Книга Бегство в Египет. Петербургские светотени - читать онлайн бесплатно, автор Александр Васильевич Етоев
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Бегство в Египет. Петербургские светотени
Бегство в Египет. Петербургские светотени
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Бегство в Египет. Петербургские светотени

Александр Етоев

Бегство в Египет. Петербургские светотени

В оформлении обложки использована картина Игоря Нелюбовича «Подьяческая улица»: 180 × 120 см, холст, акрил. 2025.


© А. В. Етоев, 2026

© И. А. Нелюбович, 2025

© ООО «Издательство АЗБУКА», 2026

Издательство Азбука®

Бегство в Египет

Повести, рассказы

Бегство в Египет

Маленькая повесть для больших детей

1

В детстве я выпиливал лобзиком, не курил и страшно не любил темноту. Полюбил я её только лет в восемнадцать, когда начал курить, зато перестал выпиливать лобзиком. До сих пор об этом жалею.

Я помню, на нашей Прядильной улице, когда меняли булыжную мостовую, мальчишки из соседнего дома в песке отрыли авиационную бомбу. Участок улицы оцепили, жителей из ближайших домов эвакуировали к родственникам и знакомым, а мы, местное сопливое население, стояли вдоль верёвки с флажками и ждали, когда рванёт.

Приехала военная пятитонка, мордатый сапёр с усами скомандовал из кабины двум молодым солдатикам: «Лёха! Миха! Вперёд!» – и Лёха с Михой, дымя на бомбу авроринами, выворотили её из песка, схватили, Лёха спереди, Миха сзади, и, раскачав, зашвырнули в железный кузов.

С тех пор я знаю, что такое «гражданское мужество».

Друзей у меня было двое – Женя Йоних и черепаха Таня. Втроём мы бегали на Египетский мост смотреть на мутную воду.

Да, чуть не забыл, внизу под мостом протекала река Фонтанка.

2

Художник Тициан был не прав. В Египте звенят тополя – серебряные и простые. И Мария везёт младенца в скрипучей детской коляске с протёртым верхом из кожзаменителя. А Иосиф, добрый лысый еврей, плетётся чуть в стороне и бормочет невпопад Пастернака.

– Египет? Ты это брось, – сказал крёстный. – Египет в Африке.

И, оттерев меня лбами, они с папой принялись на географическом атласе искать Африку.

Сначала они пришли в Антарктиду, где холодно.

Потом отправились на кухню курить.

Потом вернулись, и крёстный сказал: «Ага!» Это он нашёл Африку. Она была разноцветная и большая и по краям вся в трещинах африканских рек. В Африке было жарко, и крёстный с папой пошли в Покровский сад выпить квасу.

Я знал, что это надолго, спрятал в карман котлету и спустился чёрным ходом во двор кормить черепаху Таню.

3

Старый Египетский мост охраняют сфинксы. Два – на коломенской стороне, у нас, и два – на другой, египетской.

Уже полгода мы с Женькой Йонихом мечтаем сбежать в Египет. Женьке мешает скрипка, мне – ничего не мешает, но без Женьки я не могу: сами понимаете – дружба.

Йоних – человек гениальный, его мама, Суламифь Соломоновна, в этом абсолютно уверена, особенно в его музыкальном слухе. А я – так себе, серединка на половинку, просто человек, одним словом.

Собственно говоря, идея сбежать в Египет принадлежала Женьке. Я уже не помню, почему он выбрал Египет, а не дебри Борнео и не Соломоновы острова. Наверное, Египет тогда нам казался ближе. В Египет ходил трамвай – забирался на Египетский мост, немного медлил и проваливался за дома-пирамиды.

Зато я отлично помню, от чего он хотел сбежать – от этой своей гениальности, в которую он не верил.

4

Женька Йоних с утра репетировал – возле открытой форточки вместо утренней физзарядки. Скрипка ещё спала, и звук получался сонный. Тонкий, тоньше комариного клюва, он медленно утекал за окно и падал на холодный асфальт. С кухни пахло куриным запахом пищи.

