

Рёна Окацуки
Шёпот Прибоя
PLAYLIST
Lana Del Rey - Summertime Sadness
Chase Atlantic - Moonlight
Hospital - Falling
ENVYYOU - Wrong
3OH!3 - Don't Trust Me
Xuitcasecity - Misunderstood
Jay Sean, Alan Sampson - Ride it
Ex Habit - love me
Haiden Henderson - sweat
Chris Grey - FUNHOUSE
Chri$Tian Gate$ - BABYDOLL
Apollo Paris - Bedroom Fashion Show
Michl - Everything'll Change
The Marias - Hush
Marino - Worst Enemy
State Champs - Stitches
Goo Goo Dolls - Iris
Seafit - Be My Queen
David Correy - May May
Jake Alan - Take Me Away
Creed - One Last Breath
Ron Pope - A Drop in the Ocean
Munn - LOVE ME ON LEAVE ME
Fun Guns - Shut Up And Dance With Me
You Me At Six - Take on the World
Глава 1. Легенда, которую нельзя рассказать дважды
Океан не знает твоего имени, но
помнит форму твоей тени на своей
глубине. В этом — всё его
милосердие и всё равнодушие.
— Из приписываемых речений Антипатра Сидонского, «О природе вод»Расчёска двигалась медленно — от виска к затылку, захватывая пряди настолько бережно, что я переставала чувствовать границу между зубьями и кожей, между тем, что было моим телом, и тем, что принадлежало этому вечеру, пропитанному запахом сандалового масла, старого воска и соли, застрявшей в волосах после утреннего купания, — а голос дяди Джексона плыл над моей макушкой, низкий, чуть хрипловатый, словно камешки перекатывались в такт словам, словно океан за открытым окном вторил ему шёпотом, который я тогда ещё не умела разбирать, — и вечер красил стены нашей маленькой гостиной в Ковилле в оранжевый, розовый, а после в густой синий, и расчёска всё не останавливалась, потому что легенда не терпела пауз, а Джексон не терпел недослушанных историй.
— Скай, океан, — начинал он всякий раз, и в этом «океан» не было ни капли метафоры, он обращался прямо к стихии, словно та сидела с нами в комнате, поджав под себя колени, мокрая, огромная, терпеливая, — океан не умеет забывать. Он помнит каждое слово, брошенное в него с берега, с палубы, с обрыва. Помнит крики, молитвы, проклятия, имена, которые шептали влюблённые в ухо друг другу, думая, что волны унесут их тайну, а волны никуда её не уносили. Они складывали слова в глубокие впадины, в желоба на дне, туда, куда не добирается солнечный свет, и хранили их, как хранит старуха-соседка пожелтевшие письма в жестяной коробке из-под печенья. Ты же помнишь миссис Олсен? — спрашивал он, хотя миссис Олсен жила через три дома от нас, и её коробку я видела однажды, когда носила ей лимонный пирог по поручению Джексона, — и расчёска замирала на полсекунды, ровно на столько, чтобы я успела кивнуть, а потом продолжала свой путь вниз, к лопаткам, где волосы становились гуще и непослушнее.
— Так вот, — Джексон перекладывал расчёску в левую руку, правой расправляя спутанный узел, и его пальцы пахли табаком, которым он никогда не курил, но почему-то пахли, и ещё лимоном, и ещё чем-то металлическим, будто он весь день перебирал монеты, хотя никаких монет у нас отродясь не водилось, — случилось это задолго до того, как первые испанские корабли увидели эти берега. Задолго до того, как люди научились строить лодки, способные переплыть залив. Тогда здесь жили те, кого сейчас никто не помнит, даже океан с трудом вспоминает их лица, хотя имена ещё хранит, у него память на имена куда лучше, чем на лица. И жил среди них юноша — назовём его — тут Джексон делал паузу, прищуривался, будто высматривая что-то в сгущающихся за окном сумерках, — назовём его Тот-Кто-Слушал. Нет, не так. Слушающий. Просто Слушающий, без громких титулов, потому что громкие титулы — это для королей, а он был кем-то вроде тебя, — и тут он легонько щёлкал меня расчёской по затылку, не больно, а скорее чтобы я не засыпала, хотя заснуть под его голос было невозможно: он ввинчивался в мозг, как штопор в пробку, и оставлял там дырку, в которую потом затекали мысли, когда я оставалась одна в своей кровати, глядя в потолок и слушая, как океан дышит в темноте.
