — незавершённые мысли планеты. Её забытые сны. А мы, сын, мы добываем их, как руду. Чтобы кормить машину, которая уничтожила саму возможность мечтать».
Тогда Оливер не понял. Теперь понял слишком хорошо.
Перерыв был через четыре часа.
Оливер дождался, когда Марк уйдёт в дальний тоннель по нужде, и скользнул в уборную — тесную, вонючую кабинку, где запах мочи вступал в химическую реакцию с запахом дезинфектанта. Здесь, в этом аду из бетона и ржавчины, он совершал свой ежедневный ритуал предательства.
Он достал из потайного кармана в подошве сапога пустой картридж. Затем — заточенный осколок породы, который носил с собой как реликвию.
Его пальцы, несмотря на дрожь от усталости, двигались с ювелирной точностью. Он уже знал, где искать. Вчера, возвращаясь с забоя, он заметил жилу — особенно чистую, особенно яркую. «Сны» там были крупными, почти прозрачными, с глубокими, насыщенными образами внутри. Он нашёл её снова.
Один точный, резкий удар — и мерцающий осколок оказался в его ладони. Холодный. Живой. Пульсирующий.
Он вставил его в картридж. Серый тонер. Сырец. Топливо для его личного, жалкого побега.
В этот момент за его спиной раздался скрип.
Оливер замер, сжимая в кулаке драгоценный кристалл, прижимая его к груди, как талисман. Сердце колотилось где-то в горле. Он медленно повернул голову.
В проёме стоял Марк.
Его глаза, выцветшие от вечной темноты, смотрели на Оливера без удивления. В них плавал тяжёлый, почти отеческий укор. И неподдельный страх.
Они молчали несколько секунд. Они растянулись в вечность.
— Глупость, парень, — наконец прохрипел Марк. Его голос был шепотом заупокойной молитвы. — Чистейшая, беспросветная глупость.
Он развернулся и ушёл, тяжело ступая по гравию.
Оливер остался один, с бешено колотящимся сердцем и картриджем, который жёг ладонь. Марк не сдал его. Пока нет.
Но «пока нет» не означало «никогда».
Обратный путь в клети был похож на воскрешение.
Оливер чувствовал вес картриджа в кармане, будто это была не крошечная капсула, а ядро раскалённого свинца. Он смотрел на затылки других шахтёров, на их согнутые, обречённые спины. Они были живыми трупами, возвращающимися с той стороны. Он был одним из них.
И всё же в его кармане теплилась искра. Искра того, что когда-то называли душой.
Он думал об отце. Об Анне. О дочери, которой не существовало. О том, что, если его поймают, его «сотрут». Не убьют — хуже. Сотрут личность, превратят в пустую оболочку, которая будет работать на шахте до тех пор, пока не рассыплется.
Но если он не украдёт тонер — Анна умрёт. Не по-настоящему (она и так была мертва), а в его памяти. А без памяти он тоже был мёртв. Просто не знал этого.
Клеть остановилась. Двери открылись.
Оливер шагнул в серый, чадящий сумрак вечернего Шахтерска и пошёл домой, неся в кармане свою тайну, свою надежду и свой приговор.
Дома он снова стоял под ледяными струями душа, которые не смывали, а лишь размазывали грязь по телу. Боль в мышцах была привычной — ноющей, тупой, фоновой. Она не исчезала никогда, просто иногда становилась тише, чтобы через минуту вернуться с новой силой.
Он закрыл глаза.
Отец, — мысль прорвалась сквозь усталость, как крик в пустоте. Что они с тобой сделали? Ты показывал мне океаны, сотканные из звёздной пыли, и леса, что росли из тишины. Ты говорил, что границы — лишь иллюзия, что настоящий мир скрыт за пеленой привычного, стоит лишь посмотреть под нужным углом. А теперь твой сын крадётся, как падальщик, и ворует осколки чужих снов, чтобы слепить из них призраков в своей конуре. Ты боролся с системой в открытую. А я лишь прячусь от неё в сумерках собственного вымысла. Скажи, чей путь был благороднее? И чей — безнадёжнее?
Ответа не было. Был только шум воды и далёкий гул генераторов.
Он выключил душ, вытерся жёстким, драным полотенцем и вышел в комнату.