Женька Йоних вздыхал и с ненавистью глядел на скрипку. Скрипка, как половинка груши, спала на его плече. Тогда он больно и с тихой злостью таранил острым смычком её надкушенную середину, она вздрагивала, сонно зевала, и всё повторялось снова.

В клетке на этажерке жил злобный попугай Стёпа. Он слушал и насмехался. Музыку он не любил. Жёлто-зелёным глазом он смотрел на семечки нот, рассыпанных по нотной тетради, и облизывался с жадным прищуром.

5

Женька у себя репетировал, а я с утра пропадал на улице.

Утро было воскресное, и торчать у всех на виду в просыпающейся коммунальной квартире – то ещё, скажу я вам, удовольствие.

Сизый дым сковородок, застоявшееся в тазах бельё, храп инвалида Ртова, от которого дрожат стены и мигает лампочка в коридоре, утренняя очередь в туалет… На улице было лучше.

Посверкивал диабаз, небо перебегали тучки, но день обещал быть тёплым.

Ничего особенного от нашей улицы я не ждал, я знал её как облупленную. Трамваи по ней не ходили, криминальный элемент Кочкин с июня был прописан в колонии, до ноябрьских праздников почти месяц. Друг и тот репетирует по утрам – так что приходится гулять в одиночестве.

Поэтому когда я увидел стоящего у стены человека, то поначалу не заметил в нём ничего особенного. Стоит себе и стоит у дома № 13, голову задрал вверх, над ним на фасаде кариатида, похожая на гипсовых физкультурниц из ЦПКиО; когда-то кариатид было две, но напарницу её в прошлом марте убила ледяная сосулька, когда скалывали с крыш лёд.

Но что-то меня в этом типе заинтересовало.

Какой-то он был не такой, как все. Не совсем такой. Стоял он не то чтобы беспокойно, но всё-таки теребил пуговицу на рукаве. И пусть бы себе теребил, но при этом он удивительно напоминал Лодыгина, нашего лестничного соседа, очень непонятного человека.

Такое же пальтецо, мышиного с пролысью цвета. Те же брюки в кривую линейку. И шляпа – главное, шляпа старинного охотничьего покроя.

А на шляпе – сбоку – жестяная птица глухарь.

И уши, и нос трамплином, и голос – всё было его.

И только рыжие мочалки усов, топырящиеся из-под мохнатых бровей, были, кажется, не его.

Я задумался.

Глаза странного человека закрывали огромные, в пол-лица, очки – коричневые, без просветов, как маска.

Нет, очки были не лодыгинские. Тот носит обыкновенные, и дужка перемотана изолентой.

Я задумался ещё крепче. Мне сделалось интересно. Я стал присматриваться. Сначала к шляпе с приклёпанным к ней намертво глухарём.

Шляпа на человеке жила своей особенной жизнью. Она тихо сползала ему на глаза, доходила до какой-то черты и, должно быть почувствовав, что пора, быстро падала с головы на асфальт.

Асфальт всхлипывал, шляпа – тоже, человек нагибался за шляпой, и в это время с лица спадали очки.

Так он стоял, сгибаясь и разгибаясь. Сначала падала шляпа, потом, за шляпой, очки. По очереди: шляпа – очки.

Но кто это был, Лодыгин или не он, с места, откуда я наблюдал, было не разглядеть.

Человек стоял рядом с домом, плечом подпирая стену, и в промежутках, когда не двигался, напускал на себя вид человека, который очень старательно высматривает кого-то на улице. Слишком старательно – и дураку было ясно, что смотрит он для отвода глаз. Я это понял сразу. Но это было ещё не всё. Не самое любопытное. Интереснее было другое.

Рядом с ним стоял другой человек, без шляпы.

Ростом этот второй был ниже первого ровно на высоту шляпы, это когда у первого она держалась на голове. Стоял он ровно, не сгибаясь – не разгибаясь.