— Слушающий был странным. Все странные — это не плохо, Скай, запомни, это просто значит, что человек сделан из другого теста, — и тут он опять щёлкал меня по затылку, словно ставил печать под каждым важным утверждением, — но тогда странность не прощали. Он не умел охотиться: стрела летела мимо цели, стоило ему натянуть тетиву. Не умел говорить с соплеменниками: слова застревали в горле, как рыбьи кости. Он мог часами сидеть на скале и смотреть на воду — просто смотреть, представляешь? — и люди обходили его стороной, думали, злой дух поселился в нём. А он не просто смотрел. Он слушал. Вода говорила с ним — нет, не словами, Скай, вода никогда не говорит словами, слова — это человеческая придумка, слишком грубая, слишком тесная для того, что плещется в глубине, — она говорила ритмом. Ритмом прибоя, ритмом отлива, ритмом шторма, который зарождается за много миль от берега и катится к тебе, наращивая мощь, как снежный ком. И Слушающий понимал этот ритм. Он чувствовал его пятками, когда стоял на мокром песке, ладонями, когда опускал руки в воду, даже затылком, когда ложился спать в отдалении от посёлка, чтобы никто не мешал ему слушать. И однажды ритм изменился.
Джексон замолчал. Расчёска дошла до самых кончиков, теперь он просто держал её в руке, а я сидела не шевелясь, боясь спугнуть тишину, которая вдруг стала плотной, как кисель, в котором я варилась на медленном огне его голоса. За окном крикнула чайка — хрипло, требовательно, словно тоже хотела знать, что было дальше, — и Джексон усмехнулся, качнул головой, будто отвечая не мне, а ей, или океану, или самому Слушающему, который ждал продолжения своей истории где-то там, в глубине, куда солнечный свет не добирается.
— Ритм изменился, — повторил он. — Вода перестала петь то, что пела всегда. Понимаешь, у океана есть своя песня, одна на всех: прилив — отлив, прилив — отлив, и так тысячу лет, и ещё тысячу, и ещё. Но в тот день песня смолкла. Сначала Слушающий решил, что оглох. В панике он ударил себя по ушам ладонями, потом снова опустил руки в воду, потом лёг на песок и прижался к нему щекой, — я живо представила себе эту картину: мокрый песок, прилипший к скуле, отчаянный взгляд человека, который потерял единственное, что у него было, — но нет. Уши слышали крики чаек, шум ветра, треск цикад в траве, уши слышали всё, кроме океана. Океан молчал. Не затих, как затихает перед штормом, — нет, штормовая тишина всё равно дышит, она наполнена ожиданием, как надутый парус, — океан молчал так, как молчит камень, как молчит пустыня, как молчит человек, который только что услышал самую страшную весть в своей жизни и ещё не успел осознать её. И тогда Слушающий сделал то, чего не делал никогда прежде: он заговорил с водой. Не просто опустил руки, не просто прижался щекой — он открыл рот и сказал слово.
— Какое слово? — спросила я, нарушая правило не перебивать, но Джексон не рассердился, только улыбнулся краешком рта, и в его усах запутался оранжевый луч закатного солнца.
— Этого никто не знает, Скай, — он пожал плечами, и расчёска качнулась в его пальцах. — Может, это было имя. Может, вопрос. Может, просто крик — тот самый крик, что рождается в животе, когда ты теряешь что-то настолько важное, что даже не можешь назвать это словами. Никто не знает. Но океан услышал. И ответил. Впервые за тысячи лет вода заговорила — не ритмом, не гулом, не плеском, а настоящим голосом, который ввинтился Слушающему прямо в уши, в кости, в кровь, и голос этот сказал.
Тут Джексон опять сделал паузу — на этот раз длинную, мучительную, как растянутое ожидание волны, которая всё никак не поднимается, всё никак не обрушивается на берег, — и я почувствовала, как воздух в комнате стал солёным, хотя окно было открыто и запах моря всегда проникал внутрь, но сейчас он сделался гуще, концентрированнее, будто сам океан придвинулся ближе к нашему дому и заглянул в окно, чтобы тоже послушать.
