
Он поднялся. Тяжело, как поднимается человек, которому каждый шаг даётся труднее, чем вчера. Подошёл к ложу. Инга не отодвинулась. Берг положил ладонь ей на макушку — большую, тёплую, шершавую, — и погладил по волосам. Это было по-отцовски. Редко. Скупо. Но так, что у Инги на мгновение сжало горло.
— Отдыхай, — сказал он. — И не пугай меня так больше.
Он убрал руку. Пошёл к двери. У порога остановился, но не обернулся. Инга видела его прямую спину, видела, как тяжело опущены плечи, видела, как пальцы, только что касавшиеся её волос, сжались в кулак — на одно короткое, почти незаметное мгновение. А потом разжались.
Он вышел.
Дверь закрылась. Тишина снова сомкнулась, как вода над камнем. Инга сидела, глядя на то место, где только что стоял отец, и чувствовала, как тепло его ладони медленно тает на макушке, сменяясь привычным холодом.
Она осталась одна.
Или думала, что одна.
— Ты звала его.
Голос прозвучал из тени, из угла, куда не доставал свет очага. Инга не вздрогнула. Она уже давно научилась не вздрагивать, когда появляется Люта. Но сегодня, после сна, после этих теней, после улыбки, которая всё ещё стояла у неё перед глазами, по спине пробежал холод. Тонкий, как ледяная игла, он скользнул от затылка к пояснице и замер где-то в животе.
Люта вышла из мрака.
Она двигалась как обычно — бесшумно, текуче, перетекая из тени в свет. Её жёлтые глаза горели, как два маленьких угля, и в них не было ни испуга, ни тревоги. Только что-то, чего Инга не могла разобрать.
— Что? — спросила Инга, не узнавая собственного голоса.
— Лесного наследника. Во сне. Ты звала его.
Инга поморщилась. Сон всё ещё цеплялся за неё, как запах гари, как холод, как тени, которые не хотели отпускать. И то, что Люта — настоящая Люта, из плоти и крови, — стояла сейчас перед ней, не помогало. Напротив. Инга не могла отделаться от образа: улыбка, тени, провал. И эта память мешала ей видеть ту, что была перед ней.
Она заставила себя смотреть. Заставила себя быть той, кем была всегда, — наследницей, воином, дочерью вожака. Не жертвой сна, не перепуганной девочкой, а той, кто умеет ждать, наблюдать и бить тогда, когда нужно.
Люта не смотрела на неё. Смотрела в огонь. И улыбалась.
Той самой улыбкой.
Инга не шевельнулась. Она отметила это краем сознания — холодно, отстранённо, как отмечала бы странность в поведении зверя на охоте. Слишком широкая улыбка. Слишком ровная. Не та, что была у Люты раньше.
— Люта, — сказала она спокойно. — Что с тобой?
Люта не ответила. Она сделала ещё один шаг — ближе, — и резким, каким-то птичьим движением сунула руку за пазуху. А потом кинула что-то на колени Инги.
Это был глухой, влажный звук.
Инга опустила взгляд.
На её коленях, на шкурах, лежала кисть.
Человеческая. Отрубленная. Точнее — отрезанная, чисто, одним ударом. Кровь ещё не засохла, и она пачкала шкуры, впитывалась в шерсть, тёмными пятнами расползалась по ложу. Инга не могла пошевелиться. Она смотрела на эту кисть, на скрюченные пальцы, на потемневшие ногти, на белую кость, что выглядывала из разрубленного запястья.
А потом она увидела знак.
Он был вырезан на внутренней стороне ладони. Неровно, грубо, явно не ножом — чем-то тупым, может, когтем. Знак был незнакомым: три ломаные линии, сходящиеся в центре, и круг, перечёркнутый снизу. Инга не знала, что он означает. Но что-то в нём отозвалось в самой глубине, там, где жила её сила.
— Что это? — спросила она. Голос её был тихим, чужим.
Люта наклонила голову набок.
