

Максим Козлов
Тихая земля
Хороший доктор
Утро началось с запаха гари, хотя ничего не горело.
Доктор Марк Ильин стоял у окна своей квартиры на четырнадцатом этаже и смотрел, как город просыпается без обычного шума. Солнце висело низко, оранжевое и мутное от смога, а улицы были заполнены людьми, которые не разговаривали. Они шли на работу, вели детей в школы, покупали газеты в киосках, но звук города стал другим. Он стал похож на шум прибоя — далёкий, монотонный, лишённый человеческих голосов. Только шаги, шорох одежды, изредка кашель или смех. Смех ещё оставался, и это было странно. Они не могли сказать «я тебя люблю», но могли смеяться.
Марк потёр переносицу. Кофе остыл, он сделал глоток и поморщился. Горечь. Три месяца назад он бы вылил его и сварил новый, но теперь это казалось расточительством. Теперь многое казалось иначе.
По телевизору, который он не выключил с ночи, шёл утренний выпуск новостей. Ведущая, молодая женщина с усталым лицом, читала текст с телесуфлёра, и её голос звучал слишком громко, слишком чётко в тишине его квартиры. Она говорила о новых правилах содержания в резервациях, о проценте рождаемости, о том, что «комитет по биоэтике одобрил расширение клинических испытаний». Марк знал, что это значит. Испытания на них. На тех, кто не может сказать «нет».
Он выключил телевизор. Тишина стала глубже.
Он одевался медленно, как человек, которому некуда спешить, хотя опаздывал на встречу в министерстве. Белая рубашка, галстук — он затянул его слишком туго, потом ослабил. В зеркале отражалось лицо, которое ему не нравилось. Слишком бледное, слишком резкие складки у рта. Глаза, которые смотрели с каким-то вечным недоверием. Ему было сорок два, но выглядел он старше, особенно последние полгода. С тех пор, как всё началось.
В прихожей он остановился у вешалки, где висел её шарф. Синий, с белыми полосками. Она забыла его в тот день, когда ушла в больницу и не вернулась. Вернее, вернулась, но уже не совсем она. Сара теперь жила в резервации 4, на севере штата, и он не видел её уже месяц, потому что доступ для «говорящих» туда был закрыт. Только по спецпропускам, а ему пропуск не давали. Говорили — вы слишком близки, вы не сможете быть объективны. И он знал, что они правы. Он не мог быть объективен. Поэтому он врал им всем.
Он взял шарф, поднёс к лицу. От ткани пахло пылью и больше ничем. Её запах выветрился. Он положил шарф обратно и вышел, хлопнув дверью сильнее, чем нужно.
Лифт не работал. Он спустился по лестнице, считая ступеньки, чтобы не думать. Восемьдесят четыре. На улице его встретил шум без слов. Дворник, старик в оранжевом жилете, подметал тротуар. Он посмотрел на Марка и кивнул. Марк кивнул в ответ. Дворник был из «молчащих», он носил на груди жёлтую нашивку в виде перечёркнутого языка, как того требовал закон. Нашивка означала, что он не опасен, что он прошёл регистрацию, что он получил разрешение на простой физический труд. У него было лицо человека, который всё понимает, но ничего не может сказать. Или не хочет. Или это мы просто думаем, что понимает, подумал Марк. Мы всегда думаем за них. Это наша главная ошибка.
Машина завелась не сразу, стартер скрежетал долго и противно. Марк сидел, сжимая руль, и смотрел на приборную панель. Пробег сто тридцать тысяч. Он помнил, как покупал эту машину с Сарой, как они поехали на ней к океану в первый же день. Как она смеялась, когда он перепутал дорогу, и они заехали в какой-то тупик, где пахло рыбой и водорослями. «Из тебя выйдет отличный картограф», — сказала она тогда. Это было четыре года назад. Вечность.
Министерство здравоохранения находилось в центре, в сером здании без вывески. Охрана проверяла документы на входе долго и тщательно, хотя Марка здесь знали все. Он работал в этом здании двенадцать лет, сначала нейролингвистом, потом консультантом по когнитивным нарушениям, а теперь его должность называлась туманно — «специалист по оценке невербального интеллекта». Это звучало почти прилично. Почти по-научному. На самом деле он должен был решать, кто из «молчащих» ещё сохранил признаки человеческого разума, а кто уже нет. И от его заключения зависело, отправят человека в трудовую колонию или в исследовательский центр. Второе было хуже.
