
Мне хватило быстрого взгляда, чтобы понять чей. И Женьке хватило этого моего взгляда, чтобы тоже обо всём догадаться.
Но наверное, и за дверью поняли, что мы поняли: ботинок в момент исчез, а на его месте уже шевелилась рука – она ловко подцепила окурок и исчезла вслед за ботинком.
Я попятился и почувствовал, что спиной упёрся во что-то тёплое и железное. Со страху у меня чуть сердце не отвалилось.
– Так-так, – послышался сзади знакомый голос. – Йоних и Филиппов, понятно.
Над нами навис, как Тауэр, директор Василий Васильевич. Это было тоже не очень приятно, но всё же лучше, чем смерть от ржавого тесака.
Голова моя по уши ушла в плечи, Женька скрючился ниже скрюченного домишки.
Лицо Василия Васильевича было большим и строгим, на коротком лацкане пиджака свечечкой горела медаль «30 лет на страже счастливого детства», пальцы бегали по блестящим пуговицам, будто играли на аккордеоне.
– Так-так, – повторил он печальным голосом. – Вот ты, Филиппов, скажи мне, ты кем хочешь стать, когда вырастешь?
– Космонавтом, – ответил я не задумываясь, как солдат.
– Так-так, – в третий раз повторил директор. – Знаете, что такое ЭПРОН?
– Нет, – сказали мы с Женькой хором.
– ЭПРОН – это экспедиция подводных работ особого назначения. Была в своё время такая полувоенная организация. Так вот, в ваши годы мы, тогдашние пацаны, мечтали стать водолазами. Не все, конечно. Некоторые хотели стать лётчиками, как Водопьянов. Некоторые – полярниками, как Папанин. А я хотел водолазом. Но в водолазы меня не взяли. Знаете почему?
Мы догадывались, но говорить не стали. И правильно: оказалось, мы ошибались.
– Из-за проклятого табака. Курил я. Мне инструктор так и сказал: знай, Василий, водолазу курить – всё равно что на брудершафт пить с покойником.
Я спросил:
– Василий Васильевич, а брудершафт – это что?
Директор посмотрел мне в лицо, словно умел по прыщам узнавать будущее, и сказал:
– Вырастешь – тогда и узнаешь.
Потом прокашлялся и говорит:
– Плохое вы место выбрали для курения, ребята. А если пожар? Вот и парта здесь есть деревянная, и бумажки тоже в углу.
Тут до нас наконец дошло.
– Василий Васильевич, честное слово… – Женька выбил кулаком из груди пыль. – Мы ж… Сашка, а ну дыхни!
Я выпустил из себя весь воздух, который был, а Женька выпустил свой.
Василий Васильевич недоверчиво покачал головой:
– А табаком тогда от кого пахнет?
Мы показали на железную дверь чердака.
Директор потолкал дверь, легонечко по ней постучал, потом приложил ухо.
– Понятно, – сказал он спустя секунду.
Что «понятно», мы так и не поняли.
Я стоял, опёршись ладонями о перила, ждал, когда же он нас отпустит. Перила были скользкие и холодные, ладони были потные и горячие.
Ждал – ну и дождался. Ладонь моя поскользила вниз, вторая, не удержавшись, – тоже, и я ухнул вперёд затылком, опираясь на деревянный рельс. Хорошо, ноги успели сделать в воздухе поворот, и я, с трудом вскочив на перила, оседлал их, словно дикого коня прерий.
Штаны плавились и горели; ветер плевал в лицо; на поворотах меня заносило вбок и стремительная сила инерции норовила швырнуть в окно. Уж не знаю, как я удерживался в седле, наверное, есть на свете какой-нибудь пионерский бог, с которым не очень-то любят связываться законы физики.
Четвёртый этаж, третий, второй – подо мной уже была пустота. Я летел, подхваченный смертью, в холодные лапы вечности.
Удар – в глазах потемнело, лишь одна печальная звёздочка сияла мне из пустой глубины.
Я смеялся, я был ей рад, я читал её простые слова. И вдруг понял: что-то в этих словах не то, над воротами в рай таких слов обычно не пишут.
«30 лет на страже счастливого детства». Звёздочка была круглая, как медаль. И пустота, в которой она висела, была прикрыта чёрной пиджачной диагональю, застёгнутой на блестящие пуговицы.
– А вас, Филиппов, – сказал директор весёлым апостольским тенорком, – завтра, когда пойдёте на чемоданную фабрику, я назначаю старшим.
