
Я медленно выпрямилась.
— Свидетель чего? — спросила я. — Свидетель того, что вдова Вард прячет кровь в подвале? Или свидетель того, что невеста наследника уже распоряжается имуществом рода, которое ей не принадлежит?
Нотариус не ответил. Ольгер стоял за его спиной и смотрел на меня. У него были глаза мужа — светлые, внимательные, слишком взрослые для двенадцати лет.
— Мне нужна подпись наследника, — сказала я, — или открывайте подвал сами. Без Адриана Нора вы не войдете. Я это уже сказала вашему управляющему час назад. Повторять не стану.
Нотариус собрал бумагу.
— Вы делаете ошибку, Селена Вард. Корона ночи не любит, когда ей указывают на процедуру.
— Я не указываю, — ответила я. — Я ее соблюдаю.
Он ушел. Ольгер задержался в дверях.
— Тетя Селена, — сказал он тихо. — Дядя Адриан велел передать, что будет к закату. Он не сказал зачем. Он сказал, что вы поймете.
Я кивнула. Мальчик ушел. Я закрыла дверь на ключ, прислонилась к ней спиной и почувствовала, как холодок от присяги кольнул в виске. Адриан Нор знал. Он знал, что Марек Доль подаст жалобу. Он знал, что корона пошлет предписание. Он придет к закату, потому что сегодня последний вечер перед полнолунием, и у него нет выбора, и у меня нет выбора, и мы оба это понимаем.
Я вернулась к столу, открыла долговую книгу и выписала отдельной графой: «архив крови, тридцать две склянки, оценка для суда — ноль, рыночная цена — ноль, рабочая цена — жизнь». Закрыла книгу. Положила ладонь на кожаный переплет.
Под ладонью была строка про Адриана Нора. Я зачеркнула ее. Под строкой написала: «не должник. Соучастник». Подумала и приписала ниже: «возможно, свидетель».
За стеной Брони уронил последнюю склянку с мятой. Я вздрогнула, но не встала. Пусть роняет. У нас есть время до заката, и есть корень кровохлебки, и есть тридцать две склянки, которые ждут не дождутся, когда я наконец сварю для них правду.
Я встала, сняла фартук с гвоздя, снова надела. Руки пахли скипидаром и мятой. Я потерла их друг о друга, чтобы согреть, и пошла к плите. Чайник уже начал посвистывать.
Я сняла чайник с плиты и плеснула кипяток в жестяную миску, где уже лежал нарезанный корень кровохлебки. Запах пошел терпкий, медный, как мокрая земля после грозы. Этот запах я узнаю из любого сорока трав — он остается на пальцах до утра и не смывается простой водой. Брони, услышав плеск, заглянул в кухню и замер у двери.
— Мастер, — сказал он осторожно, — вы варите противоядие, а не лекарство. У нас нет заказа.
— У нас есть предписание короны, — ответила я, не оборачиваясь. — В предписании сказано «вскрыть или уничтожить». Я выбираю третье: вскрыть на своих условиях.
Брони сглотнул. Он стоял с миской мятого стекла в руках, и я видела, как под кожей у него бьется жилка на виске. Ему было семнадцать, и он впервые видел, как мастер готовится к чему-то большему, чем ночной заказ от ночного квартала. Я дала ему задание, чтобы он не мешал.
— Возьми лист из реестра, — сказала я. — Выпиши: «противоядие от сонного яда, сорок одна капля, по заказу суда, оплата нотариальной конторой». Поставь дату. Подпись пока не ставь.
Он ушел. Я достала с полки сухую мяту, шалфей и три капли смолы с капельницы — все, что у меня оставалось от зимнего запаса. Корень кровохлебки уже потемнел в кипятке. Я слила первый настой в глиняную чашку и поднесла к лицу. Пар был горячий, и в нем я уловила то, что искала: постороннюю ноту, тонкую, как паутинка. Запах был не от корня. Он был от того, кто сорвал этот корень — или от того, кто держал его в руках до меня. Запах чужого страха.
