Книга Порог слышимости - читать онлайн бесплатно, автор Константин Дорожкин. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Порог слышимости
Порог слышимости
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Порог слышимости

У шлагбаума её ждали люди Левандовского. Майя не видела разговора наверху, но видела результат: Эльза Варга вошла в аппаратную всё в том же безупречном пальто, всё с той же тёплой улыбкой, но за этой улыбкой впервые проступило железо. Две силы, давно знавшие друг о друге, наконец встретились над одной дверью — и воздух в горе сгустился.

— Андрей Петрович, — пропела Варга, опускаясь в кресло напротив Левандовского с грацией человека, привыкшего занимать любое помещение. — Какая встреча. Я всё ждала, когда государство вспомнит, что у него есть руки. Обычно оно вспоминает позже, когда всё уже сделано частными деньгами.

— «Аркада» построила половину этой обсерватории, — ровно сказал Левандовский, не поднимая глаз от папки. — Государство построило страну, в которой стоит гора. Предлагаю не меряться вкладами.

— Предлагаю, — согласилась Варга. — Предлагаю по существу. У вас, Андрей Петрович, есть полномочия всё запереть. У меня есть ресурсы всё развернуть. Вопрос только в том, что лучше для этого. — Она кивнула на экраны, на неподвижную точку, на табличку над дверью. — И я искренне считаю, что заперть величайшее открытие в истории в сейф под горой — это преступление куда большее, чем любое, которое вы пытаетесь предотвратить.

— А я искренне считаю, — сказал Левандовский, — что развернуть его на весь мир ради квартальной капитализации вашего консорциума — это преступление, которое история не успеет осудить, потому что осуждать будет некому.

Они говорили вежливо. Они улыбались. И Майя, слушая их, с холодной ясностью понимала, что ни одного из них не интересует то единственное, что было написано на табличке. Для Варги дверь была активом. Для Левандовского — угрозой. Ни для кого из них — могилой, у которой оставили записку. Спор о величайшем послании Вселенной за три минуты превратился в спор о том, чья рука будет на ключе.

* * *

Брандт наблюдал за этим из угла, опираясь на палку, и на лице его было выражение, которое Майя запомнила надолго.

— Видите, Корецкая? — сказал он ей тихо, когда спор за столом вошёл в круг по третьему разу. — Я ведь не зря стёр свою складку. Не потому, что испугался звёзд. Я испугался вот этого. — Он повёл палкой в сторону стола, где Варга и Левандовский делили то, чего ещё никто не открыл. — Звёзды далеко и, может быть, добры. А вот это — близко и точно нет. Я знал сорок один год назад, как только увижу свет, набегут две такие тени и начнут драться за выключатель. И что в этой драке табличку никто не прочтёт. Затопчут.

— Тогда зачем вы вообще приехали? — спросила Майя. — Если уверены, что мы всё затопчем.

Старик долго смотрел на неё.

— Потому что один раз в сорок один год, — сказал он, — рядом с дверью оказывается человек, который знает цену поспешности и при этом не разучился слышать. Один. Не два. — Он постучал палкой об пол. — Я приехал не ради сигнала, Корецкая. Я приехал посмотреть, действительно ли вы тот человек. Тимур уверен, что да. Я пока не уверен. Но я очень, очень на это надеюсь. Потому что больше надеяться не на кого.

* * *

Ночью, когда обе силы разошлись по отведённым им наверху комнатам и гора снова стихла, Майя и Глеб остались в аппаратной одни.

Они не работали. Они сидели рядом перед погашенными экранами, и между ними было то усталое, честное молчание, которое дороже любых слов.

— Если мы отдадим это им, — сказала Майя, — Варге или Левандовскому, всё равно кому, — табличку никто не прочтёт. Ты это видел сегодня так же, как я.

— Видел.

— Значит, прочесть должны мы. Сами. Тихо. И решить — мы, а не они. — Она повернулась к нему. — Это против Левандовского, против закона, против грифа. Если поймают, второй раз меня уже не просто вычеркнут. Тебя тоже.

Глеб взял её руку — не как тогда, на галерее, осторожно, а просто, как берут руку, с которой собираются идти дальше.

— Семь лет назад, — сказал он, — ты приняла большое решение одна и потеряла всё. Я не дал тебе тогда руки. — Он сжал её пальцы. — В этот раз ты не одна. Что бы мы ни решили у этой двери — мы решим это вдвоём, и отвечать будем вдвоём. Это всё, что я могу тебе обещать. И это всё, что у меня есть.

