
— Ты… — начал он и осёкся.
— Что? — спросила Улла.
— Ты пахнешь.
Она вновь вздрогнула.
— Что?
— Ты пахнешь, — повторил он, и в его голосе было что-то, от чего у неё запылали щёки. — Травами. Костром. Свежестью. И… — Он замолчал. Сглотнул. — И чем-то ещё.
— Чем?
— Не знаю. — Его голос стал ниже. — Но я чую это. Через всю комнату. Я чую это, когда ты дышишь. Когда ты двигаешься. Когда ты смотришь на меня.
Улла почувствовала, как её тело отзывается на его слова. Что-то внутри — глубоко, внизу живота — сжалось. Тепло разлилось по коже. Она вдруг остро ощутила, что сидит слишком далеко от него. Что между ними — три шага. Три шага, которые надо сократить.
Она встала.
— Я не понимаю, что со мной, — сказала она. — Я никогда… я никогда такого не чувствовала.
— Я тоже, — ответил он. — Но я не хочу это останавливать.
Он поднялся. Медленно. Плавно. Как зверь, который подходит к добыче, зная, что она не убежит. Шаг. Ещё шаг. Ещё. И вот между ними уже не три шага — два. Один.
— Улла, — сказал он.
— Что?
— Если ты скажешь «уходи» — я уйду.
Она смотрела на него снизу вверх. Он был выше её на голову. Широкий в плечах. Сильный. И пахнул так, что у неё кружилась голова.
— Я не скажу, — прошептала она.
Он наклонился. Улла могла разглядеть каждую яркую веснушку на его лице.. запомнить, этот шрам на щеке, рассеченную бровь. Его глаза, такие яркие в свете очага, как сочная трава, о которой он рассказывал. Его губы..
Первый поцелуй был осторожным. Почти невесомым — как касание лепестков нежного цветка. Он будто пробовал её на вкус, будто спрашивал разрешения. Его губы.. такие теплые. Мягкие. Они коснулись её губ — едва-едва, — и она почувствовала, как по всему телу прошла дрожь. От кончиков пальцев до корней волос. Она никогда не думала, что простое касание губ может быть таким. Что оно может отзываться где-то в груди. Что оно может заставить её забыть, как дышать.
Он отстранился на волосок. Посмотрел на неё. В его глазах горел вопрос.
Она не ответила словами. Она подалась вперёд — чуть-чуть, на полшага, — и этого хватило.
Второй поцелуй был глубже.
Его рука легла ей на затылок, пальцы запутались в волосах, и он притянул её к себе — не грубо, но настойчиво. Его губы раскрылись, и она почувствовала его язык — тёплый, живой, — и у неё подкосились колени. Она схватилась за его тунику, чтобы не упасть. Ткань была грубой, пахла дымом и потом, и под ней — под этой тканью — билось его сердце. Часто. Гулко. Как молот. Ей хотелось влиться в этот гул.
Калле никогда так не целовал.
Калле целовал её быстро, торопливо, будто выполнял повинность. Его губы были сухими, движения — резкими, язык — настойчивым, но без нежности. Он посмеивался над её неуклюжестью. «Ты такая забавная», — говорил он, когда она не знала, куда деть руки. «Милая», — когда она случайно прикусывала ему губу. И от этих слов ей хотелось сжаться. Стать меньше. Исчезнуть. Она думала, что с ней что-то не так. Что она не умеет. Что она холодная. Что она не создана для этого.
Хьярти целовал иначе.
Он не торопился. Он не смеялся. Он не называл её забавной. Он целовал её так, будто она была чем-то драгоценным. Будто каждое касание его губ — это подарок. Будто он хочет запомнить её вкус на всю оставшуюся жизнь. Его рука на её затылке была тёплой и бережной. Его язык двигался медленно, спрашивая, а не требуя. И когда она робко ответила — коснулась его языка своим, — он зарычал. Тихо. Гортанно. Как зверь, которому больно и хорошо одновременно.
И от этого она загорелась.