Лица у них были похожи. Вернее, очки на лицах. Коричневые, огромные, как будто куплены в одном магазине.

Я тихонько присвистнул и продолжал наблюдать.

Похоже, у этого, что держался ровно, болели зубы. К щеке его прирос какой-то бабий идиотский платок в маринованный зелёный горошек да ещё сверху перевязанный узелком. Как заячьи уши.

Стояли эти двое тоже как-то не по-людски, а друг к другу спиной. Они как бы не замечали один другого, как бы старались всем показать, что знать друг друга не знают и совсем друг другу неинтересны.

Такая вот загадочная картинка.

Поначалу картинка была немой. Только глухо стукала шляпа, звякали об асфальт очки да с задержкой в четверть секунды до подворотни, откуда я наблюдал, долетало гулкое эхо.

Но что-то было ещё – какое-то бормотанье, чей-то голос, невнятный и шепелявый, скрывающийся за бубном очков и глухим барабаном шляпы. Чей только?

Я навёл на резкость глаза и увидел, как у первого шевелятся губы. Голос был определённо Лодыгина. Говорил он как бы в пространство, как бы беседовал сам с собой, а второй, стоящий к нему спиной, как бы его не слушал.

Не слушал-то он не слушал, только ухо его дёргалось, как укушенное, когда у первого шевелились губы. Потом проходило время, и первый, наговорившись, давал губам отдохнуть.

Тогда начинал другой. И всё менялось местами. Второй шевелил губами, а первый как бы его не слушал.

Сцена была удивительная. Эти двое стояли, пока не думая расходиться. Ветер трепал их пальто, ёжик на голове бесшляпого волновался, словно пряди Медузы, а в несчастную шляпу первого, когда она падала на асфальт, наметало палой листвы из садика на углу с переулком.

Тогда первый хватал свою шляпу и, словно библейский сеятель, расшвыривал их оттуда по сторонам.

Надо было что-то решать. Улица уже оживала, и ясно было, что долго этим двоим не выстоять.

6

– Господи, ну я-то в чём виновата! – сказала мама, Суламифь Соломоновна. – Снова валяешь дурака?

– Я репетирую, – сказал Женька и смычком уколол струну.

– Врёт, – сказал попугай с нагловатой попугайской улыбкой.

– Вижу я, как ты репетируешь. Это ж подумать – всё для него, себя ради него не жалею, а что взамен? Чёрная неблагодарность! «Я репетирую». Если б Ойстрах так репетировал, кем бы он стал? Ойстрахом? Водопроводчиком он бы стал. Тебе абсолютно не важно, что говорит мать. Меня ты не слушаешь. Но если я для тебя ничто, то хотя бы ради памяти твоего покойного дедушки не сиди сложа руки. Работай.

– Я не сижу. Я репетирую.

– Ну хорошо, ладно. Это хорошо, что ты трудишься. Ты ещё маленький и многого в жизни не понимаешь. И может так получиться, что, когда поймёшь, будет поздно. Так вот, чтобы не было поздно, ты должен меня во всём слушаться. Я твоя мать и плохого тебе не желаю. Как ты этого не понимаешь!

Глаза её стали влажными и коричневыми от заботы и от печали.

– Мама…

– Нет, ты не понимаешь. Пойми, у тебя способности. Ты сам не знаешь, что у тебя способности. А я знаю. И я их разовью. Так что, не думай, водопроводчиком у тебя стать не получится. Не для этого я тебя родила. Вот увидишь, я сделаю из тебя Ойстраха.

Нитка с китайским жемчугом дрожала у неё на груди. Мама теребила жемчужины, оживляя их тёплыми подушечками ладоней. Попугай, тревожно нахохлившись, принюхивался к куриным запахам кухни. Петушок на кухне, уже опалённый, уже отпевший лебединую свою песню, томился в тесной кастрюльке в золоте бульонной воды.