Майя смотрела на их сомкнутые руки, на два человека, которые семь лет назад разошлись у одной двери, а теперь сошлись у другой, неизмеримо большей.

— Хорошо, — сказала она. — Тогда читаем. Тихо. Начиная с завтрашней ночи.

И в эту секунду, словно услышав их, чужой голос в темноте детектора дрогнул.

Майя не поверила сначала. Метнулась к пульту, подняла данные за последние сутки, наложила на данные первого дня. Сомнений не было. Фраза, которую сигнал повторял неизменно столько оборотов галактики, начала — едва-едва, на пределе различимости — затухать. Слабеть. Как голос, который зовёт уже очень, очень долго и наконец устаёт.

— Глеб, — сказала она, и собственный голос показался ей чужим. — У нас не бесконечно времени. У нас вообще, кажется, очень мало времени. — Она подняла на него глаза. — Он гаснет.

Где-то наверху, в двух километрах камня, всходило или садилось солнце, которого они не видели уже месяц. А под горой, в темноте, голос, ждавший дольше, чем существует человеческий род, начинал замолкать — и впервые за всё это время вопрос был уже не «отвечать или нет», а «успеем ли вообще, пока ещё есть кому отвечать».

Глава восьмая

Старая штольня

Брандт повёл её туда сам, без Левандовского, в час, когда серый человек спал наверху, а гора принадлежала только тем, кто в ней работал.

Старая штольня начиналась за неприметной дверью в дальнем конце нижнего горизонта — той, мимо которой Майя проходила десятки раз, считая кладовкой. Брандт отпер её ключом, висевшим у него на шее все эти годы, и они вошли в темноту, пахнущую сорока годами пыли и остывшего металла.

Там, в каменном мешке, стоял первый детектор. Маленький рядом с нынешним зверем — резервуар размером с комнату, оплетённый старыми кабелями, со стеклянными глазами фотоумножителей, давно ослепшими. Брандт зажёг тусклую лампу, и тени метнулись по стенам.

— Здесь, — сказал он. — Сорок один год назад. На этом самом железе.

Он сел на старый ящик, положил обе руки на палку и долго молчал. А потом рассказал — впервые за сорок один год, как поняла Майя, по тому, как ломался его ровный голос.

— Нас было двое, кто это увидел. Я и Вера. — Он произнёс имя так осторожно, будто оно могло рассыпаться. — Вера Лазовская. Лучший слух на тысячу километров. И самый светлый человек, которого я знал. Мы были… — он усмехнулся, — мы были как вы с вашим музыкантом, Корецкая. Только наоборот. Это она хотела ответить. Это она, увидев складку, плакала от счастья и говорила, что молчать теперь — преступление против всего живого. А я… — он опустил голову. — Я был тем, кто сказал «нет».

— Почему? — тихо спросила Майя.

— Из страха, — просто сказал Брандт. — Я смотрел на эту слабую складку и чувствовал не радость, а холод между лопаток. Тот самый звериный холод, помните, я говорил. Я не мог его объяснить — у меня не было ни грамматики, ни таблички, ничего из того, что есть у вас. Только инстинкт. И я поверил инстинкту, а не Вере. Я сказал: мы не знаем, кто это и зачем. Мы маленькие, мы слабые, мы только что научились слышать. Те, кто кричит в темноте, не доживают до утра. И я стёр складку.

— А Вера?

— Вера так и не простила. — Брандт смотрел в темноту резервуара, в собственное прошлое. — Она считала, что я своими руками убил чудо. Что из трусости лишил человечество единственного письма из дома. Мы прожили вместе ещё три года, и каждый из этих лет она смотрела на меня так, будто я держу в кулаке погасшую звезду и не разжимаю пальцы. Потом ушла. Умерла давно, в другом городе, веря до последнего дня, что я — палач. — Он закрыл глаза. — И знаете, что хуже всего, Корецкая? Что я до сих пор не знаю, кто из нас был прав. Мы живы. Весь наш вид жив. Может быть, потому что я промолчал. А может быть, я просто из трусости отнял у Веры её чудо, и никакой беды не было, и не было бы. Тишина не выдаёт квитанций. Я говорил вам. Сорок один год без единой квитанции.

* * *

Он встал, подошёл к старому пульту и снял с задней стенки металлическую коробку — плоскую, поцарапанную, запертую на маленький замок.