Её руки сами собой забрались под его тунику, легли ему на грудь. Потом — на плечи. Потом — на шею, обвивая, притягивая ближе. Она чувствовала под пальцами его мышцы — напряжённые, перекатывающиеся, горячие. Он зарычал снова — и этот звук отозвался где-то у неё внизу живота, тугой, горячей волной. Волчица внутри неё — та, что спала всю жизнь, — открыла глаза. И не отступила.
— Улла, — выдохнул он в её губы. — Улла…
— Не останавливайся, — прошептала она. — Пожалуйста.
Он не остановился.
Его руки скользнули ей на талию. Потом — ниже, на бёдра. Он подхватил её — легко, как пушинку, — и она обхватила его ногами, прижимаясь к нему всем телом. Его туника была мокрой от пота, скользнула на пол, и она чувствовала его запах — терпкий, звериный, мужской. И её собственный запах — тот самый, странный, сладковатый, — становился сильнее. Она чувствовала, как он смешивается с его запахом, и от этого у неё кружилась голова.
Он прижал её к стене.
Спиной — к холодному камню, грудью — к его горячему телу. Она задохнулась от контраста. Камень обжёг лопатки ледяной стынью, а его грудь — тёплая, живая — прижалась к её груди. Он целовал её шею. Провёл языком по ключице. Спустился ниже. Его зубы коснулись её кожи — легко, дразняще, — и она ахнула, выгибаясь навстречу.
— Тише, — прошептал он. — Тише, моя…
Он целовал её грудь — через ткань. Его язык, его губы, его зубы оставляли на ней влажные следы. Ткань прилипла к коже, обрисовывая всё, что под ней. Её соски затвердели, натянули ткань, и он втянул один из них в рот — через ткань, — и она застонала. Громко. Не сдерживаясь. Потому что это было слишком. Слишком хорошо. Слишком много.
— Хьярти… — выдохнула она. — Хьярти, я…
— Знаю, — ответил он, поднимая голову. Его глаза горели. — Я тоже.
Он снова поцеловал её — глубоко, жадно, — и она почувствовала, как его бёдра прижимаются к её бёдрам. Твёрдо. Настойчиво. Горячо. Она почувствовала его всего — и её тело отозвалось раньше, чем разум. Бёдра подались навстречу, и он застонал — низко, сорванно, — и это был самый честный звук, который она слышала в своей жизни.
— Я хочу тебя, — прошептал он ей в ухо. — Всю. Сейчас.
— Да, — выдохнула она. — Да.
Он отстранился на мгновение. Всего на один удар сердца. Его зелёные глаза смотрели на неё — и в них не было ни шутки, ни легкомыслия. Был только голод. Тот же, что и у неё.
— Ты уверена? — спросил он. Голос его дрожал.
Улла смотрела на него снизу вверх. Его лицо было совсем близко — она видела каждую веснушку, каждую ресницу, каждую морщинку в уголках глаз. Он был красивый. Не той красотой, которую замечаешь сразу, а той, что открывается постепенно, слой за слоем, как рассвет.
— Да, — сказала она. — Я уверена.
Он опустил её на пол. Ноги у неё подкосились, и она схватилась за его плечи, чтобы не упасть. Он подхватил её под бёдра и снова прижал к стене. Ткань туники задралась, обнажая кожу, и она почувствовала, как его пальцы коснулись её живота. Потом — ниже. Потом — ещё ниже. Его пальцы были горячими. Шершавыми. Они оставляли на её коже невидимые следы, и она чувствовала каждый из них.
Дверь с грохотом распахнулась.
— Стоять!
Хьярти замер.
Улла открыла глаза.
На пороге стояли двое стражей. Молодой, с перекошенным от ярости лицом, и старый, с ледяным спокойствием во взгляде. За ними, в коридоре, горели факелы, и их свет заливал комнату — резкий, беспощадный, — выхватывая из темноты то, что не должны были видеть чужие глаза.
Улла закричала.
