
Девочка осторожно провела пальцем по тёплым ещё впадинкам. Жо́у, подкравшись на мягких лапах, вздохнул:
— Ну, вот… загадка. Ни «Вера», ни «Враг». Просто «В. Р.». Может, это чьи-то инициалы?
Али́на покачала головой, не отрывая взгляда от пня.
— Это вопрос. — Она посмотрела на енота своими огромными, слишком взрослыми глазами. — Во что верил этот человек? Или… вернётся ли он?
Жо́у замолчал. Потом осторожно положил пушистую лапку на её детское плечо.
— Знаешь что, малышка? Это теперь наш с тобой общий вопрос. Будем искать на него ответ.
Нападение. Грушевая артиллерия
— А! И это ещё не самое страшное! — Жо́у всплеснул лапами, внезапно вспомнив. — Сегодня на меня напали!
— Кто? — усмехнулся Ле́о. — Опять те белки с шишками?
— Хуже! Люди! — енот трагически закатил глаза. — Шли такие, с дубинами, с дикими глазами! Орут: «Отрежем хвост этой говорящей скотине на брелок!» Это я-то скотина?! Я — культурный енот! Я Чайко́вского уважаю! Еле ноги унёс, в болото нырнул. И знаете, чем отбивался?
— Чем? — спросил Дави́д совершенно серьёзно.
— Грушами! — гордо заявил Жо́у, выпятив грудь. — Я их в старых садах нашёл, они твёрдые, как булыжники. Одну швырнул — бац, прямо в лоб заводиле! Вторую — хлясь, по плечу его подручному! Они такие: «А-а-а, она живая!» — и давай драпать!
— Так ты теперь, значит, партизан с грушевой артиллерией? — Ле́о не выдержал и рассмеялся — коротко, хрипло, впервые за много дней.
— Я защитник леса и малолетних скрипачек! — надулся Жо́у. Но тут же его бойкий вид сник. — Но… — его голос дрогнул, стал тихим и печальным, — звери уходят. Птицы не поют — сидят на ветках, как каменные. Даже муравьи своё хозяйство сворачивают, яйца тащат куда-то в глубину. Они чувствуют. Чувствуют, что идёт… пустота.
План
Они собрались вокруг грубого деревянного стола. На разложенной карте, испещрённой пометками Дави́да, ярко горели три точки: их долина, далёкий город за горами и тёмное пятно леса.
— Нам нужно добраться до города, — твёрдо сказал Ле́о, ткнув пальцем в центр. — Если Тень набирает силу так быстро, значит, её эпицентр там. И значит, Ле́ра где-то рядом. Она не контролирует эту заразу полностью. Она борется. Она держится — иначе всё уже рухнуло бы.
— Но как пройти? — спросил Дави́д. — Долина под защитой древних камней, но за её пределами…
— Я знаю путь! — перебил Жо́у, подпрыгивая на месте. — Через Пещеру Ше́пчущих Камне́й! Прямой подземный тоннель, старый, как мир, туда никто не ходит! Правда, там эхо такое, что твой собственный храп тебя же и разбудит… И ещё на потолке растут светящиеся грибы… Или это глаза местных летучих мышей? В общем, светло будет, не пропадём!
— Мы возьмём припасы, — вздохнул Дави́д. — Но главное — не хлеб и не консервы. Главное — память. — Он обвёл взглядом всех, но остановился на Али́не. — Ты, маленькая, должна стать нашим живым компасом. Помнить всё: запах маминых рук, когда она завязывала тебе бант. Её колыбельную. Мелодию, которую ты играла на своей скрипке. Это будет наш маяк в этой тьме. Наша задача — пройти и помочь людям… вспомнить. Вернуть им их «скрипки». Их имена, которые они вырезали когда-то на коре деревьев.
Девочка кивнула, сжимая в маленькой ладошке гладкий камешек — подобранный у ручья талисман.