— Я солгал вам всем, — сказал он буднично. — Я сказал, что стёр складку. Это правда. Но прежде чем стереть, я снял копию. Одну. И сорок один год не смог ни уничтожить её, ни взглянуть на неё снова. Она лежала здесь. Со мной. Как камень на сердце, который нельзя ни проглотить, ни выплюнуть.

Он протянул коробку Майе.

— Берите. Тот же голос. Та же фраза. Сорок один год назад, слабее, но тот же — я сверял, когда увидел ваши данные, я приходил сюда ночами, пока вы спали, и сверял, и у меня тряслись руки. Это он. Он звал уже тогда. Он звал, когда Вера была жива и плакала от счастья. Он звал, когда я разжал пальцы и отпустил звезду.

Майя взяла коробку. Она была тяжелее, чем казалась, — тяжестью чужой прожитой жизни.

— Зачем вы отдаёте это мне? — спросила она. — Вы же против. Вы хотите, чтобы дверь осталась запертой.

Брандт посмотрел на неё долго, и в его выцветших глазах было что-то, отчего у неё перехватило горло.

— Я хочу, — медленно сказал он, — чтобы хотя бы один раз в этой горе человек принял это решение не из страха и не из восторга. Я решил из страха — и сорок один год не знаю, прав ли. Вера решила бы из восторга — и тоже не узнала бы. Вы, Корецкая… — он впервые за всё время коснулся её плеча, сухой лёгкой ладонью, — вы единственная, кто знает цену и того, и другого. Вы кричали из восторга и сгорели. Теперь вы дрожите от страха. Может быть, в вас двоих, в вас и вашем музыканте, между восторгом и страхом наконец найдётся то узкое место, где можно услышать правду. Два моих голоса так и не нашли его. Найдите вы. Это всё, о чём просит старик, которому больше не на что надеяться.

Он забрал лампу и пошёл к выходу, оставив её одну в темноте с коробкой в руках и с первым детектором, ослепшим сорок один год назад.

— И ещё, Корецкая, — сказал он, не оборачиваясь, уже в дверях. — Если вы всё-таки прочтёте, что за дверью… — он помолчал. — Расскажите мне, был ли я палачом. Я хочу узнать это до того, как умру. Хоть одну квитанцию. За сорок один год — хоть одну.

Глава девятая

Два голоса

Два голоса оказались ключом, который не отпирал дверь, — но позволял читать стену вокруг неё.

Майя и Глеб работали по ночам, тайно, при свете одного экрана, пока Левандовский спал, а Сабина и Дарваш делали вид, что не замечают. Они не пытались ответить — после таблички это было немыслимо. Но у них теперь было два образца одного сигнала: нынешний, сильный, и старый, слабый, сорокалетней давности, из коробки Брандта. Один и тот же голос, записанный в двух разных точках времени.

Это меняло всё. Там, где один образец давал шум на пределе различимости, два, наложенные друг на друга, гасили случайное и проявляли общее. Как два уха вместо одного дают не громкость, а направление и глубину. Слой за слоем то, что было размыто, становилось чётким. Они не открывали запертый блок. Они читали всё остальное — широкие поля вокруг замка, которые сигнал, оказывается, исписал почти целиком.

И на третью тайную ночь поля заговорили.

Это была не угроза и не инструкция. Это был портрет.

Тот, кто строил сигнал, сделал то же, что сделал бы всякий, кто хочет быть понятым, — рассказал о себе. Не словами: словам неоткуда было взяться. Схемами. Простыми, как детский рисунок, и оттого бьющими под дых. Звезда — кружок с лучами, повторённый в начале каждого блока, как подпись. Рядом — мир, шар поменьше. И на мире — фигурки. Много. Майя и Глеб собирали их часами из точек, и когда собрали, в аппаратной стало нечем дышать.

Фигурки не были чудовищами. Не были богами. В том, как они были нарисованы — как они тянулись вверх, к своему кружку-звезде, как держались друг за друга маленькими чёрточками рук, — было что-то такое узнаваемое, такое до боли наше, что Майя поймала себя на том, что у неё мокрые щёки, и не сразу поняла, когда успела заплакать.

— Они нам показывают, кем были, — прошептал Глеб. — Смотри. Это же… это же урок. Как в букваре. «Вот звезда. Вот наш дом. Вот мы». Чтобы тот, кто услышит, не боялся. Чтобы знал, что на другом конце были не монстры. Были… — голос у него сорвался, — были такие же.