— Такие знаки у всех старейшин, — сказала она.
Инга медленно подняла взгляд.
— У всех?
— У всех. У каждого — на ладони. Они прячут их. Но я видела.
Инга смотрела на кисть. Пальцы её сами собой сжали край шкуры, как будто пытаясь удержаться. Внутри всё похолодело.
— Эта принадлежит Орму, — сказала Люта.
Инга перестала дышать.
Орм. Старейшина. Тот, кого она видела во сне. Тот, кто стоял с краю, сжимая посох. Тот, чьи белые глаза блестели из-под полуопущенных век. Тот, чьё лицо было закрыто тенью.
Она не сразу смогла заговорить. Слова застревали в горле, как кости. Она смотрела на мёртвую кисть, на знак, на кровь, что впитывалась в шкуру, и не могла отвести взгляда.
— Где.. кхм.. «большая» часть Орма? — спросила она наконец. Голос её прозвучал на удивление спокойно. Слишком спокойно.
Люта не ответила сразу. Она смотрела на Ингу, и улыбка её, эта жуткая, чужая улыбка, стала ещё шире. А потом она тихо, странно рассмеялась. Смех был не её — низкий, клокочущий, как будто смеялся кто-то, кто прятался у неё в груди.
— Он теперь вместе с Калле, — сказала она.
Инга не шевельнулась. Только пальцы её, сжимавшие шкуру, побелели ещё сильнее.
В очаге треснуло полено. Тени на стенах дрогнули, как от удара.
Инга смотрела на Люту, и внутри неё, под слоями льда и дисциплины, что-то медленно, неотвратимо сжималось. Она не знала, кто перед ней. Та ли это Люта, что следила за Ормом? Та ли, что носила ей вести? Та ли, что возникла во сне с безумной улыбкой и тенями за спиной?
— А остальные старейшины? — спросила она.
Люта молчала.
Она стояла, чуть наклонив голову, и её жёлтые глаза блестели в полумраке, как у зверя, что смотрит из-за кустов. И улыбка её — эта страшная, чужая улыбка — не стала ни шире, ни уже. Она просто была.
Тишина в покоях стала вязкой, как смола. Инга не мигала. Она видела, как Люта молчит, и это молчание было не задумчивостью. Это было отказом.
И тогда Инга ударила.
Движение было мгновенным — не обдуманным, не взвешенным, а рождённым где-то в глубине, где мысль ещё не успела стать словом. Она рванулась с ложа, как зверь, которого слишком долго держали на привязи, и её рука метнулась к изголовью, где лежал клинок. Пальцы сомкнулись на рукояти, и сталь вышла из ножен с тихим, злым шелестом — как змея, которую разбудили.
Но Люта уже была готова.
Она не отшатнулась. Не попыталась бежать. Её тело среагировало раньше, чем Инга успела завершить замах, — короткий, почти неуловимый поворот, и в её руке блеснул кинжал. Узкий, длинный, с тёмным лезвием, которое в свете очага показалось почти чёрным. Люта встретила клинок Инги с глухим звоном, отведя его в сторону, и отпрыгнула, приземлившись на полусогнутые ноги, как рысь.
— Ты быстра, — сказала Люта.
Голос её был прежним — тихим, почти нежным. Но улыбка не исчезла. Она стала шире, и в ней проступило что-то голодное.
Инга не ответила. Она шагнула вперёд, перенесла вес на правую ногу и ударила снова — снизу вверх, целя под рёбра. Люта ушла влево, пропустив клинок в волоске от тела, и её кинжал скользнул по предплечью Инги, вспоров рукав и оставив на коже тонкую алую полосу. Инга не почувствовала боли. Она чувствовала только жар — холодный, сосредоточенный, тот, что всегда приходил в бою вместо страха.
Она била.