Я отставила чашку. Вытерла руки о фартук и пошла к окну. На подоконнике стояла склянка с пометкой «К.», которую Тиса нашла утром в подсобке, за плинтусом. Капля крови на стенке. Кира Тен была в аптеке раньше меня. Возможно, этой ночью. Возможно, прошлой. Склянка пахла чужими духами — теми же, что я слышала утром, когда Кира стояла слишком близко.
Я спрятала склянку в карман. Холодное стекло легло к бедру, и я почувствовала, как присяга кольнула в виске глуше, но настойчивее. Адриан Нор был где-то в городе, и его ложь тянулась ко мне тонкой ниткой, как паутинка в настое. Я не знала, что он скрывает сейчас. Я знала, что он скрывает.
В дверь постучали снова. На этот раз — три удара, ровных, без паузы. Так стучат люди, которые имеют право входить без спроса.
Я вытерла руки, подошла к двери и открыла.
На пороге стоял Адриан Нор. Без мантии, в простой серой рубашке с закатанными рукавами, в рабочих перчатках, которые он снял и сунул в карман. У него было лицо человека, который не спал двое суток и больше не притворяется, что ему все равно.
— Долг оплачен, — сказал он вместо приветствия. — Предписание об описи отменено. Расписка нотариуса у меня. Я принес ее сам, потому что курьер сказал, что вы не пускаете чужих в подсобку.
Я не взяла расписку.
— Войдите, — сказала я. — Только руки вымойте. У меня на плите настой, и я не хочу, чтобы в него попало что-то чужое.
Он прошел в кухню. Сел на табурет у стены, не спрашивая разрешения. Снял перчатки, положил на колени. Я стояла у плиты, и между нами была тяжелая чугунная плита, на которой дымилась чашка с корнем.
— Вы варите, — сказал он тихо. — Я чую кровохлебку. Зачем?
— Потому что у меня тридцать две склянки, — ответила я, не поворачиваясь. — И одна из них — ваша. Та, которую вы оставили в доме в ту ночь, когда погиб мой муж.
Тишина за моей спиной стала другой. Я почувствовала присягу — она кольнула в костях, холодная и точная, как игла. Он не соврал. Он и не сказал правды. Он молчал, и это молчание стоило ему больше, чем любое признание.
Я обернулась. Он сидел неподвижно, и на скулах у него ходили желваки.
— Я не убивал его, — сказал он наконец.
— Я знаю, — ответила я. — Иначе бы вы не пришли за распиской лично. Убийцы не оплачивают долги вдовы.
Он поднял голову. В глазах у него было то, чего я не видела утром: усталость, растерянность и что-то похожее на облегчение от того, что я назвала вещи своими именами.
— Я был в доме, — сказал он. — Я приходил к нему за печатью. Мы поссорились. Я ушел. Он был жив.
Я поставила чашку на стол. Скрестила руки на груди.
— Поссорились из-за чего?
— Из-за вас, — ответил он просто. — Он сказал, что хочет оставить аптеку вам. Я сказал, что это нарушит условия завещания рода. Он не согласился.
Молчание. За стеной Брони уронил что-то тяжелое, и звук прокатился по кухне медным эхом.
— Значит, он умер из-за аптеки, — сказала я. — И из-за вашей ссоры.
— Да, — ответил он. — И из-за моего молчания. Я не сказал следователю, что был там.
Я села напротив. Между нами стояла чашка с корнем, от которой поднимался пар. Я смотрела на его руки, лежавшие на коленях. Они были большие, со старыми мозолями от меча, и я впервые подумала, что эти руки никогда не держали мою плиту и никогда не будут.
— Расписка, — сказала я.
Он молча положил бумагу на стол. Я взяла ее, прочла, спрятала в карман — туда же, где уже лежала склянка с чужой кровью.