Они листали портрет дальше, и портрет рассказывал историю — короткую, без слов, страшную в своей простоте. Звезда. Мир. Фигурки. А потом звезда менялась — кружок с лучами становился другим, неправильным, и Майя, астрофизик, читала эту схему как приговор: их солнце сделало то, что делают солнца, что когда-нибудь сделает и наше, только у них — раньше срока, не вовремя, без предупреждения. И на последних схемах фигурок становилось всё меньше. А потом не оставалось ни одной. Оставался только мир, и над ним — тонкая линия, уходящая вверх, в пустоту.

Сигнал.

— Они превратили себя в это, — сказала Майя, и собственный голос показался ей чужим. — В конце. Когда стало ясно, что спасения нет и никто не успеет прийти. Они не строили ковчегов, Глеб, им некуда было плыть. Они сделали единственное, что могли. Записали себя — кто они были, что с ними случилось, чего нельзя повторять — и бросили в темноту. Не нам. Просто… кому-нибудь. Любому, кто однажды станет достаточно чутким, чтобы услышать. — Она смотрела на тонкую линию, уходящую вверх с мёртвого мира. — Это не письмо, Глеб. Это завещание. Мы вскрыли завещание людей, которых нет уже столько оборотов галактики, что у числа кружится голова.

* * *

Они сидели молча очень долго. Внизу, в темноте, голос — теперь они знали, чей, — всё повторял свою фразу, чуть слабее с каждым днём.

— Всё, что мы прочли, — наконец сказал Глеб, — это поля вокруг замка. Кто они. Что у них погасло солнце. Это им не страшно нам отдать — это они написали снаружи, на виду. — Он повернулся к запертому блоку, к плотной чужой тьме за дверью. — А вот это они заперли. И поставили над дверью утроённое предупреждение. Майя, подумай. Они не побоялись показать нам собственную смерть. Свою погасшую звезду. Свой опустевший мир. Это всё — снаружи. Что же должно быть внутри, если этого они показать побоялись?

Майя смотрела на дверь. На «прежде чем ответить — прочти, почему мы молчали».

— Причина, — тихо сказала она. — Не «как они умерли». Это снаружи, это мы прочли — погасла звезда. А внутри — почему. Почему именно с ними. Почему не вовремя. Что они сделали — или чего не сделали — такого, что их солнце сорвалось раньше срока. — Она почувствовала, как возвращается тот холод между лопаток, брандтовский, звериный. — И они так боялись, что мы повторим эту ошибку, что заперли причину за замком, который открывается только ответом. Чтобы случайный слушатель не узнал. Чтобы узнал только тот, кто готов отозваться. Кто всерьёз. Кто… как они.

— Кто достаточно похож на них, чтобы наступить на те же грабли, — медленно договорил Глеб.

Они посмотрели друг на друга, и впервые за все эти ночи между ними не было ни тепла, ни даже страха — была только огромная, холодная ясность.

За дверью лежала причина чужой гибели. И единственный способ её прочесть — отозваться. А отозваться, может быть, и означало эту гибель накликать.

Глава десятая

Невозврат

Голос гас быстрее, чем они думали.

Майя строила кривую затухания три ночи подряд и каждый раз получала один и тот же ответ, от которого ей становилось дурно. Сигнал, ждавший дольше человеческого рода, ждавший дольше, чем стоят горы, выходил на финишную прямую — и финиш был близко. Не годы. Недели. Может быть, дни. После этого фраза растворится в шуме навсегда, и поля вокруг замка станут нечитаемы, и дверь, даже если её захотят открыть, отопрётся в пустоту.

— Он не вечный, — сказала она остальным утром, которое было утром только по часам. Она собрала всех — Дарваша, Глеба, Сабину, и даже Брандт спустился, опираясь на палку. Левандовский стоял в дверях, серый и внимательный. — Я думала, у нас годы. У нас их нет. Тот, кто это послал, рассчитал маяк не на бесконечность. Он рассчитал его на… не знаю. На усталость. На предел. Он гаснет, и очень скоро его не будет.

— Тем лучше, — ровно сказал Левандовский. — Проблема решит себя сама. Замолчит — и не нужно будет принимать никаких решений. Никто не ответит, потому что отвечать станет некому и нечему. Идеальный исход, Корецкая. Вселенная сама закрывает дверь, которую вам так не терпится распахнуть.