Жо́у немедленно бросился к своей корзинке с грушами, проверяя боезапас. Плюх забрался обратно в сумку, высунув лишь клюв. Грон с достоинством улёгся у огня, следя за всеми жёлтым, оценивающим взглядом.
Ле́о стоял у окна, чувствуя, как в его двойном сердце — сире́невом и перламу́тровом — рождается не надежда, а нечто более прочное: ясное, неотвратимое намерение. Путь начинался. Со всеми его абсурдными, шумными и вонючими спутниками.
ГЛАВА 13. НОЧЬ ПЕ́РЕД ДОРО́ГОЙ
Али́на уснула возле угасшего камина, укрытая старым пледиком. Плюх и Грон мирно спали в сумке Ле́о, ставшей им новым домом, а Жо́у, наевшись лесного мёда, бормотал во сне что-то бессвязное про «грушевые миномёты и еловую оборону». Ле́о и Дави́д вышли на узкое, каменное крыльцо.
Над долиной висела тишина — тяжёлая, настороженная, прислушивающаяся. Как перед ударом грома, который уже созрел в тучах, но ещё не прорвался наружу. И где-то там, за тёмными зубцами далёких гор, на самом краю горизонта, мерцал нехороший, багровый отсвет. Будто огромный, плохой глаз приоткрылся во тьме.
— Она там, — сказал Ле́о, не отрывая взгляда от этого светового шрама на небе. — И мы идём к ней. Через пещеры, через безумие, через этот пепельный дождь.
Дави́д поднял взгляд. Его глаза, тёмные и глубокие, как лесные озёра в сумерках, отражали прыгающие тени огня.
— Одиночество — не всегда беда, Ле́о. Иногда это щит, который не пропускает чужую боль. Но её щит… он начал ржаветь изнутри. И теперь режет по рукам её саму.
Угли в очаге уже тлели, окрашивая неподвижную фигуру Дави́да в багровые тона. Он сидел на спиленном чурбаке, вытачивая кружку из бруска самши́та. Его пальцы двигались с автоматической, годами выверенной точностью. Каждое движение являлось частью ритуала, поддерживающего мир в состоянии приемлемого равновесия.
Ле́о стоял у открытой двери, спиной к нему. Он смотрел в черноту, но видел не её. Он чувствовал. В груди, под рёбрами, билось не одно сердце — а два. Второе спрятано далеко, во тьме, и каждый его удар отзывался в Ле́о глухим, сокровенным эхом. От этого эха воздух казался густым, тяжёлым, наполненным неслышным гулом.
— Ви́ктор, точнее Тень, говорит, что нельзя, — произнёс Ле́о, не оборачиваясь. Голос его звучал приглушённо, но в нём стоял подземный грохот пластов. — Говорит, если мы сделаем этот шаг, сдвинем ось мира.
Нож в пальцах Дави́да замер на миг, затем снова заскользил по дереву. Его голос прозвучал ровно, как скольжение точильного бруска по стали.
— Ось и не должна сдвигаться, Ле́о. Она — дверная колода. На ней держится дверь. Сдвинешь колоду — и дверь, хоть и откроется, уже никогда не закроется ровно. Будет скрипеть, пропускать сквозняк, пока не рассыплется от щели.
Ле́о повернулся. Отражение углей заплясало в его глазах, делая их похожими на тлеющие угли.
— А если эта дверь ведёт в запертую комнату, где всё гниёт? — спросил он. — Может, сквозняк — это как раз то, что нужно? Чтобы выветрить затхлость?
Дави́д отложил брусок. Он поднял на Ле́о взгляд — тяжёлый, похожий на каменную плиту, придавливающую росток к земле.
— Слушай, — сказал он тихо. — Когда я был моложе тебя, я стоял на леднике. Толщина льда — сотни метров. Он казался вечным, неподвижным. Но если знать, куда приложить ухо, можно услышать, как он дышит. Медленно. Почти незаметно. Любой резкий звук, любая вибрация — и эта титановая гора может породить трещину, которая поглотит целый отряд. Баланс — это не про неподвижность. Это про умение слышать это дыхание и не кричать в ответ.