15Женька как в воду канул. Битый час я прождал его на ступеньках школы, но он почему-то не выходил. Правда, Капитонов сказал, что видел его с директором, но это он, по-моему, врал – с директором был я, а не Женька, это я помню точно.
А Женька стоял тем временем в коридоре и разбавлял серым своим костюмчиком тоску зелёную стен. Напротив, держась за пуговицу, стоял директор Василий Васильевич. Капитонов был по-своему прав.
Коридор был пуст и уныл, как всегда, когда уходит вторая смена. Где-то в классах тоненько пела нянечка и подыгрывала себе на швабре.
Василий Васильевич молча поглядывал на часы – он поглядывал на них уже минут двадцать, а Женька все эти двадцать минут стоял, пригвождённый к стенке печальным взглядом директора.
– Ага. – Василий Васильевич щёлкнул пальцем по циферблату. – Как родители? Живы-здоровы? А вообще как? Ладно, это потом. Идёмте.
Они пошли под тихую мелодию швабры: первым – Василий Васильевич, за ним – Женька, думая тревожную думу.
Они миновали учительскую и не зашли – странно.
Прошли мимо двери кабинета директора – Василий Васильевич на дверь даже не посмотрел.
Подошли к тумбе в конце коридора – с тумбы, с кумачовой подстилки, добрыми гипсовыми глазами смотрел на них дедушка Ленин.
Директор обошёл тумбу и пальцем поманил Женьку.
Сначала Женька ничего не заметил, потом разглядел на бледно-зелёной стене незаметный прямоугольник двери.
– Слышал, вы играете на баяне? Дело нужное, развивает на руках пальцы.
Женька спорить не стал. На баяне так на баяне. Куда же всё-таки он меня ведёт?
Руки Василия Васильевича покоряли недра карманов – это он искал ключ.
– Да… – Лицо его сморщилось. – Музыка… – Ключ не подавал голос. – Музыка, чтоб его. Был же, точно помню, что был. Брякал ещё. – По морщинам, как по ступенькам лесенки, побежали паучки пота. Он давил их на губе языком, потому что были заняты руки. – Вам мой ключик не попадался? Был же, брякал же, я же помню…
Нет, Женьке ключик не попадался.
Одно плечо директора опустилось чуть не до пола, другое поднялось, как качели, сам он перекосился, но лицо почему-то сделалось радостным и спокойным.
– Дырка! Самая натуральная дырка! Ну-ка, ну-ка? Дырка и есть. – Он вытащил из карманов руки и хлопнул ладонями по коленям. – И что мне теперь, молодой человек, прикажете с вами делать? Ключ-то – того, потерялся ключик.
Василий Васильевич, чтобы Женька не сомневался, вывернул наружу карман и потряс перед учеником прорехой.
– А моя-то – я ж ей целый год говорил, моей-то. Зашила б, говорю. Потеряется, говорю, ключ-то. Женщины…
Внезапно он замолчал; рука его потянулась к незаметному дверному квадрату.
Там из замочной скважинки торчал злополучный ключ.
– Нашёлся. – Василий Васильевич нежно подёргал пропажу за блестящее ушко. – Живой.
Директор отворил дверь. За дверью было темно.
– Прошу, – обернулся он, приглашая. – Осторожнее, здесь порог. – Он кивнул подбородком вниз.
Послышался деревянный стук; это его голова ударилась от кивка о притолоку. Василий Васильевич повернулся, чтобы оценить вмятину, по плечи ушёл за дверь, забыл про порог, шагнул – и ухнул в тёмный проём.
Раздался грохот; темнота выстрелила сорок пятым калибром полуботинок жертвы собственной осторожности; уворачиваясь от ребристых подошв, Женька сделал рывок спиной и с силой врезался в тумбу. Гипсовая голова Ильича, потеряв единственную опору, прочертила в воздухе завиток и упала на Женьку сверху.
– Что же вы не идёте – идите. – Из проёма протянулась синяя от чернил рука и выдернула Женьку из-под обломков. – Так, минуточку. Где-то у нас был выключатель. – По привычке Василий Васильевич начал шарить в карманах брюк.
Скоро выключатель нашёлся, но почему-то не в кармане, а на стене, и с третьей или четвёртой попытки в комнате загорелся свет.