Лифт в министерстве работал. В нём пахло дезинфекцией и старыми бумагами. Марк нажал кнопку седьмого этажа и закрыл глаза. Он знал, что сегодня ему предложат. Вернее, он знал, что ему предложат то, от чего он не сможет отказаться, и это предложение изменит всё.
Конференц-зал был наполовину пуст. За длинным столом сидели четверо: министр Бреннан, которого Марк недолюбливал за привычку улыбаться, когда он говорит о чём-то страшном; доктор Эллиот, глава исследовательского отдела, лысый мужчина с тонкими губами и холодными глазами; женщина из службы безопасности, которую представили как госпожу Кларк и которая не сказала ни слова за всю встречу; и молодой парень с ноутбуком — стенографист. Марк сел напротив них всех, чувствуя себя подсудимым, хотя обвинение ещё не прозвучало.
— Доктор Ильин, рады вас видеть, — сказал Бреннан, и его улыбка была как у акулы в аквариуме — вроде бы настоящая, но слишком много зубов. — Кофе? Вода?
— Нет, спасибо. Я бы хотел сразу к делу. У меня ещё обход в клинике в два.
— Обход отменён, — сказал Эллиот и открыл папку, которая лежала перед ним. — Теперь у вас другие приоритеты. Мы ознакомились с вашим последним отчётом. Тот случай с женщиной из четвёртой резервации. Вы утверждали, что она демонстрирует сложное когнитивное поведение, эмоциональную память и даже, цитирую, «элементы абстрактного мышления». Это верно?
— Да. Пациентка Сара Миллс, двадцать девять лет, заражена три месяца назад, потеря речевой функции полная, включая письмо и жестовую речь. Но она рисует. Она рисует картины, которые...
— Мы знаем про картины, — перебил Эллиот. — Мы их видели. Они бессмысленны. Абстрактные пятна, линии. Она мажет красками по бумаге. Двухлетний ребёнок может делать то же самое. Собака может носить кисть в зубах, если её научить.
Марк почувствовал, как внутри поднимается горячая волна. Он сжал край стола так, что побелели костяшки.
— Двухлетний ребёнок не может передать ощущение одиночества через композицию и цвет. Собака не может нарисовать портрет человека, которого она потеряла. А она нарисовала меня. Она нарисовала меня до того, как я ей представился. Она поняла, кто я, по моему лицу, по моим движениям, по тому, как я смотрел на неё. Я стоял за стеклом, она не могла меня слышать или осязать, но она узнала меня.
— Это спекуляции, — сказала Кларк. Она заговорила впервые, и голос у неё был сухой, как шелест бумаги. — Вы интерпретируете случайные совпадения как доказательство разума. Это естественно — вы были её мужем.
В комнате повисла тишина. Марк смотрел на них, переводя взгляд с одного лица на другое, и видел только стену. Они уже всё решили.
— Да, я был её мужем, — сказал он тихо. — Именно поэтому я знаю, что она не животное. Я знал её, когда она говорила. Я знал её, когда она смеялась. Я слышал, как она читает стихи. И я вижу её сейчас. Это тот же человек. Тот же. Язык ушёл, но она осталась.
— Никто не спорит, что тело осталось, — сказал Эллиот и отпил воды. — Вопрос в том, что осталось в этом теле. Сознание — это функция языка, доктор Ильин. Мы мыслим словами. Без слов нет мысли. Без мысли нет личности. Без личности нет человека. Это не наше мнение, это нейробиология. Вирус разрушает зону Брока. Эта зона отвечает не только за речь, но и за внутренний диалог. Они больше не думают. Они реагируют на стимулы, как растения реагируют на свет. Это не воля, это тропизм.
— Вы ошибаетесь, — сказал Марк. — Вы повторяете это как мантру, потому что так легче. Легче считать их растениями, чем признать, что вы отправляете живых, мыслящих людей в лаборатории. Вы боитесь.
— Доктор Ильин, — Бреннан поднял руку, призывая к спокойствию. — Мы все здесь учёные. Давайте без эмоций. У нас есть предложение. Мы хотим, чтобы вы провели исследование. Полноценное, глубокое, с доступом в резервацию, с возможностью жить среди них, наблюдать их двадцать четыре часа в сутки. Нам нужны объективные данные. Если вы правы, и они сохраняют какое-то подобие разума, мы должны это знать. Это изменит политику, изменит всё. Если вы ошибаетесь... что ж, тогда мы хотя бы будем уверены, что наш текущий курс корректен. Вы согласны?