Раз за разом — точно, расчётливо, вкладывая в каждый выпад всю ту ярость, что копилась в ней три дня, весь тот холод, что поселился под сердцем, весь тот ужас, что она видела во сне. Клинок её рассекал воздух с глухим свистом, и Люта уворачивалась, уклонялась, уходила, как тень, — ни одного лишнего движения, ни одного сбоя в ритме. Она не нападала. Она играла.
Инга поняла это на третьем выпаде.
Люта не сражалась. Она танцевала. Отступала ровно настолько, чтобы клинок Инги не доставал её, но не дальше, уворачивалась ровно настолько, чтобы атака не задела, но не скрывалась в тени. И улыбка её — эта проклятая улыбка — не исчезала ни на миг.
Инга остановилась.
Не отступила. Не опустила клинок. Просто замерла на полушаге, дыша ровно, как учил отец, и глядя на Люту. В глазах её не было ни гнева, ни растерянности. Только расчёт.
Люта склонила голову набок.
— Устала? — спросила она.
Инга не ответила. Она сделала шаг. Ещё один. Медленно, не как атакующая, а как зверь, который подходит к добыче. Люта не двигалась, наблюдая. И тогда Инга бросила клинок.
Это было неожиданно. Люта на мгновение растерялась — ровно настолько, чтобы проследить взглядом за летящей сталью, — и этого мгновения хватило. Инга уже была рядом. Её пальцы сомкнулись на горле Люты, сжали, рванули вверх.
Она подняла её над полом.
Нечеловеческая сила хлынула в руку, как ледяная река, — та самая, что жила под сердцем, та самая, которую она так долго прятала. Люта захрипела, вцепилась в запястье Инги, но не смогла разжать хватку. Её ноги оторвались от пола, и она повисла, дёргаясь, как пойманная птица.
Инга держала её. Держала крепко, не мигая, глядя в жёлтые глаза, которые теперь были широко распахнуты — и в них, впервые за всё время, мелькнуло что-то, похожее на страх.
А потом Инга с размаху ударила её о пол.
Звук был глухим, тяжёлым — как удар мешка с зерном о камень. Люта выгнулась, из горла её вырвался сдавленный хрип, изо рта брызнула слюна. Инга не отпустила. Она наступила ей на грудь, вдавливая в пол, и наклонилась ниже.
— Рассказывай, — сказала она. — Что с остальными старейшинами?
Люта смотрела на неё снизу вверх. Её губы были разбиты, на подбородке темнела кровь. Но улыбка — эта чёртова улыбка — всё ещё держалась на её лице, как трещина на льду.
— Я убила их, — прошептала она. — Всех. В их же постелях. Ночью. По очереди.
Инга сжала ногу сильнее. Люта захрипела, но не отступила.
— Зачем?
— Они замышляли против тебя, — сказала Люта. — Я слышала. Слышала, как они шептались. Орм. Эгиль. Все. Они хотели твоей смерти. Хотели выдать тебя. Обвинить. Убрать. Я не могла позволить.
Она облизала разбитые губы. Кровь стекала по её подбородку, капала на пол.
— Я защищала тебя, Инга. Как всегда. Я защищала тебя.
Инга смотрела на неё. Внутри неё было тихо. Только сердце стучало ровно, как молот, и холод, что жил под ним, дышал медленно, глубоко, как зверь, который проснулся и ждёт.
— Теперь всё будет хорошо, — сказала Люта, и голос её был мягким, почти ласковым. — Не нужно бояться. Я обо всём позаботилась.
Она улыбнулась снова — широко, открыто, с кровью на зубах.
Инга не ответила. Она стояла, придавив её к полу, и смотрела в эту улыбку, и не могла понять, кто перед ней: верная тень, что защищала её всю жизнь, или нечто иное, что носило её лицо.
В очаге догорел уголёк. Тени на стенах дрогнули.
И где-то за стенами, в глубине горы, раздался звук, похожий на далёкий, глухой смех.
Часть вторая. Трое суток тишины.
Трое суток гостевой дом стоял, как корабль, вмёрзший в лёд.