— Теперь уходите, — сказала я. — Мне нужно варить. А вы сегодня уже сделали для меня слишком много.
Я вымыла руки в три приема, как учил муж. Сначала холодной водой, чтобы закрыть поры. Потом горячей с мылом, чтобы смыть жир. Потом снова холодной, чтобы кровь не приливала к подушечкам. Пальцы пахли скипидаром и мятой, и я старалась не думать о том, как этот же запах, наверное, остается на его перчатках, когда он сжимает чужие руки в подвалах нотариальной конторы.
За стеной Брони возился с реестром. Я слышала, как он шепчет названия трав, выводя их пером. Он всегда шепчет, когда боится ошибиться. Сегодня он боялся особенно сильно, потому что впервые в жизни выписывал расход, который оплатит суд, а не ночной покупатель.
Я достала с верхней полки вторую склянку. На ней стояла моя пометка «А.Н.», и я знала, что это его кровь. Я не сварила бы на ней правду сегодня — тело после утреннего флакона гудело, как пустой котел, — но я могла показать ему, что она у меня есть. И что я выбираю, когда ее вскрыть.
Дверь в кухню открылась без стука. Я знала, что это он, еще до того, как обернулась. Присяга тянулась в висках тонкой медной ниткой, и я чувствовала, что он вошел без чужой лжи за спиной. Он пришел один. Это было редкостью.
— Вы забыли сказать «разрешите», — сказала я, не оборачиваясь.
— Я стучал, — ответил он от порога. — Два раза. Брони сказал, что вы не слышите, когда варите.
Я обернулась. Он стоял у двери в той же серой рубашке, без мантии, и руки у него были пустые. Никакой расписки. Никакого пергамента. Только он сам и его усталые глаза, которые смотрели на склянку в моих руках так, словно я держала змею.
— Я принес не то, что вы ждете, — сказал он тихо. — Я принес то, что вы не просили.
Он сделал шаг в кухню и положил на край стола маленький жестяной коробок. Внутри лежали сухие корни — кровохлебка, но не моя. Его. Из его личного запаса, который он привез из-за границы, когда вернулся на похороны брата. Я узнала их по цвету: снаружи они были черные, как уголь, а на сломе — белые, как мел. Такие корни стоили дороже серебра, и о них не писали в нотариальных реестрах.
— Зачем? — спросила я.
— Чтобы вы не варили на своих остатках, — ответил он. — Я знаю, что у вас кончилась зимняя кровохлебка. Я слышал, как Брони жаловался Тисе, что полки пустые. У меня есть. Возьмите.
Я смотрела на коробок и чувствовала, как присяга холодит скулы. Он не лгал. Он действительно хотел помочь. Но помочь мне сварить его же кровь — это была не помощь. Это была попытка войти в мой котел на своих условиях. Я подняла склянку «А.Н.» и показала ему.
— Это ваша кровь, — сказала я. — Она в моем подвале. Если я сварю на вашем корне, я буду должна вам не только долг, но и правду. А я не хочу быть вам должна за траву.
Он сглотнул. Я видела, как кадык дернулся под воротом. Он понял. Я не отказалась от его помощи. Я отказалась от его условий.
— Тогда продайте мне свои корни, — сказал он сухо. — Я куплю столько, сколько вам нужно для работы. Цену назовите сами.
— Цена, — повторила я, — будет такая: вы не входите в мою подсобку без стука. Не трогаете мои склянки без спроса. И когда я сварю противоядие для суда, вы покупаете его у меня по реестру гильдии, а не по реестру нотариуса. И расписку за него получаю я, а не нотариальная контора.
Он молчал. Я видела, как он считает в уме. Я знала, что он считает. Слишком много условий для простой продажи корней. Слишком много власти для вдовы, которая не платит за свет.
— Реестр гильдии, — повторил он наконец. — У вас нет гильдейской печати. Вы не в цехе.
— У меня будет, — ответила я. — Как только я выплачу долг мужа, я подам прошение. А вы подпишете его как свидетель с моей стороны, а не со стороны нотариуса.