— Идеальный, — повторил Брандт от стены, и в голосе его была странная горечь. — Да. Так же идеально, как сорок один год назад. Замолчит — и снова никто не узнает, спаслись мы или упустили. Ещё одна дверь без квитанции. — Он посмотрел на Левандовского почти с ненавистью — на человека, который предлагал ему повторить его собственную сорокалетнюю муку. — Вы умеете называть трусость хорошими словами, молодой человек. Я тоже умел. Это не помогает спать.

— Я не обязан спать спокойно, — сказал Левандовский. — Я обязан, чтобы спали восемь миллиардов. Это разные работы.

* * *

Решение Майя приняла не в большом разговоре, а потом — ночью, на смотровой галерее, где всё в этой книге решалось по-настоящему.

Глеб был рядом. Брандт пришёл тоже — он теперь часто приходил сюда, будто чувствовал, что развязка близко. Внизу дышал гаснущий голос.

— Если мы дадим ему замолчать, — сказала Майя, глядя в темноту, — мы никогда не узнаем причину. Никогда не прочтём, что за дверью. И будем, как вы, Иосиф Маркович, — до конца дней гадать, спасло нас молчание или обокрало. Сорок один год без квитанции, помноженный на всё человечество. — Она помолчала. — А если ответим — может быть, накличем то самое, от чего нас предупреждают. Может быть, дверь открывается изнутри тем же ключом, что зажигает маяк над нашей головой. Мы не знаем. В этом весь ужас. Мы не узнаем, не сделав.

— Это и есть порог слышимости, — тихо сказал Глеб. — Не громкость. Граница, за которой, чтобы услышать, надо рискнуть быть услышанным самому.

Майя долго молчала. Потом повернулась к ним обоим.

— Я не стану отвечать вслепую, — сказала она, и голос её был тих и твёрд. — Это я уже делала. Один раз крикнула, не проверив, — и сгорела. Второй раз молчать из страха — это стать Брандтом, простите, Иосиф Маркович, и я не хочу никого этим обидеть, я просто не хочу сорок один год не знать. — Она вдохнула холодный каменный воздух. — Но я и не дам ему просто погаснуть. Пока он звучит — мы читаем всё, что можно прочесть, не отвечая. До последнего слоя. До самой двери. А когда останется только дверь и только ответ — тогда и только тогда мы решим. Прочитав всё, что можно. Не из восторга. Не из страха. С открытыми глазами. И решим это мы, — она взяла Глеба за руку, — а не Варга, не Левандовский и не часы на стене.

Брандт смотрел на неё долго. А потом сделал то, чего она не ждала, — медленно, тяжело наклонил седую голову. Почти поклон.

— Вот за этим я и приехал, — сказал он. — Сорок один год, чтобы услышать, как это говорит вслух кто-то другой. Делайте, Корецкая. Я с вами. Впервые с тех пор — я с тем, кто читает, а не с тем, кто стирает.

* * *

Они спустились в аппаратную втроём, чтобы начать последний, открытый отсчёт — читать гаснущий голос до самого дна, пока он ещё звучит.

И поэтому не сразу заметили Сабину.

Она сидела в углу, в тени, и не работала. Перед ней светился экран, а на экране — Майя увидела это лишь мельком, проходя, — была не расшифровка. Был длинный, аккуратно написанный текст. Дневник. Хроника. Всё: складка, табличка, портрет, погасшая звезда, завещание мёртвого мира, грифы, сейф, человек по фамилии Левандовский, отнявший у людей их телефоны и их правду. Сабина писала это для истории. Для того дня, когда — она была уверена — мир должен будет узнать, что у него отняли и кто.

Она быстро погасила экран, увидев Майю. Слишком быстро.

— Я ничего не отправляю, — сказала Сабина, и щёки у неё горели. — Здесь нет связи, вы же знаете. Я просто… записываю. Чтобы было. Чтобы потом не переписали, как было удобно. Это не преступление — помнить правду.

Майя смотрела на неё — на двадцать четыре года, на честное упрямое лицо, на руки, которые две недели назад первыми поймали в шуме голос мёртвых, — и чувствовала, как под рёбрами оживает старый, забытый было холодок. Тот самый. Звериный.

Связи под горой не было. Но горы не вечны, как не вечен и гаснущий голос. Рано или поздно Сабина Реис поднимется наверх. И поднимется не одна — с тем, что она пишет сейчас в тени, для истории, из самых чистых на свете побуждений.