«Ундервуд» стоял на подоконнике, холодный, молчаливый, терпеливый. Оливер сел за стол, достал картридж, вставил его в машинку. Клавиши чуть заметно засветились — слабым серым свечением, едва различимым в полутьме.
Он не начал печатать сразу. Сначала он закрыл глаза и вспомнил.
Анна. Её улыбку. Её привычку наклонять голову влево, когда она говорила его имя. Её голос — низкий, чуть хрипловатый, как у курящих женщин, хотя она никогда не курила.
Дочь. Смешные хвостики. Веснушки на носу. Вопросы, на которые у него никогда не было ответов.
Стол. Суп. Запах хлеба и домашнего тепла.
Он открыл глаза и начал печатать.
ГЛАВА 3. Заброшенный Парк
Часом позже Оливер уже шёл по тёмным, извилистым переулкам Шахтерска, прижимая к груди старый рюкзак, в котором лежал «Ундервуд». Рюкзак был отцовским — кожаным, потёртым, с пряжкой, которая вечно расстёгивалась в самый неподходящий момент. Оливер носил его как амулет. Как напоминание о том, кем он должен был стать.
Заброшенный Парк находился на северо-западной окраине района, там, где Город медленно умирал естественной смертью — без взрывов, без драм, просто потому, что Комитету стало невыгодно поддерживать эту территорию. Ржавые качели торчали из земли, как кости вымершего животного. Фонтан, не работавший десятилетиями, был завален битым стеклом и окалиной. Деревья — те немногие, что ещё росли здесь, — стояли голыми, чёрными, обугленными, будто кто-то прошёлся по ним паяльной лампой.
Но именно здесь, в этом царстве запустения, Оливер чувствовал себя живым.
Он пришёл за час до «выступления». Достал машинку из рюкзака, поставил на старый ящик из-под снарядов — свою импровизированную сцену. Проверил картридж. Тонера было меньше половины — хватит на десять, от силы пятнадцать минут проекции. Потом придётся сворачиваться, пока кто-нибудь не заметил, что он использует краденое.
Зрители начали собираться за полчаса до начала. Они приходили поодиночке, редко — парами, крадучись, оглядываясь через плечо. Оливер знал их всех в лицо, хотя никогда не спрашивал имён. Это были «Молчаливые» — люди, уставшие от официальных проекций Постамента, от лжи, которая лилась с экранов под аккомпанемент бодрых маршей. Они приходили сюда, чтобы увидеть правду. Или хотя бы её подобие.
Сегодня их было семеро. Мужчина в потрёпанном пальто, с лицом учителя, уволенного за «неблагонадёжность». Женщина с ребёнком на руках — девочка спала, уткнувшись носом в материнское плечо. Парень с горящими глазами, который всегда стоял в первом ряду и сжимал кулаки так, что костяшки белели. Старик с тростью, который никогда ничего не говорил, но всегда кивал в конце.
— Начинай, Кейн, — сказал парень с горящими глазами. — Мы готовы.
Оливер кивнул.
Он сел на перевёрнутый ящик, положил пальцы на клавиши. На секунду замер, прислушиваясь к себе. Сердце билось ровно — 72 удара в минуту. Частота покоя. Но внутри уже зрело другое, более быстрое, более опасное.
Он начал печатать.
Клавиши застучали, выбивая ритм его сердца. Из машинки выползла чёрно-белая дымка — тонер испарялся, превращаясь в проекцию, послушную ударам клавиш. Дымка медленно собиралась в образ.
Маленькая девочка, запускающая бумажного змея.
Змей был слеплен из газетных заголовков — тех самых, что печатал Постамент. «Рекорд добычи тонера», «Новая победа над врагами», «Счастливое будущее под защитой Комитета». Но небо, в которое взмывал змей, было другим. Оно было соткано из переплетения проводов, труб и чёрных, закопчённых облаков — настоящим небом Города, каким его видели каждый день.
Проекция была бледной, дрожащей, неустойчивой — Оливер всё ещё не научился контролировать подачу тонера, и образ то распадался на пиксели, то собирался вновь. Но в ней была странная, щемящая правда, которой не было в официальных трансляциях.
Девочка смеялась. Змей взлетал всё выше. Провода под ним раскачивались, как ветки деревьев.
Зрители смотрели, затаив дыхание.