— Голос сказал: «Я устал». Представляешь? Океан устал. Не от штормов, не от приливов — от того, что его никто не слушает. Люди приходили к нему каждый день: купаться, ловить рыбу, пускать по воде плоские камешки, которые прыгали по поверхности, оставляя круги, — но никто, никто за всё время не попытался услышать то, что он говорит. Все только брали, брали, брали — рыбу, соль, прохладу в жаркий день, — а взамен ничего не давали. Даже простого внимания. Даже минуты, проведённой в молчании, когда ты сидишь на берегу и просто слушаешь. Понимаешь, о чём я? — и Джексон заглянул мне в глаза, наклонив голову, так что его лицо оказалось прямо перед моим, и от него пахло табаком и лимоном, и глаза у него были цвета старой бирюзы, выцветшей на солнце, и в тот момент я верила каждому его слову так, как верят только дети и те, кто уже перестал быть детьми, но ещё не забыл, как это — верить.
— И тогда Слушающий пообещал океану, что будет слушать его всегда, — продолжил Джексон, выпрямляясь и снова берясь за расчёску, хотя мои волосы были уже гладкими, как шёлк, но движение расчёски было не столько необходимостью, сколько частью ритуала, такой же важной, как сам голос, как запах сандала, как чайка, которая всё кричала за окном, не желая улетать. — Он пообещал, что каждый день будет приходить на берег и слушать. Не для того, чтобы получить что-то взамен, — хотя океан, конечно, дал ему многое, как ты понимаешь, — а просто чтобы вода знала: есть на свете человек, которому не всё равно. И океан принял обещание. Он снова запел, вернул свой ритм, но теперь этот ритм звучал для Слушающего иначе — в нём прорезались голоса, те самые, что вода собирала тысячелетиями. Крики моряков, ушедших на дно вместе с кораблями. Шёпот влюблённых, обещавших друг другу вечность на берегу, пока волны лизали им пятки. Плач матерей, провожавших сыновей в плавание. Молитвы жрецов, бросавших в воду золотые статуэтки, чтобы задобрить богов. Всё это звучало теперь в шуме прибоя, сплетаясь в такую музыку, которую невозможно забыть, однажды услышав.
— А что было дальше? — спросила я, когда пауза затянулась дольше обычного, и уже стемнело за окном окончательно, и Джексон зажёг лампу, которая отбрасывала на стены длинные, колеблющиеся тени, делая нашу гостиную похожей на подводный грот.
— Дальше? — он хмыкнул. — А дальше Слушающий прожил жизнь. Долгую, по тем временам — очень долгую. Он научил своего сына слушать океан. А тот — своего. А та — свою дочь. И так пошло, и поехало, и завертелось колесо поколений, и каждое из них рождало хотя бы одного человека, способного слышать воду. Не всех подряд, Скай, — тут он опять щёлкнул меня расчёской, на этот раз по носу, легонько, как котёнка, — океан выбирает. Не спрашивай меня, по какому принципу. Может, ему нравятся те, кто сам немножко сломан, немножко не такой, как все, кто не боится тишины и умеет сидеть на скале часами, ничего не требуя. Может, ему нравятся те, у кого в волосах путается слишком много соли, а под глазом — отметина, похожая на звезду. Кто знает.
И он провёл пальцем по моей родинке — той самой, что сидела прямо под левым глазом, крошечная звёздочка, которую я сама никогда толком не видела, только в зеркале, и то если смотрела пристально, — но Джексон знал её на ощупь, как слепой знает шрифт Брайля, и от этого прикосновения у меня по коже побежали мурашки, не холодные, не горячие, а какие-то третьи, не имеющие отношения к температуре.— Легенда говорит, что Слушающий до сих пор сидит где-то на дне, — Джексон отложил расчёску на подоконник, туда, где лежали принесённые с берега ракушки, высохшие морские звёзды и кусок обточенного волнами стекла, ставший гладким, как леденец. — Не умер. Не уплыл. Просто сидит и слушает. И ждёт. Ждёт, когда родится кто-то, кто сможет не просто слышать океан, а ответить ему — не одним словом, не криком отчаяния, а целой беседой, диалогом, который снова заставит воду запеть по-новому. Потому что океан опять устал, Скай. Он слушает нас каждый день: наши крики, наши моторные лодки, наши сонары, наши нефтяные вышки, наш мусор, который мы швыряем в него, как в гигантскую помойку. Он слушает, слушает, слушает — а кто слушает его? Кто приходит на берег и просто садится, и молчит, и впускает в себя ритм? Никто. Может, один на миллион. Может, одна на всё побережье.