Ле́о почувствовал, что это не страх. Это — вызов. Пространство дома внезапно съёжилось, навалилось на него со всех сторон тесными, пыльными стенами. Ему захотелось с силой расправить плечи, раздвинуть эту давящую оболочку. Вместо этого он сделал шаг вперёд. От его движения по полу, засыпанному соломой и стружками, пробежал тёплый, едва уловимый ветерок. Угли в очаге вспыхнули, выбросив сноп искр.
— Я тебя слышу, Дави́д, — сказал Ле́о, и в его голосе зазвучала новая нота — твёрдая, холодная сталь. — Но мы с Ле́рой… мы не «кричим». Мы — эхо. Мы — один звук, отражённый между двумя скалами. Наш баланс — не в замирании. Он — в ритме. В том, чтобы её сердце билось за меня, когда моё замирает. А моя ясность приходила, когда её захлёстывает собственная сила. Это не разрушение твоей двери. Это… два косяка вместо одного. Прочнее.
Дави́д поднялся. Его тень, отброшенная колеблющимся светом, вздыбилась на стене, огромная и недвижная, как скальный выступ.
— Два косяка? — переспросил он, и его голос потерял ровность. — Или две трещины в одной колоде? Ты говоришь о ритме, а я вижу аритми́ю. Вижу, как ты теряешь почву под ногами, когда она в ярости. Чувствую, как само пространство здесь искривляется от вашей связанности. Оно стонет, Ле́о. Тихим, высоким звоном, от которого кровь стынет в жилах. Это не гармония. Это — взаимное раскачивание маятников, которое рано или поздно сорвёт их с креплений.
На Ле́о обрушилось давление — не физическое, а иное. Невидимые тиски закона, что хранил Дави́д, сжимались вокруг него, пытаясь вдавить в пол, сплющить в единую, правильную, статичную форму. В ответ из самой глубины его существа поднялась волна глубинного, несокрушимого несогласия. Тёплый ветерок усилился, закрутил по полу пепел и пыль, заставил пламя в очаге вытянуться языком к потолку.
— Ты охраняешь порядок, Дави́д, — сказал Ле́о, и его голос стал тише, но от этого каждое слово обрело вес свинца. — А мы с Ле́рой рождаем порядок иного рода. Ты сравниваешь нас с трещиной на леднике. А что, если мы — не трещина, а два потока под ним? Тёплый и холодный. Они не ломают лёд сверху. Они медленно, неумолимо меняют его изнутри. Пока старый лёд не рухнет. И под ним окажется не пустота, а новая, живая река. Уже сбалансированная сама в себе.
Лицо Дави́да, освещённое снизу багровым светом, казалось высеченным из корневища тысячелетнего дуба. Но в его глазах, обычно непроницаемых, плескалась глубокая, бездонная скорбь. Скорбь того, кто видит, как знакомый берег уходит под воду.
— Река сметает всё на своём пути, — прошептал он. — Даже то, что могло бы пригодиться на новом берегу. Ты так уверен в своём новом порядке… а готов ли ты заплатить цену за хаос, который будет ему предшествовать? Готов ли ты смотреть, как рушатся миры, которые, может быть, ещё можно починить?
Ле́о закрыл глаза. В темноте за веками он увидел не черноту, а сире́невый отсвет — самоощущение Ле́ры. Её страх, вплетённый в стальную решимость. Её любовь, обжигающую, как пламя, и нежную, как листья мимозы. Его собственные сомнения, острые и колючие, растворялись в этом двойном чувстве, как соль в тёплом море. Он открыл глаза. Надменности — нет. Только ясность, приходящая после долгой битвы, когда выбор уже сделан, и лишь идти.