Странная это была комната. Мрачные эвересты пыли упирались чуть ли не в потолок. Поверхность, которую покрывала пыль, чем-то напоминала лунную – кратеры, обломки породы, острые цепочки хребтов, вздымающихся над океаном пыли. И ничего живого. Лишь в углу на ленточке паутины семиногий паук-инвалид обгладывал мушиное пёрышко.
Первым делом Василий Васильевич запер дверь изнутри. Потом замешкался, как будто засомневался, туда ли они попали. Ноздри его задвигались, брови съехались, как створки разводного моста, а глаза задумчиво потемнели.
Но попали они, похоже, туда. Директор вытащил из-за пазухи хрустящий рулон бумаги и развернул. На нём была нарисована карта: кратеры, обломки породы, остроконечные цепочки хребтов. И всё это в красных крестиках и жирных восклицательных знаках.
Василий Васильевич пальцем провёл по карте, потом посмотрел вперёд, сравнивая натуру с изображением. Кивнул: всё, видно, сходилось. Потом закатал штанины и уверенно зашагал вброд.
Женька медлил. Идти не хотелось.
– Сюда. И ноги – ноги держите выше. Не то всякое может быть.
Они достигли противоположной стены. Василий Васильевич остановился и пропел сипловатым голосом: «Трим-бам-бам». Потом повернулся к Женьке:
– Я ведь тоже – хе-хе – того. В смысле музыки. Не на баяне, правда. На других инструментах. Но грамоту от ДОБРОХИМа имею. – И, снова затянув «трим-бам-бам», спросил: – Узнаёте?
Женька пожал плечами.
– Побудка. Ну а теперь?
Женька опять не узнал.
– «Похоронный марш» Мендельсона. Странно, что не узнали.
Он замолчал и вновь посмотрел на карту.
– Здесь, – сказал он решительно. И упёрся в стену рукой.
Под рукой оказалась дверь. Она скрипнула и открылась. Василий Васильевич улыбнулся – скрип был очень знакомый.
– Мендельсон, – подмигнул он Женьке и кивком указал вперёд.
Из-за двери пахнуло сыростью. Показалась полукруглая стенка в пятнах люминесцентной плесени и чёрные решётки ступеней, бегущие по спирали вниз.
– Идёмте. – Василий Васильевич тронул ногой ступеньку и, придерживаясь за низенькие перила, первым шагнул в колодец.
– Здесь круто, смотрите под ноги – пятая ступенька шатается. С перилами тоже поосторожней.
Теперь он что-то насвистывал. Женька шёл, стараясь не оступиться.
– А «Танец с саблями» вы играете? Трудная музыка. У меня редко когда получалось. Но я как думаю: главное, если его исполняешь, нельзя забывать о саблях. В конце концов, об этом и танец – о саблях.
Лестница не кончалась, она штопором буравила глубину, и в глазах рябило от веера однообразных ступенек.
– Я ведь и стихи когда-то писал. Сейчас… как это… Ага, вот. «Раз Пахом понюхал дым и записался в ДОБРОХИМ». По-моему, хорошо, правда?
Что там внизу, гадал про себя Женька. Какая жаба сидит там на дне колодца? И есть ли у него дно?
– Ступенька. Осторо…
Женька успел заметить лишь всполох чёрной диагонали да бледные огоньки пуговиц.
Дружно загрохотали ступени. Руки, ноги, зубы, затылок и некоторые другие части организма директора дружно загремели им в такт. Но скоро звуки заглохли. Прозвучал прощальный аккорд, и тело Василия Васильевича благополучно достигло финиша.
Дно у колодца было.
В третий раз Василий Васильевич стал жертвой заботы о человеке, когда, поправив сбившийся галстук, бодро сказал: «Бывает» – и переступил какой-то очередной порог.
Женька, уже привычный к этой его болезни, подождал, пока Василий Васильевич не освободит проход, и, дождавшись, шагнул за ним.
Шагнул – и чуть не свалился тоже.
Это было что-то вроде школьного кладбища. Скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты, скелеты и длиннющее чучело ленточного червя, намотанное на катушку от спиннинга. Освещала весь этот ужас поражённая катарактой лампочка, ютящаяся под кладбищенским потолком.
Женька закрыл глаза. Вот и всё, подумал он, облизывая сухие губы. Потом решил, что как-то это не по-советски – встречать смерть, трусливо закрыв глаза.
И тихонечко их открыл.
Скелетов, кажется, поубавилось. А те, что остались, были какие-то дохлые, чуть живые: и косточки уложены кое-как, и вместо оскалов что-то виноватое и незлое; люди и те казались чудовищами по сравнению с ними.