Жемчужины играли на солнце на белой материнской груди. А петушка принесли им в жертву, чтобы они играли на солнце, а порча и коварная чернь не подкрадывались их погубить.

Мама знала, как спасать жемчуг, – знала от своей мамы, бабушки Женьки Йониха, а та ещё от своей, и так далее, от матери к дочери, в мудрую глубину веков.

Надо было дать склевать жемчужины петуху; там, в петушьей утробе, жемчуг набирал силу, а через день, к субботе, петух приносился в жертву, внутренности из него вынимались, и жемчужины, все новенькие, как одна, снова радовались своему воскресению.

Мама, Суламифь Соломоновна, сказала сыну:

– Играй. – И ушла из комнаты.

Женька Йоних печально вздохнул и подумал про свой Египет.

За окошком над полосатыми крышами полз по небу жук-скарабей. За Фонтанку, по белу небу, и лапками катил перед собой солнце.

Женька тронул струны и тихонечко заиграл.

7

Улица оживала.

Прошаркал вялый инвалид Ртов выпить квасу в Покровский сад. Молодые мамы выкатывали коляски. Прохожих становилось всё больше.

Надо было что-то решать. Улица сама и решила.

«Сделаться на время прохожим. Ну конечно. Проще простого».

Превратиться в прохожего, пройти мимо этих двоих и послушать, о чём они там щебечут.

Прохожий – вещь незаметная. Он в каком-то смысле предмет. Как тот фонарь, или эта стенка, или урна, или копейка на мостовой.

И поскорей, пока эти двое не разбежались.

Я вышел из подворотни, быстренько одолел улицу и свернул за угол на проспект. Постоял, сосчитал до двух и опять вернулся на улицу, на ту сторону, где стояли они.

Что на свете серее пыли? Мышь. А серее мыши? Правильно, школьная форма.

В своём мышином костюмчике я чувствовал себя невидимкой. Костюмчик был мешковатый, то есть сильно напоминал мешок. Мешок, а в мешке – я на фоне длинной серой стены дома № 31.

Игра в прохожего мне понравилась. В ней главное – быть естественным, вести себя по-простому, средне, не выделяясь. Примерно так же, как в жизни.

Я шёл себе руки в брюки, насвистывал «Подмосковные вечера» и, как бы щурясь от воскресного неба, присматривался к таинственным незнакомцам.

До них оставалось домов пять или шесть. Я уже приготовил уши. Вот тут-то и случился конфуз.

Дом № 23 был цветом не такой, как другие. Другие стояли серые – от времени и от скуки, – а этот весь был какой-то бледный, золотушно-чахоточный, и стоял, опираясь, будто на костыли, на старые водосточные трубы.

Моя серая мешковина на фоне этой больничной немочи была как толстый рыночный помидор на тарелке с магазинными сухофруктами.

Плакала моя маскировка.

Но тут я вспомнил, что у куртки существует подкладка. И цвет примерно подходит.

Долго я не раздумывал. Вывернул на ходу одёжку и иду себе не спеша дальше, свищу «Подмосковные вечера».

Прошёл я желтушный дом, вывернулся серым наружу и снова стал как мешок.

Пронесло.

На этих я уже не смотрел, боялся спугнуть. Глаз, ведь он как фонарь – его издалека видно. Поэтому я работал ухом, помогая ему ногами.

И всё же я немного не рассчитал. Вернее, глаз мой дал маху, засмотревшись на какую-то вмятину на асфальте. Правда, вмятина была интересная и по форме сильно напоминала шляпу Лодыгина. Поэтому когда я услышал голос, то поначалу чуть не подпрыгнул, но тут же взял себя в руки.

«Спокойно», – сказал я себе и весь превратился в слух.

– Значит, так, – говорил Лодыгин (голос был точно его), – главное, чемоданы. И всех расставь по местам. Чтобы ни один у меня…

Дальше я не расслышал. Ноги сами несли вперёд, и что-то больно давило в спину. Я догадался что. Взгляд, тяжёлый и липкий, словно глина или змея.