Не от страха. От стыда. Она рванулась, пытаясь прикрыться, но туника была задёрнута до пояса, и она не могла её опустить — руки Хьярти всё ещё держали её под бёдра. Она чувствовала себя голой. Раздетой. Стыдной. И этот стыд был хуже, чем страх.
Хьярти отпустил её. Медленно. Не отрывая глаз от стражей.
— Какого песьего сына?! — рявкнул он.
Старый страж шагнул вперёд.
— Ты. Лесной. Одевайся и пошёл вон.
— Я не…
— Пошёл вон, я сказал.
Молодой схватил Хьярти за плечо. Тот дёрнулся, сбрасывая руку, — резко, зло, как зверь, которого тронули за больное место. И тогда началось.
Улла не помнила, как всё произошло. Помнила только, как Хьярти оттолкнул молодого — сильно, так, что тот отлетел к стене. Помнила, как старый схватил его за руку, пытаясь скрутить, и как Хьярти вырвался, разворачиваясь для удара. Помнила, как в комнату вбежали ещё двое — с копьями, с факелами, — и как её саму кто-то оттащил в сторону, грубо, за плечо, так, что она едва не упала.
— Не трогайте её! — заорал Хьярти, и его голос сорвался.
Его ударили. Первый раз — в живот, сложив пополам. Второй — по лицу, рассекая губу. Он упал на колени, но не сдался — рванулся снова, попытался встать, — и тогда его ударили ещё. И ещё. И ещё. Пока он не перестал подниматься.
Они выволокли его в коридор — в кровь разбитого, — и швырнули в снег.
Улла слышала, как его тело ударилось о землю. Слышала, как хлопнула дверь. Слышала, как затихли шаги.
А потом наступила тишина.
Она сидела на полу, прикрываясь туникой, и не могла пошевелиться. Её тело горело — не от желания, а от стыда. Щёки пылали. В горле стоял ком. Руки дрожали. Она смотрела в стену и не видела её.
Она позволила себе забыться. Позволила зверю взять верх. Позволила себе быть.. не тенью, не девочкой, которую все жалеют, — а просто женщиной, которая имела свои желания.. И это было ошибкой.
Она закрыла глаза.
— Дура, — прошептала она. — Какая же ты дура.
Волчица внутри неё — та, что так жадно проснулась, — снова закрыла глаза.
__________
Холод обжёг спину первым.
Хьярти не сразу понял, где он. Сначала была только боль — тупая, разлитая по всему телу, — и белое, все бесконечное белое над головой. Потом пришёл холод. Снег под лопатками, под ягодицами, под коленями. Снег, который таял под ним, превращаясь в ледяную воду, и эта вода стекала по бокам, впитывалась в кожу, забиралась в самые укромные места.
Он лежал на спине. Распластался, раскинув руки и ноги, как морская звезда, выброшенная на берег. Достоинством к небу.
Небо было серым. Низким. Беззвёздным. Оно висело над ним, как мокрая холстина, и с него падал мелкий, колючий снег — не хлопьями, а крупой, которая секла лицо и забивалась в ноздри. Хьярти смотрел в это небо и улыбался. Он не знал почему. Всё болело. Губа была разбита, из неё текла кровь — он чувствовал её вкус, солёный и тёплый. Рёбра ныли. На левом боку, там, куда пришёлся удар копьём, саднило так, что при каждом вдохе перед глазами вспыхивали искры. Он был голый. Абсолютно. Снег под ним уже превратился в мокрую яму, и по бёдрам стекала вода.
А он улыбался.
Потому что там, наверху, в окне, ещё горел свет. Слабый, жёлтый, дрожащий. Она была там. Сидела, наверное, на полу, прикрываясь туникой, и смотрела в стену. Или плакала. Или... думала о нём.
Улыбка стала шире.
Он вспомнил её руки. Как они легли ему на грудь. Как пальцы вцепились в ткань туники. Как она прижалась к нему — вся, без остатка, — и как её запах, тот самый, сладковатый и тёплый, окутал его, как одеяло. Он вспомнил вкус её губ. Мягких, неуверенных, но таких честных, что у него перехватывало дыхание.