Марк молчал. Он знал, что это ловушка. Они надеялись, что он увидит их пустоту, их бессловесность, и разочаруется. Они надеялись, что его свидетельство станет приговором. Но у него не было выбора. Это был единственный способ попасть к Саре.
— Я согласен, — сказал он. — Но у меня условия. Я иду один, без сопровождения, без камер. Я веду дневник от руки. Я сам выбираю объекты исследования. И я имею право прекратить эксперимент в любой момент.
— Камеры будут, — сказала Кларк. — Это не обсуждается. Ваша безопасность.
— Моя безопасность? — Марк усмехнулся. — Они ни разу ни на кого не напали за всё время эпидемии. Единственное насилие исходит от нас.
— Именно поэтому камеры будут, — повторила она, и в её глазах не было ничего, кроме спокойной уверенности человека, который всегда знает, где правда, потому что правда — это то, что написано в приказе.
Он подписал бумаги. Десять страниц мелкого текста, который он не читал. Это не имело значения. Значение имело только то, что он снова увидит Сару. Через три дня он должен был прибыть в резервацию 4. Ему выдали спецпропуск, серую карточку с его фотографией и надписью «Исследователь. Уровень доступа: Альфа». Он положил её в карман рубашки и почувствовал её тяжесть, как будто это был кусок свинца.
Вечером он пошёл в бар. Настоящий бар, не то заведение с неоновыми огнями и коктейлями за двадцать долларов, куда он иногда заходил с коллегами. Он пошёл в «Старый Джек» — место на углу Пятой и Вязов, где пахло прокисшим пивом и старым деревом, где по телевизору всегда крутили бейсбол, а бармен помнил, что ты пил в прошлый раз, даже если ты заходил год назад. Бармена звали Майк. Он был «молчащим», одним из первых заражённых, и он носил нашу нашивку на фартуке. Он не мог спросить «вам как обычно?», но он узнавал лица и помнил заказы. Он ставил перед тобой виски со льдом и отходил, не ожидая благодарности. Марку нравилось это в нём. Он делал свою работу без слов, и она была сделана хорошо.
В баре было пусто. Только старый пьяница в углу, который спал, положив голову на руки, да молодая пара за дальним столиком. Девушка была «говорящей», парень — «молчащим». Они сидели рядом, соприкасаясь плечами, и смотрели друг на друга. Девушка иногда что-то шептала, парень кивал или качал головой. Они понимали друг друга. Марк смотрел на них и думал о том, как мало на самом деле нужно слов, когда есть что-то настоящее. Он сам с Сарой часто молчал часами, и это было лучшее молчание в его жизни. Они могли сидеть на веранде, пить чай, смотреть на закат и не говорить ничего, и это было наполнено смыслом больше, чем все его лекции и статьи.
Майк поставил перед ним виски. Марк кивнул и выпил половину залпом. Алкоголь обжёг горло, и он закашлялся. Майк посмотрел на него с лёгкой тревогой, приподняв бровь. Этот жест означал «всё в порядке?». Марк поднял большой палец. Майк отвернулся и начал протирать стаканы.
Зачем нужны слова, если можно спросить бровью и ответить пальцем. Зачем нужен язык, если прикосновение говорит больше, чем тысяча фраз. Мы построили цивилизацию на словах, подумал Марк, и теперь она рушится, потому что слов слишком много, а смысла слишком мало. Мы врём словами. Мы предаём словами. Мы оправдываем ими всё — войну, жестокость, эксперименты над живыми людьми. Эллиот назвал это «исследованиями». Бреннан назвал это «необходимой мерой». Кларк вообще ничего не сказала, но её молчание было громче всех речей. Они прикрываются словами, как щитом. А те, кто потерял слова, стали беззащитны. Их можно объявить не-людьми, потому что они не могут возразить. Не могут написать петицию, снять видеообращение, крикнуть на площадь. Идеальная жертва.