— Цену… мы уже платим каждый день, — сказал он. — Молчанием. Страхом. Этой самой затхлостью, которую ты охраняешь. Ты прав, хаос будет. Но он уже здесь, Дави́д. Он — в той Тени, что пожирает края реальности. Ты предлагаешь консервировать гниющее здание. А мы… мы предлагаем построить новое. На фундаменте, которого ты не понимаешь. На фундаменте двойного сердца. Где порядок — не в неподвижности камней, а в танце двух планет, что не падают в солнце, потому что держат друг друга на орбите.
Тишина, наступившая после его слов, оглушила. Пыль, кружившая в луче света от очага, замерла в воздухе, образуя призрачную, вибрирующую завесу. Всё пространство дома застыло на острие, колеблясь между двумя полюсами: между тяжёлой, неумолимой неподвижностью Дави́да и живым, пульсирующим, едва сдерживаемым напряжением, которое исходило от Ле́о. Резкий треск углей прозвучал ружейным залпом.
Дави́д медленно, опустился обратно на чурбак. Его поза отражала не поражение. Усталость. Усталость титана, который чувствует, как почва векового ледника уходит у него из-под ног.
— Орбита… — произнёс он тихо, словно пробуя на язык это чужое, опасное слово. — Орбита требует безупречного расчёта. Малейшая ошибка — и либо столкновение, либо вечное одиночество в пустоте. Ты веришь, что ваше двойное сердце — и есть этот расчёт?
Он поднял взгляд на Ле́о. В этом взгляде уже не было спора. Был последний, отчаянный, вопросительный знак, брошенный в бездну нового времени.
Ле́о выдохнул. И в этом долгом выдохе проявилась вся его убеждённость, выкованная из боли, страха и той невероятной близости, что связывала его с Ле́рой.
— Нет, — сказал он просто. — Я не верю в расчёт. Я верю в резонанс. И мы его уже нашли. Осталось только… не испугаться его громкости.
Он отвернулся и снова уставился в ночь, где билась вторая половина его сердца. Диалог закончился. Решение не принято. Но поле разметили. И воздух в доме навсегда изменился. Он теперь носил в себе память о столкновении двух истин — одной, уходящей корнями в камень, и другой, рождённой в огне их уникальных сердец.
Дави́д положил тяжёлую, тёплую руку ему на плечо.
— Помни одно, сынок: Тень сильна, но она не всесильна. У неё нет памяти. У неё нет любви. Пока есть хоть один человек, который помнит запах хлеба и звук скрипки, пока есть ребёнок, задающий вопросы обгоревшему пню, — есть шанс. И этот шанс — ты. Вы.
А внизу, за магической границей долины, в чаще леса, беззвучно шелестел серый дождь. Он медленно, неумолимо превращал сочные зелёные листья — и выжженные когда-то с любовью имена на коре — в холодный, безжизненный пепел.
ГЛАВА 14. ПЛАЧ НАД ПЕ́ПЛОМ И ГРУ́ШЕВЫЕ СНАРЯ́ДЫ
Утро перед дорогой
Пальцы Ле́о замерли в паре сантиметров от головы Али́ны. Он боялся разбудить ту хрупкую тишину, что окутала её, как корочка на застывшем молоке. Девочка всхлипнула, и это всхлипывание казалось тоньше паутины — разорвётся от одного неловкого движения. Её ручонки, не крупнее сливы, впились в одеяло. Не держались — шили, сшивали лоскут реальности, в котором ещё стояла мама у плиты и запах кори́цы.
«Мама пахнет мокрой бумагой», — прошептала она вчера, уткнувшись в его жилет. У Ле́о в тот момент свело челюсть. Он погладил эти шелковистые, почти невесомые волосики — прикосновение лёгкое, похожее на попытку удержать солнечный зайчик.
— Твои родители не виноваты, — выдохнул он так тихо, что слова растворились в полумраке, не долетев даже до его собственных ушей. — Они любят тебя. Просто… с ними случилось несчастье.