А потом его ударили. Да.
Он хохотнул — коротко, хрипло, — и этот звук эхом отскочил от каменных стен и вернулся к нему. Смешно. Всё это было смешно. Лежать голым в снегу, избитым, с разбитой губой, и улыбаться, как дурак. Он ударил ладонью по снегу. Раз. Другой. Разочарованно. Так, что крупа брызнула в стороны.
— Песий сын, — прошептал он в небо. — Песий сын..
Не от боли. От досады. От того, что всё оборвалось. Что он почти... почти...
Он не договорил даже про себя.
Потому что услышал рычание. Тихое. Недовольное. Справа. Он повернул голову — медленно, потому что шея отозвалась болью, — и увидел их. Двоих. Тех самых. Молодой стоял, привалившись плечом к стене, и смотрел на него с таким омерзением, будто увидел дохлую крысу. Старый стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди, и его лицо было непроницаемым, как камень. Оба — в тёплых плащах, с копьями. Оба — сытые, целые, одетые.
А он — голый. В снегу. В крови.
Хьярти перевернулся на бок. Потом сел. Медленно, потому что рёбра взвыли, а голова закружилась. Он опёрся ладонями о снег и посмотрел на стражей снизу вверх.
— Ну что, — сказал он, и голос его сорвался на хрип. — Полюбовались?
Молодой сплюнул.
— Одевайся.
— А если не хочу?
— Одевайся, я сказал.
Хьярти усмехнулся. Криво, разбитыми губами. Потом посмотрел на себя. На свои руки, ноги, живот. На то, что было между ног, — не прикрытое ничем, открытое всем ветрам и взглядам.
— Знаешь, — сказал он, — я бы на твоём месте не отворачивался. Вдруг больше такого не увидишь. Я, конечно, понимаю — у вас, горных, с этим строго. Камни, холод, все дела. Но не переживай. Размер — не главное. Главное — умение.
Молодой дёрнулся, как от пощёчины.
— Что ты сказал?
— То, что слышал. — Хьярти поднялся. Медленно, шатаясь, но поднялся. И выпрямился во весь рост — голый, избитый, но не сломленный. — Завидуй молча. Я бы на твоём месте завидовал. У тебя, судя по лицу, вообще всё плохо.
Старый страж не изменился в лице. Только уголок его рта — едва заметно — дёрнулся. Молодой же побагровел.
— Ты...
— Я, — согласился Хьярти. — А ты — нет. Ладно, надо тебя, щенка, научить кое чему. И так, урок первый — как не краснеть, смотря на голого мужика.
— Стоять, — сказал старый. Голос его был спокойным, ровным. — Не связывайся.
— Он...
— Я сказал: стоять.
Молодой остановился. Но глаза его горели ненавистью.
Хьярти не обращал на него внимания. Он наклонился — медленно, потому что бок отозвался резкой болью, — и начал собирать свои вещи. Тунику, которую швырнули в снег. Штаны. Сапоги. Пояс. Всё это было мокрым, холодным, перепачканным снегом и грязью. Он стряхнул с туники налипшую крупу, натянул её через голову — и ткань обожгла тело, как ледяная вода. Штаны надевать было больнее всего: каждое движение отдавалось в рёбрах. Он стиснул зубы, но не издал ни звука.
Молодой смотрел на него и кривился.
— Мог бы и не одеваться, — сказал Хьярти, застёгивая пояс. — Я смотрю, тебе понравилось.
— Заткнись.
— Уроки не усваиваешь, совсем раскраснелся, щенок.
Молодой шагнул вперёд — и снова был остановлен рукой старого.
— Он тебя дразнит, — сказал старый. — Не ведись.
Хьярти натянул сапоги. Они были полны снега, и он вытряхнул их, стуча подошвой о камень. Потом выпрямился — и снова посмотрел на окно. На слабый огонёк. Внутри что-то сжалось. Он не знал, что там сейчас. Плачет ли она. Грустит.. Думает ли о нём. Или уже жалеет. Или уже ненавидит — за то, что он пришёл, за то, что не сдержался, за то, что их застали.