Учитель в потрёпанном пальто вытер глаза. Женщина с ребёнком улыбнулась — впервые за вечер. Парень с горящими глазами разжал кулаки. Старик с тростью медленно кивнул, и в его мутных глазах блеснуло что-то похожее на слёзы.
В эти минуты Оливер не был шахтёром. Не был вором. Не был преступником.
Он был волшебником.
Проекция длилась ровно двенадцать минут.
Когда тонер кончился, образ начал таять — сначала змей, потом девочка, потом небо из проводов. Оливер поднял руки, и дымка рассеялась окончательно, оставив после себя только запах озона и горелой бумаги.
Тишина.
Потом старик с тростью зааплодировал. Один. Медленно, тяжело, словно каждый хлопок стоил ему усилий. К нему присоединилась женщина с ребёнком. Потом учитель. Потом парень с горящими глазами.
— Спасибо, Кейн, — сказал учитель. — Мы мы не знаем, как вас благодарить.
— Не надо благодарить, — ответил Оливер, убирая машинку в рюкзак. — Просто помните. Когда смотрите на Постамент, помните, что там — ложь. А здесь, пусть и на минуту, была правда.
Он хотел добавить что-то ещё, но не успел.
Вдали, где-то со стороны Акрополя, раздался вой сирены. Не комендантской — другой, более высокой, более резкой. Сирены Корректоров.
— Уходите, — сказал Оливер, застёгивая рюкзак. — Быстро.
Зрители рассыпались кто куда, исчезая в лабиринте ржавых качелей и битых фонтанов. Учитель ушёл первым, уводя женщину с ребёнком. Парень с горящими глазами задержался на секунду, посмотрел на Оливера, хотел что-то сказать, но передумал и растворился в темноте.
Остался только старик с тростью.
— Ты рискуешь, парень, — сказал он. — Каждый раз, когда выходишь сюда, ты рискуешь.
— Знаю, — ответил Оливер.
— Знаешь ли? — старик покачал головой. — Твой отец тоже рисковал. И посмотри, чем это кончилось.
Оливер замер.
— Вы знали моего отца?
Старик не ответил. Он развернулся и медленно побрёл прочь, опираясь на трость, пока его силуэт не растаял в сером мареве.
Оливер смотрел ему вслед, сжимая лямки рюкзака. В груди росло странное, тревожное чувство — смесь страха и надежды.
Он повернулся и пошёл домой, стараясь держаться теней.
Дома он запер дверь на два замка, задёрнул шторы и сел за стол.
Рюкзак с «Ундервудом» стоял у ног. Картридж был пуст — последние капли тонера ушли на девочку и змея. Завтра нужно будет красть снова. И послезавтра. И всегда.
Он достал из кармана потрёпанную фотографию — единственную, что у него осталась. На ней был отец, молодой, улыбающийся, стоящий на фоне какой-то машины, похожей на печатный станок, только в десять раз больше. Оливер тогда не понял, что это за машина. Теперь догадывался.
«Сердце Системы», — прошептал он, глядя на фото. — Ты говорил, что оно существует. Я не верил. А теперь теперь я не знаю, чему верить.
Он положил фотографию на стол и закрыл глаза.
Перед внутренним взором снова возникла проекция — девочка, змей, небо из проводов. Но теперь образ был другим. В нём появился отец. Стоящий рядом с девочкой, держащий её за руку. Улыбающийся той же улыбкой, что на фото.
«Я найду тебя, — подумал Оливер. — Где бы ты ни был. Живой или мёртвый. Я найду тебя».
Он не знал, что эта клятва приведёт его в самые недра Города, к встрече с тем, кого боялись даже Корректоры. Не знал, что его «Ундервуд» станет не только инструментом для создания иллюзий, но и оружием. Не знал, что цена правды — это его собственная жизнь.
Но если бы знал — всё равно пошёл бы.
ГЛАВА 4. Призрачная Семья
Он вернулся домой затемно, хотя в Городе никогда не было по-настоящему темно — только серо, только уныло, только одинаково. Багровое зарево заводов подсвечивало горизонт, как предвестник вечного пожара, который никто не тушил, потому что никто не помнил, когда он начался.
Оливер поднялся по лестнице, стараясь ступать тихо. Сосед дядя Миша курил на площадке третьего этажа, глядя в никуда. Увидел Оливера, кивнул, выпустил клуб дыма.