Он встал, потянулся, хрустнув суставами — стареющий мужчина, который провёл весь день на ногах, вырезая из дерева очередную фигурку для туристов, — и пошёл на кухню ставить чайник, а я осталась сидеть на полу, обхватив колени руками, и смотрела на расчёску, лежавшую среди ракушек, и думала о том, слышит ли меня сейчас океан, и если да, то что именно я могла бы ему сказать — и нужно ли ему вообще слушать девчонку, у которой даже волосы ещё не отросли до пояса, а словарный запас состоит из школьных уроков и припевов песен, которые крутят по радио.
Чайник засвистел, и Джексон вернулся с двумя кружками — травяной чай, пахнущий ромашкой и мятой, — и сел в своё кресло, и отхлебнул, обжигаясь, и поморщился, и сказал, глядя в потолок: — Только есть одна загвоздка, Скай, о которой легенда умалчивает. Вернее, не умалчивает, а говорит так тихо, что никто не обращает внимания. Слушающий пообещал океану слушать — но не предупредил тех, кто придёт после него. Понимаешь? Дар этот — он не награда. Это как если бы тебе дали скрипку, которая играет сама, без твоего участия, и ты не можешь ни остановить её, ни перестать слышать. Она играет, когда ты ешь, когда ты спишь, когда ты пытаешься разговаривать с людьми, и её музыка заглушает человеческие голоса, делает их плоскими, неважными, как шум машин за окном. Можно сойти с ума, если не научиться договариваться. А договариваться трудно. Вода — она как дикий зверь. Она не признаёт договоров, написанных чернилами. Ей нужен другой язык. И никто, никто из потомков Слушающего так и не нашёл этот язык до конца. Кто-то сдался и перестал слушать — и тогда океан замолчал для него навсегда, а он сам остался с пустотой внутри, с такой тишиной, которая страшнее любого шторма. Кто-то пытался заглушить голос вином, или странствиями, или любовью, которая не приносила счастья. А кто-то просто пропал — ушёл в море и не вернулся, и никто не знает, забрала ли их вода или они сами пошли к ней, не в силах больше сопротивляться зову.
Он допил чай, поставил кружку на подоконник, рядом с ракушками, и вздохнул — тяжело, с натугой, словно выдыхал не воздух, а что-то гораздо более весомое.
— Поэтому, когда ты в следующий раз захочешь послушать океан, — а я знаю, что ты ходишь слушать, я видел тебя на скале, — помни: он не просто поёт. Он рассказывает. И рассказывает он не всегда хорошее. Иногда такое, от чего волосы встают дыбом, а ноги сами бегут прочь от берега. Иногда — такое, что хочется смеяться, как ребёнку, и плясать на песке, и кричать во всё горло от радости. Но самое страшное — это когда он рассказывает то, чего ты не понимаешь. Когда слова или ритмы, или что там у него вместо слов, проникают в тебя, а расшифровать их ты не можешь. Тогда они остаются внутри, как заноза, как камень в ботинке, как рыболовный крючок, загнанный под кожу, — и болят, и чешутся, и не дают спать, пока ты не догадаешься, что именно хотела сказать тебе вода.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, и в свете лампы его глаза казались совсем прозрачными, как мелководье в солнечный день.
— Но если ты всё-таки рискнёшь слушать, Скай, — и если однажды услышишь не просто ритм, а слова, или почти слова, или что-то, что можно принять за речь, — не пугайся. Значит, ты не сумасшедшая. Значит, Слушающий всё ещё сидит на дне и всё ещё ищет преемников. И, возможно, — только возможно, я ничего не утверждаю, — он нашёл одну из них в девочке с родинкой-звездой под левым глазом, которая не умеет держать язык за зубами, зато умеет сидеть на скале и смотреть на воду так, будто ждёт ответа.
Я ничего не сказала. Я сидела, прижав колени к груди, и слушала, как чайник остывает на плите, как цикады заводят свою ночную перекличку в траве, как где-то далеко, у самого горизонта, ворочается океан, перекладывая с места на место тонны воды, и как в этом ворочании мне вдруг почудился ритм — не тот, что бывает у прибоя, а другой, сбивчивый, как сердцебиение, как дыхание спящего человека, — и я подумала, что, может быть, это просто разыгралось воображение, распалённое дядиной легендой, но почему-то мне не хотелось в это верить. Хотелось верить, что где-то там, на дне, сидит древний старик с рыбьим хвостом или без, неважно, и слушает всё, что происходит наверху, и ждёт кого-то, кто сможет ответить.