В углу, свернувшись в два тёплых клубка, дремали Луна́ и Марс — овчарки Ви́ктора, что после его ухода остались у Дави́да. Их носы подрагивали, вынюхивая сам воздух на предмет примеси кошмара. Али́на не боялась монстров. Её страх — тихий и беспощадный: мама у плиты, поворачивающаяся с ложкой в руке. На месте лица — гладкий фарфоровый овал. Ни глаз, ни рта. Равнодушие, доведённое до совершенства. И псы боролись именно с этим. Они ложились по бокам, и их дыхание создавало ритм, под который не вползал фарфоровый ужас. Живые скобки, удерживающие мир от расползания по шву.
— Они хранители снов, — заскрипел старым деревом голос Дави́да за спиной. — Пока они рядом, кошмары не посмеют войти.
— А если кошмары… настойчивые? — прошептал Жо́у, вынырнув из-за его спины с горстью помятых груш. — Я вот однажды видел сон, где все груши в лесу стали золотыми. Проснулся — а во рту сухо, как в пустыне.
Ле́о не выдержал — губы сами дрогнули в подобии улыбки.
— Это не кошмар. Это твоя обычная жажда наживы.
Енот обиженно шмыгнул носом, прижимая фрукты к груди.
— Твоё приданое, Ле́о, — Дави́д кивнул головой в сторону спящих лемури́йцев. — Мы оставим здесь. Не до них будет.
Ле́о согласно кивнул.
Путь через пещеры: смех как трещина в камне
Вход за водопадом оказался скорее щелью, которую мир забыл зашить. Влажный камень нависал над плечами — холодный, неумолимый.
— Ну и щель! — огрызнулся Жо́у, протискиваясь следом. — Тут даже сова не просунет совиное достоинство!
— Тише, — шипение Дави́да слилось с шёпотом воды. — Камни здесь помнят шаги небожителей. Они слушают.
— А я помню, что тут темно! — енот наткнулся на выступ, ахнул и покатился вниз с мягким шлепком. Через мгновение из темноты донеслось: — Жив! Но достоинство, кажется, осталось наверху… вместе с грушей!
Ле́о рассмеялся — коротко, резко, будто прорвавшийся нарыв. Звук отскочил от стен, рассыпавшись эхом, и на секунду пещера показалась чуть менее враждебной.
— Жо́у, ты точно дух леса или просто его хроническая неполадка?
— Я — его праздник! — парировал енот, отряхивая шерсть. — А праздники иногда падают. Это традиция!
Пещера играла с ними, как кошка с мышью. То сжималась до состояния утробы, где сердцебиение отдавалось в висках гулким боем, то раскрывалась в залы, где сталакти́ты свисали, словно слёзы самой горы, застывшие в вечном падении. В одном из переходов Жо́у замер, ноздри дрогнули.
— Мёд… Или это я пахну надеждой?
— Иллюзия, — голос Дави́да звучал ровно. — Пещера проверяет. Кто клюнет — останется частью её сна.
— Ну, если это ловушка, — вздохнул Жо́у, — то самая вкусная в моей жизни.
Он всё же поплёлся дальше, бормоча под нос: — Если мы тут дуба дадим, пусть на памятнике напишут: «Здесь покоится великий воин. И его недоеденный полдник».
В следующем зале стены зашевелились. Не тени — нечто плотнее, пальцеобразные выступы, тянущиеся из камня. В воздухе запахло старым страхом.
— Это… они настоящие? — от высокого писка Ле́о вздрогнул.
— Нет, — Дави́д прикоснулся к выступу ладонью. — Это память. Страх, вмурованный в породу. Он хочет, чтобы его признали.
Жо́у, осмелев, ткнул лапой в ближайший выступ.
— Холодный. И молчаливый. Может, всё же кинуть грушу? Для установления диалога.
— Не поможет, — уголки губ Дави́да дрогнули. — Страхи не едят фрукты.
— Мои страхи называются «Пустая кладовая», «Промокшая шкурка» и «Белка-воровка», — задрал нос енот. — С ними я как-то договорился.