В воздухе запахло больницей.

«Не оглядывайся. Ты прохожий, терпи».

Я чувствовал: обернёшься – застынешь каменным истуканом и останешься таким на всю жизнь.

За углом я выдохнул страх и глотнул осеннего воздуха. Небо было в солнечных зайчиках и вёртких городских воробьях. Но почему-то перед моими глазами плавали раздутые чемоданы. Как утопленники, как накачанные газом баллоны, как гигантские городские мухи. И шептали мне лодыгинским голосом: «Теперь ты наш, теперь от нас не уйдёшь».

8

Я смотрел на Женькины занавески и ждал, когда он откликнется. Мелкие камешки нетерпения перекатывались у меня под кожей, не давая спокойно жить. Изнутри кололо и жгло, как будто я проглотил горячий пирог с ежами.

Надо было срочно поделиться новостью с другом.

Я ещё раз свистнул в окошко условным свистом. Женька не отвечал. Легонько дёрнулась занавеска – видно, от сквозняка, – и из щели выглянул тяжёлый угол комода.

Со скрипкой он там, что ли, своей обнимается? Я нервничал, новость жгла. Я пошарил вокруг глазами, высматривая, чем бы бросить в окно, но ничего подходящего не нашёл. Придётся тратить драгоценный мелок. Я прицелился и запустил им в стекло.

Мелок влетел точно в форточку, в прореху между тюлевыми занавесками. Я свистнул на всякий случай ещё, чтобы не подумали на уличных хулиганов.

Занавеска взмахнула крыльями, я вытянул по-жирафьи шею. Хитро, как преступник преступнику, мне подмигнул комод. Потом он пропал из виду, потому что на его месте вдруг возникла Суламифь Соломоновна, мама Женьки. И жалкими высохшими тенями, будто уменьшенные с помощью волшебного порошка, маячили между пальмами на обоях Женька и его скрипка.

Створки щёлкнули, и окно открылось. Солнце ударило из-за труб, волосы Суламифи Соломоновны окутались золотым дымом. Теперь она была не просто Женькиной мамой, она была библейской Юдифью со знаменитой эрмитажной картины. Я чувствовал, что моя голова почти уже не держится на плечах.

Я поднял глаза и хотел промычать «здрасте», но её жемчужное ожерелье слепило, будто электросварка.

– Это жестоко, молодой человек. Посмотрите, что вы сделали с птицей.

В ямке её ладоней лежал контуженный попугай Стёпа. Голова его была вся в мелу, хохолок, когда-то изумрудно-зелёный, стал грязнее обшарпанной штукатурки. Он с трудом повернул голову и хрипло воскликнул: «Умерр!»

Потом трагически закатил глаза. Потом приподнялся на правом крыле и, откинув левое в сторону, тихо сказал: «Вррача».

К горлу Суламифи Соломоновны подкатилась солёная волна жалости. Она сглотнула, шея её надулась, она хотела что-то сказать, но не успела – нитка с жемчугом оборвалась, и на серый асфальт земли просыпался звонкий дождь.

Несчастная Суламифь Соломоновна заметалась, словно пламя в лампадке.

– Ты… ты… – Она тыкала в меня пальцем, как будто это я перетёр ниточку взглядом.

– Ты… – И вдруг она замолчала, вместо губ заговорили глаза, наливаясь жемчужинами-слезами.

Попугай в секунду превратился в живого и, разбрасывая облачка мела, поскорей улетел в комнату.

Надо было Суламифь Соломоновну выручать.

– Сейчас, – крикнул я и первым делом кинулся выручать ниточку, которую ветер прилепил к урне. Я поднял её, бережно намотал на палец и, ёрзая коленями по асфальту, пополз собирать жемчужины.

Но ветер оказался проворнее. Он ударил тугой струёй, полетели по мостовой листья, упали с проводов воробьи, толстые осенние голуби запрыгали, как войлочные мячи, и застряли в Климовом переулке.