Самым большим по росту был тощий сутуловатый малый с улыбкой деревенского дурачка. Он стоял в деревянной раме, и кости его были раскрашены в разный цвет.
Остальные скелеты были вообще не люди.
Птица, очень похожая на орла, хотя точно попробуй определи, когда от птицы остались одни лишь косточки да жёсткие пучки перьев.
Рыба – Женька в ней признал воблу: точно такие же жалкие обглоданные останки обычно лежали горками среди золотой чешуи в садике на Покровке, где собирались местные любители кваса.
Но и кроме скелетов, здесь было много чего интересного. Насекомые, ящерки, паучки: засушенные, наколотые на булавки, порезанные на ломтики и на дольки, – всё это смотрело со стен, выглядывало из стеклянных коробок, приглашало в свою компанию.
А правил всем этим мёртвым балом маленький сморщенный старичок с маленькими сморщенными глазами.
Василий Васильевич кивнул – то ли Женьке, то ли старичку на портрете, представляя то ли Женьку этому старичку, то ли старичка Женьке:
– Знакомьтесь.
Старичок выглядывал из своей бороды, словно чья-нибудь голова из парилки в бане на Усачёва. Он молчал, и Женька молчал.
– Дарвин, – сказал Василий Васильевич. – Это он обезьяну, – Василий Васильевич кивнул в глубину угла, где сидело что-то сгорбленное и мохнатое с облезлым бутафорским бананом, зажатым в кривой клешне, – превратил в человека. – Василий Васильевич показал на деревянную раму со скелетом деревенского дурачка. – Идёмте.
И снова они пробирались какими-то гулкими переходами, упирались в тёмные тупики, возвращались, топтались на месте, снова шуршала карта и скрипела сухая кожа на подбородке, когда Василий Васильевич, задумавшись, скрёб её своей пятернёй.
Наконец хлопнула последняя дверь. Зажмурившись от яркого света, Женька сделал шаг за директором. Когда он открыл глаза, то первое, что увидел, – стоптанные рыжие башмаки, стоящие на полу у стены.
16По Садовой ехал трамвай. Медленно плыли по сторонам дома, медленно облетали деревья в садиках, и медленно, как большие улитки, гуляли над крышами облака и тучки.
За прозрачным стеклом кабины, убаюканный вагонным теплом, дремал вагоновожатый.
Он дремал, трамвай ему не мешал, ехал себе и ехал по наезженной колее маршрута; вагон был пустой и сонный; на остановках, когда хлюпала резина дверей, люди тихо входили и выходили: без песен, без мордобоя, что бывают в дни больших праздников и в весёлые часы пик.
У выхода, в глубине вагона, чах над медью старик-кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрич его в народе не называли.
Дмитрич сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так – от кольца до кольца.
На кольце выпивал он чаю – всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков.
Где-то за Апраксиным, у Сенной, трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрич, тоже привычно, погладил свой кошель с медяками. В вагоне всё было тихо. Дмитрич поднял глаза, пробежал взглядом по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего.
Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чём не бывало у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ.
Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер вспотевший лоб.
Такого с ним ещё не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть.
Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте:
– Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет?
– Пушкин, – ответил тот, даже не повернувшись.
Дмитричу стало холодно. Он уставился на безбилетного пассажира, поедая его глазами. А тот сидел себе как сидел, только рот теперь сложил трубочкой.
И человек-то был вроде обыкновенный: плащ защитного цвета, нос, глаза, две ноздри – пройдёшь мимо такого и не заметишь.
Вот только его багаж, два его чемодана, что застыли по-бульдожьи у ног хозяина, ничего хорошего для здоровья не обещали.
Дмитрич набрался духу, чтобы сказать безбилетному всё, что он о нём думает, а тот и сам уже скосил на Дмитрича бойкий глаз и начал, даже не поздоровавшись:
– А что, нравится так вот?
Дмитрич от неожиданности не понял и на всякий случай спросил:
– Так – это то есть как?
– В смысле – билетики отрывать.
Такого въедливого вопроса Дмитричу ещё ни разу не задавали. Да и что на него ответишь? Тут не отвечать, тут хватать надо и за волосы тащить в тюрьму – и вешать на всю катушку за бандитизм.
Дмитрич открыл уже рот, чтобы сообщить безбилетному про тюрьму, но как-то уж больно нехорошо лоснилась на чемоданах кожа, так что с тюрьмой он решил пока обождать.