Снаружи — серое небо, каменные переходы, ветер, что гонял по улицам колючую снежную крупу. Изнутри — тишина, плотная, как вода на глубине. Никто из лесных не выходил без нужды, а если выходил, то только в сопровождении стражи, которая менялась на рассвете и на закате. Двое у двери. Двое на нижней тропе. Один у окна, что выходило во двор. Горные не говорили об этом, но Вальгард знал: это не охрана. Это надзор.
Они все еще были гостями. Пока.
Дни тянулись, как смола. Очаг горел, но тепла не давал — только отсчитывал время неровным пламенем, отбрасывая на стены тени, которые с каждым вечером казались всё длиннее и всё чужероднее. Лесные спали по очереди, не сговариваясь, как в походе, когда за спиной враг. Ели мало. Говорили ещё меньше. И каждый из них — по-своему, про себя — возвращался мыслями в ту ночь, когда Ранве вышла за дверь, оставив их наедине с существом, которое носило лицо Арнвида. Она отговорила Ивара зайти к ним, под предлогом, что дала травы и лесные отдыхают. Поверил ли вояка? Но.. Арнвид.
Он исчез той же ночью.
Никто не заметил, как. Никто не услышал. Просто в какой-то момент — между третьим и четвёртым ударом сердца, между двумя вдохами — в доме стало пусто. Не стало того особенного, неживого присутствия у очага. Не стало лёгкого, почти неслышного шороха, с которым тело, не дыша, поправляло плащ. Не стало взгляда, который ничего не выражал, но всё равно ощущался, как холодное пятно на затылке.
Первым это понял Рагнар.
Он как раз сидел у стены, положив нож на колено, и смотрел на то место, где ещё недавно сидел Арнвид. Смотрел, не отрываясь, как смотрят на след, который вот-вот заметёт снегом. А потом медленно, очень медленно поднялся и подошёл к лавке.
Лавка была пуста.
На ней не осталось ничего, кроме деревяшки, обструганной до половины, и ножа, лежавшего лезвием к огню.
— Его нет, — сказал Рагнар.
Гуннар, который в тот момент стоял у двери, видимо немного задремав, обернулся, потирая лицо своей крупной ладонью. Эйнар поднял голову от чашки с отваром. Вальгард, сидевший у окна, не шевельнулся, но пальцы его, лежавшие на колене, сжались.
— Как нет? — спросил Гуннар.
— Совсем нет. Ни в доме, ни у очага. Нигде.
Эйнар поднялся с лавки и, прихрамывая, подошёл к тому месту, где сидел Арнвид. Наклонился. Провёл ладонью по камню. По дереву. По ножу.
— Холодный, — сказал он. — Давно не держали. — хоть и сам Арнвид был холоден, но когда строгал, то от трения рукоять ножа нагревалась. А сейчас.. сейчас она была ледяной.
— Он ушёл, — сказал Рагнар.
— Как? — Гуннар смотрел на дверь. — Мы были здесь. Все. Никто не открывал.
— Я не слышал, — признался Эйнар.
— И я, — сказал Рагнар.
Вальгард встал и подошёл к двери. Засов был цел. Петли — на месте. Ни одна половица не скрипнула, ни одна шкура не сдвинулась. Он открыл дверь и шагнул в ночь. Холодный воздух обжёг лицо. Снег лежал ровно, нетронутый, и на нём не было следов.
— Его никто не видел, — сказал Вальгард, вернувшись. Охрана у дверей никого не видели.
— Куда он мог пойти? — спросил Гуннар.
Вальгард лишь повел плечами. Он не знал, даже не мог предположить.
— Или его увели, — тихо произнёс Эйнар.
Все посмотрели на него.
— Ранве, — сказал старик. — Думаю он весьма ее заинтересовал. Она даже знает его природу.. Бледным называла.
— Ты думаешь, она его забрала? — спросил Рагнар.
— Не знаю. Но она знала, что он уйдёт. Или что он исчезнет. И она ничего не сказала.