А когда улеглась пыль, жемчужин больше не было ни одной, всех их склевали птицы. Тогда я смотал с пальца ниточку и весело помахал ею в воздухе.

– Вот…

Наверное, улыбка моя была слишком широкой, потому что Суламифь Соломоновна вдруг сделалась белой-белой, а потом вдруг сделалась красной, почти бордовой, но это была уже не она, это была каменная плита комода, нависшая над моей могилой.

9

Воскресенье кончилось, начался понедельник.

Опять было утро, но квартира уже молчала – родители ушли на работу, соседи тоже, остался лишь инвалид Ртов. Он сидел на кухне на табурете, ремонтировал свой костыль. Потом хлопнула дверь на лестницу, это пришёл с ночного дежурства ещё один наш сосед – Кузьмин.

Дядя Петя Кузьмин работал где-то в охране и зимой и летом носил шинель и зелёную пограничную фуражку. Ещё он курил трубку – «в память о товарище Сталине».

В школу я ходил во вторую смену, утро было свободное, уроков на понедельник не задавали.

Я валялся на пролёжанной оттоманке и лениво грыз авторучку. Передо мной лежала тетрадка, на обложке было написано красивыми буквами: «Тайна ракеты». Ниже тянулись буквы помельче: «научно-фантастический роман».

Писать роман я начал ещё в прошлое воскресенье – от скуки, потому что день был пропащий, с утра поливало как из ведра и на улицу идти не хотелось.

Первая глава начиналась так:

«Я шёл по дремучему лесу и вдруг увидел человека в скафандре, который со зловещей улыбкой смотрел мне прямо в спину. Я почуял недоброе. Вдруг он выхватил атомный пистолет и нажал курок. Я нагнулся, и атомная пуля пролетела мне прямо над головой. Пока он перезаряжался, я отбежал за дерево и вдруг увидел ракету, которая стояла, как зловещая сигара. Вдруг в ракете открылся люк. Я залез в люк, и вдруг она полетела вверх. Я увидел в иллюминатор, как человек в скафандре бежит к ракете, но было поздно. Ракета уже приближалась к космическому пространству».

На этом месте первая глава обрывалась, и я кусал несчастную авторучку, не зная, что написать дальше. Будто это она была виновата.

На кухне грохнул об пол костыль. Я приоткрыл дверь в коридор.

– Пестиком, я тебе говорю, – сказали голосом дяди Пети.

– А я говорю, пальцем. – И снова бухнула деревяшка Ртова.

– Знаешь, что пальцем делают? Им в носу ковыряют. А трубку товарищ Сталин всегда набивал пестиком. У него был такой специальный, ему тульские оружейники его к юбилею сделали.

– Ты это старухе своей рассказывай насчёт пестика. Трубку товарищ Сталин набивал пальцем, вот этим, большим, потому что был человек простой.

Что-то там у них заскрипело – видно, инвалид стал показывать, как товарищ Сталин набивал трубку.

Через пару секунд я услышал:

– Ртов, ты на фронте был? Вшей в окопах кормил? Может, скажешь, фашистским танком ногу тебе отдавило? Чемоданом тебе её отдавило, когда драпал за Урал в тыл.

«Чемоданом». Я даже вздрогнул, едва услышал знакомое слово.

На кухне затрещал табурет.

– В тыл, говоришь? За Урал? Ну всё, вохра поганая, сейчас я тебя буду ставить к стенке.

Дядя Петя хрипло расхохотался.

– Сам я таких, как ты, ставил к стенке, бендера.

На кухне запахло порохом. Надо было срочно бежать во двор, пока не ударила тяжёлая артиллерия.

10

Человек Лодыгин аккуратно подышал на очки и протёр их насухо тряпочкой.

Телескоп он приготовил заранее: тот с вечера дремал на треноге и дулом был повёрнут во двор.

Будильник прозвенел девять.

Лодыгин окунул глаз в окуляр и увидел чёрную ночь. Он ещё раз посмотрел на будильник: утро, две минуты десятого. Приставил будильник к уху: ходит.