Он допил виски и заказал ещё. Второй стакан он пил медленно, смакуя, чувствуя, как алкоголь разливается теплом по телу и немного притупляет остроту мыслей. Ему нужно было притупить их, иначе он не уснёт, а завтра у него было много дел. Подготовка к отъезду, сбор вещей, прощальный ужин с родителями, которые всё ещё не могли смириться с тем, что случилось с Сарой. Его мать звонила каждую неделю и спрашивала, не стало ли ей лучше. «Ей не станет лучше, мама. Это не болезнь, это вирус. Он не лечится». Мать вздыхала в трубку и говорила: «Но ведь Бог милостив. Может быть, чудо...» Он не верил в чудеса. Он верил в нейронные связи, в синапсы и аксоны, в электрические импульсы, которые бегут по мозгу, как поезда по рельсам. Только рельсы эти теперь были взорваны, и поезда сошли с путей.
Около полуночи он вышел из бара. Улица была пуста и тиха. Фонари горели тускло, отбрасывая жёлтые круги на мокрый асфальт — недавно прошёл дождь. Марк поднял воротник пальто и закурил, хотя бросил три года назад. Сигарету он попросил у бармена, просто жестом показав на пачку за стойкой. Майк дал ему целую пачку и не взял денег. Ещё один безмолвный диалог.
Он курил и шёл к парковке, когда услышал крик. Резкий, короткий, оборванный. Крик был женский. Марк остановился, прислушался. Тишина. Потом звук шагов, быстрых, удаляющихся. И снова тишина. Он побежал на звук, повернул за угол и увидел женщину, сидящую на тротуаре. Она прижимала руку к голове, из-под пальцев текла кровь. На ней была жёлтая нашивка «молчащей». Рядом валялась её сумка, разорванная, с выпотрошенным содержимым. Она не кричала, не звала на помощь. Она просто сидела и смотрела прямо перед собой, и в её глазах было что-то такое, от чего у Марка перехватило дыхание. Это была не пустота. Это было отчаяние, чистое, концентрированное, незамутнённое словами. Она не могла сказать «мне больно» или «помогите», но её боль была очевидна так, как не бывает очевидна боль человека, который может описать её и тем самым немного ослабить. Она была болью целиком.
Он присел рядом, достал платок, попытался остановить кровь. Женщина вздрогнула от прикосновения, но не отстранилась. Она смотрела на него и дышала часто, как загнанный зверь. Из её горла вырывались звуки — не слова, не стоны даже, что-то среднее, какой-то низкий, вибрирующий звук, похожий на гул. Марк никогда не слышал ничего подобного. Это не было речью, но это не было и бессмысленным шумом. Это было выражение состояния, прямое, как удар. Он понял, что она говорит ему «спасибо», не используя слова. Он просто понял это, как понимаешь, что вода мокрая или что огонь горячий.
Подъехала скорая. Санитары, оба «говорящие», вышли из машины не спеша, с ленцой людей, которые видели такое тысячу раз. Один из них, молодой парень с жевательной резинкой во рту, склонился над женщиной и спросил:
— Что случилось, бабуля? Ограбили? Сама виновата, нечего шляться по ночам.
Она смотрела на него и молчала. Конечно, молчала. Парень это знал. Он просто получал удовольствие от того, что может говорить, а она нет.
— Заткнись и помоги ей, — сказал Марк резко.
Парень перевёл взгляд на него, оценил костюм, дорогой плащ, уверенный тон. Пожал плечами и начал обрабатывать рану, на этот раз молча и профессионально. Иерархия среди «говорящих» работала безупречно.
Когда скорая уехала, Марк ещё долго стоял на тротуаре. Кровь с его платка впиталась в кожу, пятно осталось на ладони, он тёр его пальцами, и оно размазывалось, становилось бледно-розовым. Он думал о том, как парень из скорой говорил с женщиной. Он говорил с ней как с вещью. Как с поломанным механизмом. И это было нормально. Это было разрешено. Больше того, это поощрялось — относиться к ним без эмпатии, потому что эмпатия к «молчащему» считалась признаком слабости, почти психическим отклонением. «Синдром ложного распознавания личности» — так это называлось в учебниках. Когда ты видишь человека там, где его нет.
Но Марк видел её глаза. И он знал, что они не лгут. Глаза не нуждаются в зоне Брока.
Через два дня он выехал в резервацию.
Дорога заняла шесть часов. Сначала скоростное шоссе, забитое грузовиками, потом двухполосная трасса через сосновый лес, потом грунтовка, которая петляла между холмами и становилась всё хуже и хуже. Он ехал и смотрел, как цивилизация отступает, оставляя после себя пустоту. Редкие фермы, брошенные бензоколонки, полуразрушенный мост через пересохшую реку. Чем дальше на север, тем меньше людей. Тем меньше слов.