Он не знал. И не мог узнать.
Старый страж тем временем подошёл к нему. Близко. Так, что Хьярти почувствовал запах мокрого меха и дыма.
— Иди, — сказал он. — И не возвращайся.
Хьярти посмотрел на него. Долго. Потом усмехнулся — криво, губа саднила и вновь закровоточила, окрашивая выступившие клыки.
— А если вернусь?
— Тогда тебя убьют. Не мы. Кто-нибудь другой. Ты и так на волоске.
— Я всегда на волоске, — ответил Хьярти. — Мне нравится.
Он отвернулся и пошёл. Мимо стражей, мимо дома, мимо каменных переходов. Он не оглядывался. Но когда отошёл достаточно далеко, всё же остановился. На одно мгновение. И посмотрел назад.
Окно всё ещё горело.
Он смотрел на него, и в груди что-то ныло — не от боли.. От того, что он оставлял там. Что не мог вернуться. Что не мог даже крикнуть. Что всё, что было между ними, осталось за этой стеной, за этим окном, за этой дверью, и он не мог забрать это с собой.
Он уже почти добрался до нижнего перехода — того самого, что вёл к гостевому дому, — когда краем глаза заметил.. Движение. Справа. Среди камней, у старой осыпи, где тропа сужалась и уходила вниз. Он остановился.
Там, в тени, между двумя валунами, стояла фигура. Человек. Худой. Ссутуленный. Смотрел прямо на него. Хьярти прищурился, пытаясь разглядеть в темноте. Луна была закрыта тучами, и свет исходил только от редких факелов на стенах — слабый, дрожащий. Но этого хватило.
Фигура была похожа на...
Арнвида.
Хьярти почувствовал, как что-то холодное скользнуло по спине. Не от ветра. Не от мокрой одежды, что прилипала к телу.. От узнавания. Он знал эту сгорбленную позу. Знал эту худобу. Знал эту манеру стоять — чуть боком, будто готовый в любой момент отшатнуться.
— Арнвид? — позвал он.
Фигура не двинулась. Не ответила. Просто стояла и смотрела. А потом — медленно, очень медленно — начала отступать. В тень. В темноту. За валуны.
— Арнвид! — крикнул Хьярти и бросился вперёд.
Он бежал, спотыкаясь о камни, хватаясь за стены, чувствуя, как рёбра взрываются болью при каждом шаге. Но он бежал. К тому месту, где стояла фигура. К той тени. Он добежал. Там никого не было. Он стоял между двумя валунами, тяжело дыша, и смотрел в темноту. Никого. Ни следа. Ни шороха. Ни запаха. Только снег, камень и ветер. Он обернулся. Огляделся. Никого. Совсем никого.
— Что за... — прошептал он.
Он постоял ещё немного, вглядываясь в темноту. Потом выругался — тихо, зло — и пошёл дальше. Но что-то осталось. Что-то, что не отпускало. Ощущение, что он видел не призрака. Не игру света. А кого-то настоящего. Кого-то, кто не хотел быть увиденным.
Он дошёл до гостевого дома и открыл дверь. Гуннар, сидевший у очага, поднял голову — и замер.
— Ты... — начал он.
— Молчи, — сказал Хьярти. — Просто молчи.
Он подошёл к огню, сел на лавку и уставился в пламя. И долго молчал. А перед глазами у него стояли две вещи: слабый огонёк в окне Уллы и фигура, растворившаяся в темноте.
Одна была живая. Другая — нет.
Вырезка из частей.
Не всё ложь, что сокрыто.
Инга втолкнула Люту в покои отца так, что та едва устояла на ногах. Петли не скрипнули — Берг не терпел неисправностей в своём доме, и дверь, тяжёлая, дубовая, окованная железными полосами, открылась бесшумно, как пасть зверя. Но удар о стену вышел глухим и тяжёлым — Инга не рассчитала силу, — и этот звук прокатился по комнате, отскочил от каменных стен, от низкого потолка, от полок с бумагами и склянками, и упал куда-то в угол, где стоял старый сундук с родовыми знаками клана.