Вальгард молчал. Он стоял у двери и смотрел в темноту, на серый снег, на каменные переходы, которые тонули во мраке. Внутри него было пусто. Не так, как пусто было в Арнвиде, — а иначе. Пусто от того, что он, Вальгард, не уберёг то, что осталось от друга. Или от того, что он не понял, что это не друг. Или от того, что теперь уже всё равно. Он закрыл дверь.
— Будем искать, — сказал он наконец, почти шепотом, опасаясь что острый слух охраны вновь приметит неладное. — Но тихо. Без шума. И так, чтобы никто из горных не узнал.
Он не сказал, где искать. Не сказал, как. Он просто сел у окна и вновь опустил руки на свои колени. Мысли.. ворох мыслей бился в его голове словно пойманные птицы.
Той ночью никто не спал.
А потом вернулся Хьярти.
Он вошёл не таясь, лёгкий, как всегда, с морозным румянцем на щеках и снегом, запутавшимся в рыжих волосах. Плащ его был перекинут через руку, ворот туники расстёгнут, будто он не шёл по ночным переходам, а возвращался с летнего луга. Он закрыл за собой дверь, привалился к косяку и улыбнулся — широко, светло, как улыбаются только те, кто нёс в груди что-то тёплое и непременно хотел этим поделиться.
— Вы ещё не спите, — сказал он. — А я думал, тут все сны досматривают.
Никто не ответил.
Гуннар, сидевший у очага, поднял на него взгляд и тут же отвёл. Эйнар сделал вид, что возится с травами. Рагнар, не оборачиваясь, продолжил водить точилом по лезвию. Вальгард смотрел в окно.
Хьярти стянул мокрые сапоги, скинул плащ и уселся поближе к огню, протянув к нему озябшие ладони.
— Что, совсем разговаривать не о чем? — спросил он. — Могу сам. Расскажу, как прошёл. Только не делайте вид, что вам не интересно.
Ему не ответили.
— Я видел Уллу, — сказал он.
Теперь на него посмотрели.
— Она вышла к нижнему окну в своей «темнице», — продолжал Хьярти, и голос его стал мягче, тише, каким-то непривычно домашним. — Мы говорили. Долго. Я рассказал ей про лес. Про то, как весной пахнут мхи, когда сходит снег. Про ручьи. Про то, как светлячки висят между ветвями, будто звёзды спустились. Она слушала и улыбалась.
Он замолчал, глядя в огонь.
— Она боится, — сказал он. — Её отправляют к степным очень скоро. Я пообещал, что не забуду. Что найду способ. Она не поверила. Но, кажется, всё равно была рада.
И снова тишина.
— Вы чего? — Хьярти перевёл взгляд с одного на другого. — Я понимаю, что вы тут не от радости. Но вы сидите, как каменные. Хуже, чем эти горные. Я же вижу: что-то случилось.
— Ничего, — сказал Гуннар.
— Врёшь.
— Устали, — добавил Эйнар. — Просто устали.
— Все? Третий день кряду?
Вальгард хмыкнул и устало потер пальцами переносицу. Они и правда устали.
Хьярти прищурился, оглядел их, но допытываться не стал. Он слишком хорошо их знал. И, возможно, именно поэтому не стал. Просто кивнул, стянул с плеча мешочек с сушёными ягодами, развязал и принялся жевать, глядя в огонь.
Позже, когда его дыхание стало ровным и он задремал, сидя у очага, Гуннар наклонился к Эйнару и едва слышно спросил:
— Мы ему не скажем?
— Нет.
— Но он должен знать.
— Он не должен. Он не выдержит.
— Он сильнее, чем ты думаешь.
— Дело не в силе, — ответил Эйнар, глядя на спящего Хьярти. — Дело в том, что Хьярти слишком.. живой, для таких новостей.
Гуннар замолчал. Вальгард, сидевший у окна, слышал каждое слово. И ничего не сказал. Рагнар привалившись к стене, кажется, дремал, а может просто делал вид что дремал.