Следы на пепле. Встреча
Выбравшись на свет, они ослепли. Не от солнца — его не было, лишь молочная муть, застилавшая небо. И встретили людей. Не толпу — сгусток тишины у едва тлеющего костра. Одеяла, обвисшие на плечах, как вторая, безжизненная кожа. Глаза — не пустые. В них плавало что-то, что Ле́о с трудом узнал: стыд. Стыд за то, что выжил.
— Из долины? — голос старика походил на шелест сухих листьев. — Говорят, там… ещё пахнет землёй после дождя.
— Пахнет, — кивнул Дави́д. — Пока есть чем дышать, чтобы это почувствовать.
Женщина, прижимавшая к груди свёрток — дитя или просто узел с пожитками, не разобрать, — заговорила, не поднимая глаз:
— В городе… они теперь не люди. Шелуха. Вчера сосед… он всегда давал нам молока. Вчера он разбил окно. Кричал, что в стенах шепчут. Потом… набросился на жену. Руками. Без ножа страшнее…
Мужчина с обожжённой щекой, шрам на которой лоснился, как мокрая глина, добавил:
— Видели её. Всадницу. С мечом. Она… плачет. А когда плачет, те, кто поражён… замирают. И падают. И на их лицах… покой. Как у спящих детей.
У Ле́о в груди что-то оборвалось. Звук вышел почти физическим — сухой щелчок, будто лопнула нить.
— Ле́ра…
— Она не убивает, — прошептала старушка у огня, её пальцы, похожие на корни, теребили край шали. — Она… отпускает. Моего Ваню я не видела спокойным с тех пор, как он с войны вернулся. А там, на мостовой… он улыбался. Как в юности.
— Значит, душа ещё борется, — голос Дави́да прозвучал твёрже. — Если есть слёзы — есть и берег, к которому можно пристать.
— Но почему она не идёт ко мне? — вопрос вырвался у Ле́о сам, горький и ребяческий. — Я ведь здесь. Я…
— Боится, — Дави́д покачал головой. — Боится, что если увидит тебя… не сможет сделать то, что должна. Иногда любовь — это не объятия. Это расстояние, которое ты держишь, чтобы не обжечь.
Жо́у, до этого притихший, вдруг фыркнул:
— Знаете, что самое противное? Не тени. Не этот серый суп в небе. А то, что люди разучились смеяться так, чтобы живот сводило. Я вчера белке рожу скорчил — она даже не фыркнула. Конец света, когда над твоими шутками не смеются.
Несколько человек у костра неловко, почти виновато, крякнули. Остальные с удивлением посмотрели на говорящую зверушку. Даже старушка выдавила что-то вроде усмешки:
— Говорящий енот? Мутант, наверное. Хотя чему тут удивляться?! Мир сошёл с ума.
— Я… Я дух леса! — возмутился енот, выкатив глаза. — Я никакой не мутант. Я обаятельный, меня все любят. Ле́о, скажи им.
— Ты явно не Чжугэ́ Лян, — вздохнул Ле́о, закидывая длинную чёлку назад.
— Может, и хорошо, а кто это?
— Был такой легендарный китайский стратег. Предвидел на три шага вперёд. Ты — скользкий язык.
— Это ещё почему? — возмутился Жо́у, вытянув вперёд язык и скосив на него глаза.
— А не надо было языком трепать, — усмехнулся Ле́о, вскинув брови. — Молчал бы и сошёл за питомца. Посмеялись и всё. А так…
— Вот! — оживился енот. — Смех — он как зуд. Почесался — и легче. Надо просто найти, куда чесать.
Город. Пепел на языке
Дави́д с беженцами повернул назад, в долину. Перед уходом он взял руку Ле́о в свои — ладони оказались шершавыми, как кора, и тёплыми.
— Помни. Тьма не умеет любить. А любовь — не чувство. Это закон. Как тяготение. Она держит миры, даже когда те кажутся разорванными в клочья. Я с людьми возвращаюсь в долину. Будь осторожнее.