— А как узнать? — спросила я шёпотом, хотя никто, кроме Джексона, не мог меня услышать. — Как узнать, что океан выбрал тебя?
Джексон пожал плечами — его любимый жест, означавший одновременно «я не знаю» и «разбирайся сама», — и улыбнулся.— Этого легенда не говорит, Скай. Но я думаю, что если тебя выбрали, ты поймёшь. Не сразу. Может, не в этом году и не в следующем. Но однажды ты выйдешь на берег, и вода лизнёт твои пятки, и ты почувствуешь что-то. Как будто тебя позвали по имени. Как будто кто-то ждал именно тебя. И тогда ты либо побежишь прочь, либо останешься. И если останешься — что ж, тогда и начнётся самое интересное.
Он подмигнул мне, потрепал по макушке — мои волосы уже высохли и рассыпались по плечам, пахнущие сандалом и чем-то ещё, что я не могла назвать, но что навсегда связалось у меня с этими вечерами, с этой комнатой, с этим голосом, — и ушёл в свою мастерскую, оставив меня одну в гостиной, полной теней и отзвуков легенды, которая ещё не кончилась, но уже пустила корни во мне, как водоросль, зацепившаяся за подводный камень.
А я сидела и слушала — уже по-другому, не так, как прежде. Прежде я слушала просто потому, что любила звук волн, как любят вкус шоколада или тепло камина в холодный вечер. Теперь же я слушала, пытаясь различить в этом звуке что-то ещё — может, те самые голоса, что копил океан тысячелетиями, может, тот самый ритм, который изменился много веков назад, когда один странный юноша с плохой координацией и неумением поддерживать светскую беседу открыл рот и произнёс слово, изменившее всё. Я напрягала слух так сильно, что у меня заболели виски, но ничего, кроме обычного прибоя, не услышала. Океан дышал ровно, размеренно, как дышит зверь, который притворяется спящим, но следит за тобой сквозь полуприкрытые веки.
И тогда я встала, подошла к окну и выглянула наружу. Луна уже поднялась — огромная, бледно-жёлтая, заливающая Тихий залив серебристой рябью, которая дробилась на тысячи осколков, словно кто-то рассыпал по воде монеты. Скала, на которой я любила сидеть, чернела справа от пляжа, и сейчас, в лунном свете, она напоминала голову черепахи, высунувшуюся из воды, чтобы глотнуть воздуха, — и я поклялась себе, что завтра же утром пойду на эту скалу, сяду на её шершавую макушку и буду слушать. Не просто так, как раньше, а по-настоящему. Так, как учил Джексон, — ничего не требуя, не ожидая, отключив внутренний голос, который вечно болтает о своих девчоночьих глупостях, и просто впуская в себя ритм.
И где-то в глубине дома, в мастерской, зашуршала наждачная бумага — Джексон принялся за очередную фигурку, и этот звук был таким земным, таким домашним, что я вдруг ощутила острый укол благодарности к этому мужчине, который взял меня к себе, когда больше никто не хотел брать, и который рассказывал мне легенды вместо сказок на ночь, и который никогда не смеялся над моими вопросами, даже самыми глупыми, — и расчёска всё ещё лежала на подоконнике среди ракушек, напоминая о том, что сегодняшний вечер был не просто вечером, а чем-то вроде инициации, только я ещё не понимала, во что именно меня посвятили.
Волосы пахли сандалом. За окном шумел океан — и в этом шуме мне снова почудился ритм, на этот раз более отчётливый, как будто вода подбиралась всё ближе к тому, чтобы заговорить, но пока ещё только настраивала инструменты, пробовала струны, дула в трубы, проверяя, не фальшивят ли. И я заснула прямо там, на подоконнике, положив голову на руки, и мне снились голоса — не слова, не мелодии, а именно голоса, множество голосов, сплетённых в один бесконечный хор, который пел о чём-то печальном и прекрасном одновременно, о том, чего я пока не могла понять, но обязательно пойму, когда придёт время, потому что легенда не заканчивается на последнем слове рассказа, легенда только начинается там, где рассказчик замолкает и откладывает расчёску в сторону, предоставляя тебе самой решать, верить ли в услышанное или забыть его, как забывают сон через пять минут после пробуждения.Но я не забыла. Я не забыла ни слова. И океан тоже ничего не забыл — он помнил всё, каждую слезинку, каждую клятву, каждое имя, и он ждал, когда я вырасту достаточно, чтобы начать слушать по-настоящему, а пока он просто дышал в темноте, размеренно и терпеливо, как зверь, который знает, что у него впереди вечность, и несколько лет для него — не больше, чем взмах ресниц для человека.