Так прошли эти трое суток.
Гостевой дом стал их крепостью и их тюрьмой. Выходили по одному, только с охраной. Вальгард ходил по двору, когда позволяли, и каждый раз искал глазами её. Ингу. Но её не было. Ни на террасе, ни на тропах, ни у старой кузницы. Дом вожака стоял наверху, молчаливый и тёмный, как гробовая плита.
— Где наследница? — спросил Вальгард у молодого стражника, что вёл его обратно.
— Недужит, — коротко ответил тот.
— Давно?
— Не твоё дело.
Вальгард больше не спрашивал. Но по ночам, стоя у окна, он смотрел на дом вожака и ждал. Чего — он сам не знал. Может, тени в окне. Может, звука шагов. Может, хоть какого-то знака, что она жива.
Знака не было.
Зато были слухи.
Эйнар, выходивший за травами и проветрить голову, возвращался с новостями. Горные шептались. Не так, как шепчутся о погоде или о дичи. По-другому. С оглядкой, сжав зубы, прикрывая рты ладонями.
— Совет не собирается, — сказал он вполголоса, когда они остались без Хьярти. — Уже три дня. Старейшины не выходят. Никто их не видел, кроме самых близких.
— Все семеро? — спросил Вальгард.
— Все.
— Может, держат совет в закрытом кругу.
— Может. Но тогда почему люди бегают к дому вожака, как всполошённые куры? Почему стража на стенах удвоилась? Почему у дома Орма дверь заперта снаружи?
Вальгард нахмурился.
— Я старый следопыт. Я вижу то, что другие не хотят показывать.
— И что ты видишь?
Эйнар помолчал. Потом, чуть наклонившись, ответил:
— Я вижу, что в этом поселении что-то сгнило. И что мы, сами того не зная, сидим в самом центре этой гнили.
Вальгард не ответил. Он снова посмотрел на дом вожака.
На третий день, ближе к сумеркам, Хьярти снова ушёл. Он сказал, что хочет проститься. «Её уведут скоро», — добавил он, и в голосе его не было обычной лёгкости. Никто не стал его удерживать.
А вечером, когда солнце уже село и по горам поползли тени, поселение взорвалось.
Сначала — топот. Он нарастал постепенно, как далёкий камнепад. Потом — крики. Они неслись со всех сторон, отдавались от скал, множились, как эхо в ущелье. Вальгард был у окна и увидел, как по нижнему переходу бегут люди. Мужчины, женщины, дети. Без оружия, с факелами, с распахнутыми плащами и перекошенными ртами.
Он распахнул дверь и вышел на порог.
Холодный воздух ударил в лицо. Толпа текла мимо гостевого дома, как река, вышедшая из берегов. Люди не замечали его. Они бежали наверх, к дому вожака, и на бегу выкрикивали что-то, чего Вальгард не мог разобрать. Слова сливались в сплошной, утробный гул.
— Старейшины! — наконец-то разобрал он.
— Все! Семеро!
— В постелях! Как скот!
— Кровь! Везде кровь!
— Лесные! Это лесные принесли!
Кто-то споткнулся. Кто-то закричал. Чей-то ребёнок заплакал, и плач этот, тонкий, отчаянный, врезался в общий гул, как лезвие.
За спиной Вальгарда встали Гуннар, Эйнар, Рагнар. Они вышли на порог и замерли, глядя, как мечется толпа, как мелькают факелы, как стражи, размахивая копьями, пытаются сдержать людей, но не могут.
— Нас обвинят, — тихо сказал Рагнар.
— Уже обвиняют, — ответил Эйнар.
— В дом, — приказал Вальгард. — Быстро.
Они вошли. Дверь закрылась. Засов лёг в пазы. Снаружи гудело, как перед бурей.