Очаг горел ровно. Пламя стояло без треска, без искр — Берг всегда поддерживал огонь так, чтобы он давал тепло, но не отвлекал. Свет от него был жёлтым, дрожащим, и в этом свете лицо Люты казалось вылепленным из воска: бледное, перекошенное, с разбитой губой и рассечённой бровью, из которой на скулу стекала тонкая струйка крови. Под левым глазом уже наливался багровый синяк — тёмный, с рваными краями. Левое плечо она придерживала правой рукой, и когда Инга толкнула её, она не удержалась на ногах и упала на колени, и при этом что-то хрустнуло — тихо, влажно, — и Люта зашипела сквозь зубы. Но не вскрикнула. Не заплакала. Только подняла голову и посмотрела на Ингу.
И улыбнулась.
Инга отвернулась. Ей было противно смотреть на эту улыбку. Противно от того, что Люта улыбается даже сейчас, когда её только что впечатали в пол, когда у неё сломано плечо, когда кровь течёт по подбородку. Противно от того, что эта улыбка — та самая, из сна. Та самая, что она видела у провала. Та самая, что была не её.
Берг стоял у стола. Он не спал. Он вообще редко спал в последние луны — Инга знала это по тому, как часто видела свет в его окне, когда проходила мимо по ночным переходам, возвращаясь с тренировок или с патрулей. Он стоял, уперевшись ладонями в столешницу, — массивную, каменную, исчерченную следами от кубков и клинков, — и смотрел на дочь. Потом на Люту. Потом снова на дочь.
Его лицо не изменилось. Вожак умел держать маску — Инга знала это с детства, знала, как он умеет не показывать ничего, когда внутри у него всё горит. Но пальцы, лежавшие на столешнице, медленно сжались в кулак. Костяшки побелели. На виске вздулась жила. И это было хуже…
— Объясни, — сказал он.
Голос его был ровным. Слишком ровным. Тем самым голосом, которым он говорил с осуждёнными перед оглашением приговора. Тем самым, от которого у Инги в детстве стыла кровь.
Она не стала смягчать. Не стала искать слова. Не стала ходить вокруг да около — она знала: с отцом это бесполезно. Он не терпел трусости. Не терпел недомолвок. Не терпел, когда прячутся за красивыми фразами.
— Люта убила старейшин, — сказала она.
Берг не двинулся.
— Всех семерых, — продолжала Инга. — Ночью. В их постелях. Орм. Эгиль. Хаген. Торс. Асгрим. Хальвдан. Бран. Она принесла мне кисть Орма. С меткой на ладони. Такие метки — у всех. Тайный знак заговора. Она сказала, что слышала их сговор. Что они готовили мою смерть. Или изгнание. Она решила, что защищает меня.
Тишина. Такая плотная, что слышно было, как оседает пепел в очаге. Берг смотрел на неё долго. Очень долго. И в его глазах — голубо-серых, тех самых, что Инга видела в зеркале каждое утро, — что-то медленно, тяжело проворачивалось. Как камень, который сдвигают с места. Как жёрнов, который перемалывает зерно. Как лавина, которая ещё держится, но уже чувствует, что вот-вот сорвётся.
Он обошёл стол. Медленно. Не сводя с Люты взгляда. Каждый его шаг отдавался в каменном полу глухим, тяжёлым стуком. Люта стояла на коленях, опустив голову, и кровь с разбитой губы капала на камень — кап. Кап. Кап. Медленно. Ровно. Как вода из прохудившегося ведра. Как песня, которую поют в такт удару сердца. На полу уже расползлось тёмное пятно — не алое, а бурое, почти чёрное в свете очага. Оно росло. Медленно. Неумолимо. Как сама смерть.
Берг остановился перед ней.
— Ты, — сказал он.
Люта не ответила.