Но про чемоданы прощелыге всё же было не грех напомнить.
– С вами? – Дмитрич тыркнул пальцем в багаж.
– Значит, нравится? – Безбилетный кивнул. – Ну, раз нравится, тогда сиди отрывай. Всё лучше, чем за решёткой. Видишь, – безбилетный показал за окно, – на углу милиционер с палкой? Мы здесь, а он – там. Красота!
«Да! – Дмитрич сделался мрачный. – Малый-то, видно, из тех. – Потом вроде засомневался, прицениваясь к его одежде. – Одет прилично. И чемоданы… Ну, чемоданы, положим, ворованные. Да и плащ мог с кого-нибудь в подворотне снять. Дал ломом по голове – и носит».
– Гороховую проехали, – разговорился вдруг безбилетный. – Знакомые места.
– Была Гороховая, да сплыла, – хмуро ответил Дмитрич. – Теперь не Гороховая, теперь Дзержинская.
Выехали на площадь. Может, оттого, что стало светлее, может, просто от сердечной тоски, но Дмитрич почему-то спросил:
– Сами-то издалека будете?
– Мы-то? – Безбилетный сдвинул кепочку на затылок. – Мы-то сами северомуйские. Есть такая дырка на карте.
– Северомуйские? Это где это?
– Далеко, папаша. Трамваи туда не ездят. Ещё вопросы имеются?
Голова над плащом похрустывала на шейном шарнире; пассажир без билета ехал немного нервно – то продавливал лбом стекло, то, высмотрев кого-то на улице, уходил по макушку в плащ. А то вдруг хмыкнет, заёрзает на сиденье и загадочно подмигнёт Дмитричу.
И тут забрезжила в голове у Дмитрича мысль.
«Что-то… Где-то…» Дмитрич стал вспоминать.
Вспоминал – вспоминал, но вспоминалось уж больно туго. Вообще с памятью было туго, была в памяти у Дмитрича течь.
«Когда-то…» И Дмитрич вспомнил.
Где-то он уже этого человека видел. Где? В вагоне? В вагоне вряд ли. Этих он не запоминал. Может быть, на кольце? Туда многие заходят погреться. Бывали и посторонние. Значит, в обогревалке? Да, пожалуй, в обогревалке. Зимой.
Такая же в точь козлина. Нет, козлина не та. Стоп, вообще не козлина. Птица… Из жести… Жестяная птица на шляпе. Шляпа ещё торчком, очень интересная шляпа. Помнится, он подумал тогда – вот, зима на дворе, а этот вырядился, как на курорте. Что же он, тот, тогда говорил? Нет, вроде не говорил. Подошёл к кому-то из наших и, помнится, оттянул в сторонку. О чём-то они там шептались. С кем же он это?.. С… С… Да не с этой ли как раз сменой? Не с Петром ли Петровичем? С ним, с ним он шептался, с Петром Петровичем.
Дмитрич поглядел в передок. На стеклянный колпак с рулём, за которым сидел вожатый.
Трамвай переехал Крюков, грохотнул на горбу моста и снова пошёл легко.
Дмитрич приоткрыл рот, хотел спросить у безбилетного про Петровича и не успел. Безбилетный открыл рот раньше.
– У нас в Северомуйске уже снежок.
Дмитричу пришлось удивиться:
– Гляди-кось.
– Белый такой, пушистый, собаки лают.
– Где? – Дмитрич прислушался.
– Пестиком! – донеслось до него, но не с севера, а от кинотеатра «Рекорд».
– А я говорю – пальцем!
И над маленькой, человек в двадцать, толпой сверкнула молния костыля.
Безбилетный вытянул из воротника шею.
– Что же это они у вас? Не успели начать, а уже расходятся. У нас в Северомуйске уж если начали, так дерутся до первого мёртвого.
Безбилетный подмигнул Дмитричу.
– Послушай, трамвайная душа. Вон на углу школа. Ты номер её не знаешь?
– Почему не знать – знаю. Номер её – шестьдесят.
– А твой трамвай сейчас налево не поворачивает?
– Этот не поворачивает. Другие – те поворачивают, а у тринадцатого маршрут прямой – за Покровку, потом к Калинкину.
– Ага. Значит, прямой. Нехороший номер у твоего маршрута, товарищ кондуктор. Прямо ходят только в могилу. Это шутка, у нас в Северомуйске так шутят. Говоришь, не свернёт? А если свернёт?
– Ты лучше за билет сперва заплати, а потом шути свои шутки. Наш маршрут постоянный.