Тогда почему ночь?

Он сдвинул шляпу на лоб и подёргал волосы на затылке. Походил, подумал, хлопнул себя по шляпе, танцуя, подошёл к телескопу и снял с него переднюю крышку. Потом снова заглянул в окуляр.

Теперь он увидел двор. Во дворе было пусто и тихо. Ни травинки, ни человека – осень.

– Опаздывает, – сказал он вслух. – Вот и связывайся с такими.

На стене висела картина «Утро в сосновом лесу». Под картиной стоял аквариум – стеклянный пятиведёрный ящик, наполненный рыбками и водой.

Декоративная пластмассовая коряга изображала морское дно. Рыбки плавали у поверхности и тянули из воды рты.

– Нате жрите, – сказал человек Лодыгин, снял со стены картину и стряхнул в аквариум тараканов, пригревшихся на заднике полотна.

На лицо его выскочила улыбка. Он затёр её рукавом и только потянулся за папиросами, как ухо его задрожало и повернулось к окну. Что-то в нём, в ухе его, аукнулось.

Человек Лодыгин вмиг позабыл про рыбок и папиросы и бросился к телескопу.

На сморщенной ладони двора стоял человек. Человек этот был я, но только большой и сильный. В этом был виноват телескоп.

Лодыгин всё-таки дотянулся до папиросы и выпустил стебелёк дыма.

– Ты-то мне, голубчик, и нужен, – сказал человек Лодыгин и выпустил ещё один стебелёк дыма. На конце его вырос дымчато-голубой цветок, пожил немного и умер от сквозняка.

– А этого мерзавца всё нет, – он хмуро посмотрел на будильник, – опаздывает на пятнадцать минут. Если минута – рубль, то с него пятнадцать рублей.

– Шестнадцать. – Человек Лодыгин проследил, как стрелка перепрыгнула на одно деленье, и стал ждать, когда выскочит ещё рубль.

11

Я вышел в наш молчаливый двор и задумался о времени и о дружбе.

К Женьке было нельзя, теперь уже, должно быть, навечно. Черепаха Таня ещё спала, она у нас была полуночница. Делать было решительно нечего. Ладно, пойду домой, вдруг бойцы на кухне перебили друг друга и можно спокойно повыпиливать лобзиком.

И тут я услышал голос. Он вырвался из трубы подворотни, как полоумный пёс.

– Ножи точу! – закряхтело над моим ухом, и в облаке серебряной пыли на двор выкатился старик.

Перед собой он толкал что-то похожее на патефон на колёсиках – такое же хриплое и горластое, прилаженное к металлической раме и в брызгах трамвайных искр.

– Семнадцать рублей двадцать четыре копейки, – сосчитал у себя наверху человек Лодыгин. Потом, не отлепляя глаза от окуляра, дотянулся до широкого подоконника.

На подоконнике храпел кот. Он был чёрный, как головешка, и тяжёлый, как чугунный утюг. Хвост у кота был огненный, как свёрнутое в трубочку пламя.

Рука Лодыгина взяла кота за загривок и развернула хвостом к окну. Кот лениво разжмурил глаз, зевнул и захрапел дальше.

– Ножи! Точу! – Старик, щурясь, сначала посмотрел на меня, потом внимательно оглядел двор, потом сунулся взглядом в окошки и быстренько прошёлся по ним.

На каком-то он, похоже, споткнулся, потому что сказал: «Ага» – и снова посмотрел на меня.

– Поганый у вас, однако, дворишко, не разживёшься. Эй, шпанина, ты тутошний?

Человек Лодыгин приставил к уху метровую слуховую трубу, а конец её вывел в форточку.

– Тьфу, прости господи! Ну как с такими невеждами культурному человеку дело иметь! От него ж тюремной баландой за километр пахнет. Помягче надо, помягче, дитё ж, а не чёрт лысый. Нет, пора останавливаться – не хочу, не могу, не бу…