Резервация 4 располагалась на месте бывшего военного городка. Высокий бетонный забор, колючая проволока поверху, вышки с прожекторами, охрана на КПП. Марк предъявил пропуск, и солдат с автоматом долго вертел серую карточку в руках, сверял фотографию с лицом, потом махнул рукой — проезжайте. Ворота открылись с электрическим скрежетом, и машина въехала внутрь.
Территория была огромной. Он ожидал увидеть нечто вроде концлагеря, но это было скорее похоже на бедный микрорайон, где-то в глухой провинции. Одноэтажные бараки, выкрашенные в тусклый зелёный цвет, узкие улочки без названий, чахлые деревья, посаженные вдоль дороги. Люди ходили по улицам, сидели на скамейках, что-то делали руками. Тишина была не абсолютной — слышались шаги, стук молотка где-то вдалеке, детский плач. Но речи не было. Никто не окликал друг друга, не болтал на лавочках, не кричал в окно соседу. Этот звуковой вакуум давил на уши, как будто ты нырнул под воду и никак не можешь вынырнуть.
Его встретил комендант — полный мужчина с красным лицом и одышкой, по фамилии Петерсон. Он говорил громко, словно пытаясь компенсировать тишину вокруг.
— Доктор Ильин! Добро пожаловать в наш санаторий! — он засмеялся над своей шуткой. — Мы получили приказ из центра. Полное содействие. Вам выделен отдельный барак для проживания и работы. Питание три раза в день, столовая для персонала. Контингент... ну, вы сами увидите. Честно говоря, я не понимаю, зачем всё это. Они ж как бревно — ни ответа, ни привета. Но вам виднее, вы учёный.
— Я бы хотел сразу приступить к наблюдениям.
— Успеете ещё, куда торопиться? У нас тут время тянется, как патока. Знаете, сперва тяжело — тишина эта давит. Будто на кладбище живёшь. Но потом привыкаешь. Я уж полгода здесь, теперь в городе наоборот шумно кажется, раздражает. А вы надолго к нам?
— Месяц. Может, больше.
— Ну-ну. — Петерсон покачал головой. — Большинство приезжих через неделю сбегают. Не выдерживают. Тут, знаете, особенность есть — когда смотришь на них долго, сам начинаешь сомневаться. В себе сомневаться. Неприятное чувство.
Он отвёл Марка в барак. Комната была маленькая, с железной кроватью, столом, стулом и умывальником. На стене — пятно сырости, похожее на карту несуществующего континента. Окно выходило на внутренний двор, где несколько «молчащих» разгружали грузовик с продуктами. Они работали слаженно, без слов, передавая коробки по цепочке. Один из них, молодой мужчина с короткой стрижкой, заметил Марка в окне и на секунду замер. Их взгляды встретились. Мужчина чуть наклонил голову — то ли приветствие, то ли вопрос. Марк кивнул в ответ. Мужчина вернулся к работе.
— Кстати, о вашей жене, — сказал Петерсон, заглядывая в комнату. — Сара Миллс, верно? Она в седьмом бараке, восточный сектор. Мы можем устроить вам встречу завтра. Сегодня она на трудовой терапии. Они там рисуют, лепят, что-то такое. Бессмысленное, конечно, но заняты чем-то, и то хлеб.
— Я хочу увидеть её сегодня.
— Как скажете. После ужина я распоряжусь.
Когда Петерсон ушёл, Марк сел на кровать и закрыл лицо руками. Он проехал триста миль, соврал начальству, продал остатки своей репутации и честного имени — ради этого момента. Ради того, чтобы увидеть её. Но теперь, когда встреча была так близка, он испытывал не радость, а страх. Тот самый страх, о котором говорил Петерсон. Страх сомнения. А что, если Эллиот прав? Что, если он увидит пустоту в её глазах? Что, если та женщина, которую он любил, действительно исчезла, а тело продолжает двигаться просто по инерции, как заводная кукла?
Он достал из сумки старый блокнот и ручку. Записал на первой странице:
«Суббота. Прибыл в резервацию 4 в 14:30. Первое впечатление — тишина не абсолютна, она заполнена другими звуками, к которым мы не привыкли прислушиваться. Нужно учиться слышать их. Нужно учиться видеть без предубеждений. Если я не смогу этого сделать, я ничем не лучше Эллиота. Если я не смогу этого сделать, я потеряю её навсегда».