Ле́о кивнул, слова застряли в горле комом.
Когда людские голоса растворились в лесу, он развернулся к деревьям.
— Лориэ́нс де Асто́р. Требую присутствия.
Браслет на запястье дрогнул. Чешуйки зашевелились, пошли волной, и на руку выполз сонный дракончик размером с котёнка. Он зевнул, и у него блеснула крошечная розовая глотка.
— Опять? Да ещё и требуешь! А где «Великолепный»? Я только сновидение про клад зарытый…
— Просыпайся. Конца света не заметил? — перебил его Ле́о.
— У Жо́у опять белки весь запас унесли? — дракончик потянулся, и его кости затрещали с тихим хрустом. Чихнул — и выстрелил вверх струйкой огня, разворачиваясь в крылатую тень, чьи чешуйки вобрали в себя весь скудный свет леса.
— Орехи при мне, — обиженно буркнул Жо́у, ковыряя в земле лапой. — На чёрный день.
— Ну ладно, — вздохнул Лориэ́нс, и в его голосе зазвучал металл. — Только потом не ной, что я не предупреждал.
Взлетали молча. Воздух, густой от гари, резал горло. А внизу… Город походил на тело, с которого содрали кожу. Улицы — открытые раны, забитые мусором и чем-то тёмным, что могло быть землёй, а могло — засохшей кровью. Дома зияли пустыми глазницами окон. Фигурки метались, сталкивались, падали. Где-то полыхал пожар, и дым, чёрный и маслянистый, полз по развалинам, как живой. И запах… Запах горелой пластмассы, смерти и подгоревшей каши.
— Боги… — выдохнул Ле́о, и этот выдох повис белым облачком в ледяном воздухе. — Как быстро…
И тогда он услышал. Сквозь рёв ветра, треск огня, далёкие крики — тонкую, ледяную нить звука. Плач. Не рыдания, а именно плач — беззвучное сотрясание воздуха, от которого застыла кровь.
Он поднял взгляд.
Над центральной трассой, на чёрном, как уголь, коне, стояла она. Фигура в развевающемся плаще, сливавшемся с дымом. В руке — клинок, поблёскивавший тусклым свинцом. Лицо… Он увидел лицо. Бледное, почти прозрачное, с тёмными кругами под глазами. И слёзы. Они текли по щекам медленно, тягуче, оставляя серебристые дорожки на грязи и пепле. Она подняла меч — плавно, почти нежно — и опустила. Внизу одна из метущихся фигур замерла, будто споткнулась о невидимую нить, и мягко осела на землю, погружаясь в глубокий, безмятежный сон.
— ЛЕ́РА!
Крик вырвался из него сам, разорвав горло. Она вздрогнула. Повернула голову. Их взгляды встретились через сотни метров коптящего воздуха.
Она увидела его.
Её глаза, всегда такие живые, теперь казались двумя лужицами тумана. В них мелькнуло что-то — узнавание? Ужас? Она открыла рот. Изогнулись губы, дрогнули. Но звука не последовало. Лишь беззвучный выдох, пар, смешавшийся с дымом.
— Ле́ра, пожалуйста! — он протянул руку, хотя знал, что это безумие. — Я здесь! Мы найдём способ! Вместе!
Она покачала головой. Не «нет». Словно отмахивалась от мухи. От боли, которая жила в нём и которая через их связь билась и в ней. Потом её взгляд стал остекленевшим, пустым. Она резко дёрнула поводья. Конь взвился на дыбы, развернулся на месте, и она исчезла в разрыве между двумя горящими домами, как призрак.
— НЕТ!
Но его крик потерялся в гулком рёве рушащейся где-то колонны.
Он не помнил, как они выбрались из города. В ушах стоял звон, перед глазами — её лицо, исчезающее в дыму. Лориэ́нс нёс его на спине, а Жо́у что-то кричал, но слова не долетали. Только когда под ногами вместо горелого камня снова оказалась влажная лесная земля, Ле́о смог перевести дыхание.