— Ты убила старейшин.
Она не подняла головы.
— Ты убила старейшин, — повторил он, и голос его стал ниже. Глуше. Страшнее. — Без совета. Без суда. Без моего ведома. Ты вошла в их дома. Ночью. Ты убила их в постелях. Как скот. Как крыс. Ты понимаешь, что ты сделала?
Люта молчала.
Берг наклонился. Ближе. Так, что его лицо оказалось на расстоянии ладони от её лица. Так, что она почувствовала запах дыма и старой кожи, который всегда шёл от вожака. Так, что он увидел её глаза — жёлтые, блестящие, спокойные.
— Ты понимаешь, — прошептал он, — что ты натворила?
И тогда Люта подняла голову.
Она посмотрела на него. Прямо. В глаза. И улыбнулась.
— Они и были крысами. И я защищала Ингу от этих крыс, — сказала Люта.
Голос её был тихим. Ровным. Не было в нём ни страха, ни раскаяния, ни мольбы. Она говорила так, как говорят о чём-то само собой разумеющемся. Как о погоде. Как о восходе солнца. Как о том, что снег холоден.
Берг смотрел на неё.
Потом его рука метнулась вперёд.
Пальцы сомкнулись на её горле. Резко. Жёстко. Он рванул её вверх — и она взлетела над полом, лёгкая, тонкая, почти невесомая, как пушинка, как тень, обретшая плоть. Её ноги оторвались от камня, и она повисла в его хватке, хрипя, задыхаясь. Её лицо оказалось на уровне его лица. Её глаза — напротив его глаз. Её кровь — на его руке.
Кровь текла по его запястью. Тёплая. Липкая. Она стекала между его пальцами, капала на пол, и с каждым мгновением её становилось всё больше. Люта хрипела. Её горло сжималось под его пальцами, и воздух выходил из неё с тонким, свистящим звуком. Её лицо наливалось багровым. Глаза расширились. Но она не отбивалась.
Не царапалась. Не пыталась разжать его пальцы. Не била ногами. Она просто висела. И смотрела на него..
Улыбка не сходила с её губ. Даже когда её категорически не стало хватать воздуха. Даже когда её глаза начали стекленеть.. Она улыбалась. И в этой улыбке было столько спокойствия, столько тихого, ясного безумия, что Берг почувствовал, как его собственная рука начинает дрожать.
Он держал её. Долго. Слишком долго. Инга видела, как напряглись его плечи, как побелели костяшки, как задрожала рука. Он хотел её убить. Прямо здесь. Прямо сейчас. Сжать пальцы, переломить хрящи, раздавить горло — и покончить с этим. С ней. С её улыбкой. С её безумием.
Но он не сделал этого.
Он разжал пальцы.
Люта упала на пол — мешком, неловко, всем телом, — и осталась лежать, тяжело дыша. Она не пыталась встать. Не пыталась отползти. Просто лежала и смотрела в потолок.
Берг отступил на шаг. Потом ещё на шаг. Он смотрел на неё, и его лицо — маска вожака — дало трещину. Не страх. Отвращение. Смешанное с чем-то, что он сам, возможно, не мог назвать. С чем-то, что было похоже на ужас. На тот самый ужас, который приходит, когда видишь нечто, чего не можешь понять. Нечто, что не укладывается в привычный порядок вещей.
— Она безумна, — сказал он.
Голос его был глухим. Как из-под земли. Как из могилы.
— Ты это видишь? — Он повернулся к Инге. — Ты видишь, что она безумна?
Инга не ответила.
— Она не просто убийца, — продолжал Берг. — Она — безумица. Она убила семерых и улыбается. Она лежит на полу с разбитым лицом и улыбается. Она не понимает, что сделала. Не понимает, что будет. Она вообще не понимает ничего, кроме своей цели.
Он подошёл к Инге. Близко. Очень близко. И посмотрел на неё. И в этом взгляде была не только усталость, не только гнев, но и что-то ещё. Что-то, что Инга видела у него редко. Разочарование.