Внизу, в темноте, чужой голос повторил свою фразу — ещё на тон слабее, чем вчера.

Первая часть кончилась не выстрелом и не открытой дверью. Она кончилась так, как кончается всё настоящее, — тихим решением читать до конца и тихим, ещё никем не услышанным звуком трещины, побежавшей сквозь маленькую семью под горой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Дверь

Глава одиннадцатая

Повреждённое слово

Левандовский разрешил им читать.

Майя ждала запрета, готовила доводы, репетировала спор — а серый человек выслушал её и неожиданно кивнул. Логика у него была своя, безупречно холодная: гаснущий сигнал всё равно скоро умрёт, а знать, что в нём написано, государству полезнее, чем не знать. Читать — можно. Понимать — нужно. Запрещено было одно: отвечать. На этом он стоял насмерть. В аппаратной поставили вторую камеру, направленную на пульт передачи, и Левандовский лично проверял каждый вечер, что антенна на поверхности заглушена. Читайте сколько угодно, говорил он. Но дверь останется запертой, потому что ключ от неё — это ваш ответ, а отвечать я вам не дам.

И начался последний, открытый отсчёт.

Они работали теперь все вместе, в открытую, при свете всех экранов, забыв про сон, как забывают про него у постели умирающего. Голос гас — каждое утро Майя снимала кривую затухания и каждое утро видела, что времени осталось меньше. Это придавало работе странную лихорадочную нежность. Они торопились прочесть всё, что чужой голос исписал вокруг своей запертой двери, пока он ещё звучал, — как торопятся запомнить лицо человека, которого видят в последний раз.

Поля вокруг замка были огромны. Тот, кто строил сигнал, заполнил их почти целиком — словно знал, что главное за дверью многие не решатся открыть, и хотел, чтобы хоть что-то дошло до каждого, даже до самого осторожного, даже до того, кто, как Брандт, развернётся и сотрёт. И они читали эти поля слой за слоем, и с каждым слоем картина делалась полнее и страшнее.

Сначала был портрет — его они уже знали: звезда, мир, фигурки, держащиеся за руки. Потом — история мира, спрессованная в схемы: как фигурок становилось больше, как они строили, тянулись вверх, учились слушать небо. Узнаваемо до боли. Это была не чужая история. Это была история любого, кто доходит до того, чтобы построить детектор и сесть слушать темноту. Их история. Наша.

А потом, ближе к двери, поля стали другими. Менее похожими на букварь и более похожими на дневник того, кто пишет в последние дни.

— Смотри, — сказал Глеб на четвёртую ночь открытого чтения. Голос у него сел. — Здесь меняется почерк. Я не знаю, как это назвать иначе. До этого места сигнал — учитель. Спокойный, добрый, ведёт за руку. А отсюда… отсюда он торопится. Символы плотнее, грамматика проще, словно у того, кто писал, кончалось время. Это писали не в музее. Это писали в конце.

Майя смотрела на плотные торопливые поля и чувствовала, как у неё стынут пальцы. Глеб был прав. Где-то здесь, в этих последних слоях, спокойный учитель превращался в человека, который пишет, пока гаснет его собственная звезда.

* * *

Повреждение они нашли на пятую ночь.

Это был не сбой их аппаратуры — Майя проверила трижды, как когда-то Сабина проверяла самую первую складку. Повреждение было в самом сигнале. В последнем, ближайшем к двери слое — в том самом, где торопливый чужой голос явно говорил главное, — зияла дыра. Кусок передачи был съеден. Чем — они не знали: то ли межзвёздной средой за немыслимый путь, то ли самим временем, то ли тем, что отправители не успели дописать. Слова стояли вокруг пустоты, как зубы вокруг выбитого зуба, — и пустота приходилась ровно на то место, где, судя по всему, лежал ответ на единственный вопрос, который имел значение.

Почему.

— Они объясняли, почему молчали, — медленно сказала Майя, водя пальцем по краю дыры на экране. — Вот здесь. Прямо перед дверью. Последнее, что они написали снаружи, до замка. И именно это не дошло.

— Или они стёрли это сами, — сказал Брандт от стены. Он теперь почти не уходил из аппаратной. — Может быть, в последний момент решили, что причину нельзя оставлять даже здесь, снаружи. Что её можно отдать только тому, кто отзовётся. И унесли за дверь.

— Или, — тихо сказал Глеб, — они не успели. Звезда погасла раньше, чем они дописали слово.