Он закрыл блокнот и посмотрел в окно. Солнце садилось за забор, окрашивая небо в цвет разбавленной крови. Люди во дворе закончили разгрузку и расходились по баракам. Никто не говорил «до завтра», никто не прощался. Они просто расходились, иногда касаясь друг друга плечами или пожимая руки. Их общение было беззвучным, но оно было.
Он должен был научиться его понимать.
Ужин для персонала подавали в отдельной столовой. Еда была безвкусной — варёный картофель, кусок варёной же рыбы, компот из сухофруктов. За столом сидели несколько охранников, медсестра и молодой врач-терапевт по имени Симмонс. Он только что закончил интернатуру и попал сюда по распределению. Его лицо ещё сохраняло следы идеализма, но глаза уже начинали тускнеть.
— Как вам здесь? — спросил он Марка.
— Пока не понял.
— Я здесь два месяца. Знаете, что самое трудное? Не тишина. Самое трудное — это когда ты понимаешь, что они тебя понимают. Вот вы сидите с ними, вы говорите что-то, а они смотрят на вас, и вы видите — они понимают. Но ответить не могут. И у вас начинается что-то вроде разговора с зеркалом. Это сводит с ума.
— Почему вы думаете, что они понимают?
— Потому что они делают то, о чём вы просите. Не всегда, но часто. И не просто выполняют команды, как собака за кусок сахара. Они... они реагируют на смысл. На интонацию. На выражение лица. Я проверял. Я говорил с ними с каменным лицом и с улыбкой, одни и те же слова — результат разный. Они читают нас. А мы их прочитать не можем. Это неравенство.
После ужина Марк пошёл к седьмому бараку. Его сопровождал охранник — высокий, сутулый мужчина с винтовкой за плечом. Он шёл на два шага позади и насвистывал какую-то мелодию, фальшиво и раздражающе. Марк хотел попросить его заткнуться, но промолчал.
Барак был длинный, приземистый, с узкими окнами. Внутри пахло дезинфекцией и чем-то ещё — едва уловимо, чем-то тёплым и живым. Коридор делил здание пополам, по обе стороны были двери в комнаты. Женщины жили по двое. Комнаты были крошечные, но чистые. Кровати, тумбочки, лампы. На стенах кое-где висели рисунки. Охранник провёл его в конец коридора и остановился у двери с номером 14.
— Она здесь. У вас час. Если что — кричите.
— Она не опасна.
— Правила есть правила.
Он открыл дверь и посторонился. Марк вошёл.
Сара сидела на кровати, поджав ноги, и рисовала что-то в альбоме. На ней была простая серая роба с нашивкой на груди. Волосы, которые раньше были длинными, теперь коротко подстрижены. Она похудела, и скулы стали острее, но в остальном это была та же Сара — высокий лоб, тонкий нос, бледные губы, которые она всегда чуть прикусывала, когда сосредотачивалась. Она не сразу заметила его. А когда заметила, отложила карандаш и посмотрела ему в лицо.
Этот взгляд. Он был прямым, спокойным, изучающим. Она не бросилась к нему, не заплакала, не улыбнулась. Она смотрела. И в её глазах происходила работа. Марк физически ощущал, как её сознание обрабатывает его присутствие, как оно узнаёт, сопоставляет, оценивает. Она думала. Это было видно. Она думала без слов, но это было мышление — глубокое, сложное, многомерное. Никаких сомнений.
Потом она встала, подошла к нему и положила ладонь ему на грудь, туда, где сердце. Она ничего не сказала, не издала ни звука. Только прикосновение. Ладонь была тёплой и сухой, и она чувствовала биение его сердца так же ясно, как он чувствовал биение её мысли. Он стоял, не смея дышать, и в этой тишине между ними происходило то, для чего не существовало слов.
Она убрала руку, вернулась к кровати, взяла альбом и показала ему. Там были рисунки. Много рисунков. Он не всё понял сразу — это было похоже на язык, который он только начинал учить. Абстрактные формы, линии, пятна цвета. Но один рисунок он понял сразу. Два силуэта, мужской и женский, стоящие рядом. Над ними — круг, похожий на солнце. И внизу несколько линий, напоминающих буквы, но не буквы. Он не мог их прочитать. Но он чувствовал, что они значат.