Где-то в доме скрипнула половица — Джексон шёл спать, гася за собой свет. Расчёска лежала на подоконнике, и лунный свет играл на её деревянных зубьях, превращая их в подобие маленькой арфы, на которой никто никогда не играл, но которая, возможно, могла бы зазвучать, если бы по ней провели пальцами достаточно чутко, — и я подумала, что когда-нибудь, когда я стану старше и смелее, я попрошу Джексона рассказать эту легенду ещё раз, чтобы запомнить каждую деталь, каждую паузу, каждый оттенок его голоса, каждый скрип расчёски, каждое движение его пальцев, пахнущих табаком и лимоном, — но это будет потом, а пока океан дышал за окном, и я дышала вместе с ним, проваливаясь в сон, где голоса звучали всё громче, всё отчётливее, но слов я по-прежнему не разбирала, только чувствовала, что они обращены ко мне, что вода говорит не вообще, а лично, прицельно, как говорят только с теми, кого долго ждали и наконец дождались.
Глава 2. Пена на губах
Знаешь, что мексиканцы говорят про
Тихий океан? Говорят, что у него
нет памяти.
Скай РамиресСкай
— Пойнтбрейк берёт Гаррет Уайлд! Только посмотрите, как он лавирует!
Голос комментатора разорвал солёный воздух над Тихой Бухтой, заметался между скалами, отразился от воды и ушёл в небо, где его подхватили чайки и растащили на клочки, — а я уже лежала на доске, загребая воду ладонями, чувствуя, как мышцы плеч наливаются тем особенным теплом, которое приходит только перед стартом, только когда адреналин ещё не превратился в действие, а уже поджаривает кровь изнутри, делая её гуще и горячее, — и Гаррет, чёртов Гаррет Уайлд с его идеальной техникой и лицом с рекламы спортивного питания, уже скользил по склону волны, не подозревая, что слева, из слепой зоны, к нему приближаюсь я, Скай Рамирес, девчонка из Ковилла, которая никогда не просила разрешения.
— Ч-что это?! Это же Скай Рамирес, и она подрезает Гаррета! Откуда она взялась?!
Волна поднималась — медленно, величественно, как просыпающийся левиафан, — и в её теле я видела не просто воду, а целую географию: гребень, который закручивался в трубу, шипящую пеной, провал у основания, где вода становилась тёмно-зелёной, почти чёрной от глубины, и тот самый изгиб, за которым прятался Гаррет, уверенный, что волна принадлежит ему, — но волна не принадлежит никому, это мне ещё Джексон говорил, когда учил стоять на доске, когда я падала, захлёбывалась, снова забиралась на доску, а он стоял по колено в воде и смеялся, и его смех звучал как лай тюленя, — и сейчас я входила в эту волну не как воровка, а как хозяйка, которая вернулась домой после долгого отсутствия, и дом принял её, узнал, подставил спину, чтобы она могла взобраться повыше.
— Рамирес — одна из немногих девушек, кто дерзко ловит волну и отбирает славу у соперников! Ей всего двадцать лет, и в прошлом году она словила самую крупную волну за последние два года! Только посмотрите, какие она делает трюки! Бо, ты это видел?
— Видел, потрясающий контроль тела и доски.
Я не слышала их — не до конца, — звук долетал обрывками, как радиоволна, пробивающаяся сквозь помехи, потому что всё моё существо сосредоточилось в ступнях, в ладонях, в позвоночнике, который сейчас был не костью, а осью, вокруг которой вращался целый мир, и мир этот состоял из воды, ветра и скорости, — я оттолкнулась от гребня, поймала доской угол, который никто, кроме меня, не заметил, тот самый микроскопический перепад высоты, где волна чуть замедлялась перед тем, как обрушиться, — и вошла в трубу раньше Гаррета, срезав ему траекторию настолько чисто, насколько вообще можно срезать траекторию человеку, который даже не подозревал о твоём существовании.