Люди сбивались в плотную, дышащую массу у подножия верхнего яруса, толкались, переругивались, выкрикивали что-то, чего не разобрать было за общим шумом. Факелы, которые они несли, метались из стороны в сторону, выхватывая из темноты то перекошенное лицо, то вздетую руку, то оскаленный рот. Кто-то плакал. Кто-то сыпал проклятиями. Кто-то звал вожака. И над всем этим, как дым над пожарищем, висело одно слово, повторяемое на разные лады: «Старейшины… Старейшины…»
Стражи, выставленные у дома вожака, стояли плечом к плечу, опустив копья. Их было слишком мало, чтобы сдержать такую толпу, и они это знали. Молодой Сверр, прижавшийся спиной к каменной кладке, вцепился в древко так, что побелели костяшки, и не сводил глаз с ближайших лиц. Ульв, старый и спокойный, как скала, стоял чуть впереди и не двигался, но в его глазах, отражавших мечущийся свет, было то, чего не было прежде: не страх, но понимание. Понимание того, что если сейчас не случится что-то — или кто-то, — кровь прольётся прямо здесь.
И тогда двери дома вожака распахнулись.
Толпа вздрогнула, как один огромный зверь, и на мгновение смолкла. Пламя факелов колыхнулось, будто сам воздух отступил. А потом на пороге появилась Инга.
Она вышла одна. Без стражи, без оружия, без украшений, без пояса, на котором обычно висел клинок. На ней был только светлый меховой плащ, накинутый поверх почти белой туники, и босые ступни, ступающие по ледяному камню так, словно не чувствуют холода. Волосы её, не заплетённые, как обычно, а лишь кое-как перехваченные на затылке, падали на плечи, и ветер, гулявший между домами, рвал их в стороны, бросал на лицо, но она не убирала их. Она шла спокойно, ровно, как ходят те, кто не боится ни толпы, ни тишины, ни самой смерти.
Люди, стоявшие у первых ступеней, попятились. Не потому, что испугались. А потому, что увидели: наследница не прячется. Не зовёт стражу. Не угрожает. Она вышла к ним. На один уровень. Туда, где бушует страх, и где каждый, кто не умеет говорить с толпой, теряет голову.
Инга остановилась на краю площадки, там, где камень обрывался вниз, к нижним ярусам. Она не подняла руку, не потребовала тишины — просто встала и посмотрела на людей. И что-то в её взгляде, в том, как она стояла — прямая, как клинок, только что вынутый из горна, — заставило передних замереть. А за ними, волной, начали затихать и остальные.
— Старейшины мертвы, — сказала она.
Голос её прозвучал негромко, но он перекрыл гул, как лезвие перекрывает ветер. Те, кто ещё переговаривался, осеклись. Те, кто кричал, закрыли рты. Даже факелы, казалось, замерли.
— Все семеро. Вы это знаете. И вы боитесь. Вы боитесь, что это сделали лесные. Вы боитесь, что это проклятие. Вы боитесь, что завтра умрёте вы.
Она замолчала. Тишина, наступившая после её слов, была такой плотной, что в ней слышно было, как дышит толпа.
— А теперь слушайте то, чего вы не знаете, — продолжила Инга. — Старейшины строили заговор. Против меня. Против моего отца. Против союза, который должен был спасти наш клан от войны и голода. Они прятали ножи под полами своих плащей и улыбались вам в лицо. Они хотели моей смерти. Или моего изгнания. И они были близки.
Толпа снова загудела — недоверчиво, испуганно, зло. Со всех сторон понеслись выкрики:
— Докажи!
— Это ложь!
— Кто их убил?!
— Лесные! Это лесные!
Инга не перебивала. Она ждала. И оттого, что она не повышала голоса, не оправдывалась, не металась, — крики, не получив ответа, начали захлёбываться. Люди переглядывались. Кто-то уже не кричал, а ждал. И когда шум начал снова нарастать, она подняла руку — не резко, не приказывая, — и толпа стихла.
— Докажу, — сказала она. — Но не здесь и не сейчас. Не в этом безумии, где каждый готов рвать другого зубами. Я докажу, когда вернусь. А сейчас слушайте.