– А свернёт, что тогда будешь делать?
Дмитрич насупил брови. Чего с дураком болтать.
– А давай, папаша, поспорим. Если свернёт, я плачу тебе за проезд, а не свернёт – с тебя, папаша, бутылка квасу.
Безбилетный, не дожидаясь ответа, перешагнул через свои чемоданы, и Дмитрич, как говорится, даже глазом пошевелить не успел, как чужая резиновая ладонь уже обтягивала вялую руку Дмитрича, и не было в этом рукопожатии ни капли человечьей теплинки.
– Согласен? Я разбиваю.
Ребром свободной ладони безбилетный прицелился в узел из сцепленных рук, но, видимо, промахнулся. С каким-то недобрым кряканьем рука его опустилась на голову старика-кондуктора.
Трамвай печально вздохнул и, рассыпав, как слёзы, искры, повернул с маршрута налево.
17Черепаха Таня жевала сморщенное кольцо лимона и думала о пустынях детства. Плакали за жёлтыми тростниками текучие воды Аму-Дарьи, песок забирался змейками в верблюжий след под барханом, бежали по пустыне перекати-поле, а я смотрел в её маленькие глаза и видел в них лишь одно: тоскливое своё отражение.
Она доела лимон, и я ей сказал: «Пора», – потому что весь вечер мысли мои были только о Женьке Йонихе. Она это понимала, она вообще была человек понятливый, устроилась у меня в кармане, и мы молча отправились к Лермонтовскому проспекту на трамвайную остановку.
Идея была такая: вдруг Женька правда собрался бежать в Египет. Говорил же он мне об этом сегодня в классе. И про мелочь на трамвай спрашивал.
Верилось, конечно, с трудом. Один, без меня, он вряд ли туда решится. Но проверить вариант стоило.
Остановка была у сквера на углу Лермонтовского и нашей улицы, как раз неподалёку от школы. В скверике светились деревья и тихо прела листва. Деревья светились ровно, а от холмиков лежалой листвы пахло грецким орехом.
Женьки на остановке не было; нигде не было – ни в скверике, на скамейке, ни у ступенек школы, ни дальше, где проспект пересекала Садовая.
Может, Женька уже уехал и сидит теперь под египетской пирамидой, нюхает цветок лотоса или ловит на удочку крокодилов?
Минут двадцать мы решили его всё-таки подождать – вдруг появится.
Двадцать минут прошло; в окнах уже зажигали свет, но фонари ещё не горели.
Трамваев тоже почему-то было не слышно, и на остановке мы стояли одни.
Я уже собрался идти, как черепаха в кармане зашевелилась и высунула наружу голову.
– Ты чего?
Она не ответила, повела своим черепашьим носом и внимательно оглядела сквер. Я тоже повторил её взгляд, но интересного ничего не заметил.
Выгоревшие на солнце скамейки, ясени, топольки, вал облетевших листьев – обычный осенний вид.
Человек Лодыгин дышал через свёрнутый в трубочку тополиный лист. Телескоп был замаскирован под простое берёзовое полено, а чтобы не отсвечивал окуляр, сверху на кучу листьев были набросаны донышки от битых бутылок.
Единственное, чем он не мог управлять, – это ветром. Хорошо, что прогноз был тихий, ветер без порывов, умеренный, а судя по вялым тучкам, дождик капать не собирался.
Земля была сырая и тёплая, и, чтобы не разморило в тепле, он выбрал себе место пожёстче, с колючками пожухлой травы и с точками муравьиных норок.
Объект топтался на остановке; сглатывая тополиную горечь, человек Лодыгин осторожно прибавил резкости и на слух определил время.
Пока всё шло как по писаному. Объект крутил головой и продолжал топтаться на остановке.
Человек Лодыгин подумал, а не выкурить ли ему папиросу – если тихо курить в рукав, то дым уйдёт под одежду и разжижится в лабиринтах складок.
Он осторожно переместил дыхательное устройство вбок и на его место пристроил белую палочку папиросы. Прикурил от фронтовой зажигалки, улыбнулся – сделалось хорошо.
И тут объект повёл себя не по правилам. Обернулся в сторону сквера и подозрительно навострил взгляд.
Человек Лодыгин насторожился. Такой оборот дела его не устраивал.
«Так, – подумал он, разгоняя маховик мысли. – Для начала надо объект отвлечь». И выдохнул через тополиную трубочку маленькую серебряную горошину.