Он смотрел на меня, и я впервые увидела, как его лицо меняется. Не злость. Не уступка. Что-то вроде узнавания. Он понял, что я не продаю ему корни. Я покупаю у него право называть свою цену. И он не может мне отказать, потому что он сам принес эту траву мне, а не нотариусу.
— Я согласен, — сказал он. — Только корни я оставлю сейчас. Не продавать. Они просто будут лежать на вашей полке.
Я кивнула. Он выложил корни из коробка в жестяную банку на полке, и они легли рядом с моими — черные рядом с моими, серыми от времени. Он вымыл руки в той же чашке, в которой я мыла свои. Потом вытер их о полотенце, которое я повесила утром. Потом встал у двери.
— Я приду завтра за реестром, — сказал он. — И за подписью под вашим прошением. В котором часу вам удобно?
Я посмотрела на чашку с его корнями. Они уже начали пахнуть — терпко, медленно, как чужая правда.
— В десять, — сказала я. — Когда Брони закончит выписывать расход. И когда вы принесете мне чистую бумагу. Не из канцелярии нотариуса. Из своей.
Он кивнул. Я видела, что он хочет сказать что-то еще. Я видела, как его пальцы сжались на дверной ручке, и присяга кольнула меня в виске холодной иглой. Он не лгал. Он боялся. И впервые этот страх был не за себя.
— В десять, — повторил он и вышел, не оборачиваясь.
Я закрыла дверь на ключ. Подошла к плите. Сняла крышку с чашки, в которой остывал настой. Пар ушел, и настой потемнел. Я достала из кармана склянку с чужой кровью, поставила рядом с банкой его корней и долго смотрела на них обоих. Две правды. Две цены. И десять часов до того момента, когда я смогу назвать свою.
Глава 4. Общий обед
Тяжелый котел с двойным дном опустился на плиту с тем же стуком, что и три ночи назад, когда я варила первое противоядие для Йонаса. Медный ключ от подвала лежал у меня на груди под рубашкой, и металл привычно холодил ключицу, пока я набирала в ковш родниковой воды из ночного колодца. В подсобке пахло сушеной мятой, можжевеловой корой и немного лавандой, которую Брони рассыпал вчера, перебирая мешки. Сорок один пузырек стоял на нижней полке, и один из них, с каплей крови Киры Тен, я переставила на верхнюю полку за час до рассвета, чтобы он не попался под руку Адриану, если он снова решит войти без стука.
— Брони, — я позвала, не оборачиваясь, потому что знала, что он сидит на табурете у стены и сортирует пузырьки по размеру горлышка, — принеси чистую марлю и три ложки сухой полыни. У нас раненый.
Он встал так быстро, что табурет скрипнул. Брони всегда боялся раненых, но боялся показать этот страх, и поэтому двигался еще старательнее, чем обычно. Я слышала, как он достает марлю из жестяной коробки, как роняет ложку и поднимает ее, и знала, что через минуту он принесет все, что я просила, и добавит четвертую ложку про запас, потому что так его научил мой муж.
Шаг в дверях был его. Адриан вошел без стука, как обещал не делать, и я почувствовала, как медный ключ на моей груди стал теплее, словно кровь под ним вспомнила присягу и поднялась к горлу. Это всегда так теперь: когда он рядом и говорит неправду, у меня ноет правое запястье; когда он рядом и молчит, у меня ноет левое плечо. Сейчас он молчал, и плечо отозвалось тупой, тягучей болью, как перед дождем.
Я не повернулась. Я сняла ковш с плиты и поставила его на каменный стол, потому что вода в нем закипела раньше, чем нужно, и если бы я промедлила, полынь потеряла бы горечь, а горечь в этом отваре держала рану открытой, чтобы я могла видеть, как яд выходит из плоти.
— У тебя раненый, — сказал он.
Это не был вопрос. Это была проверка, и я знала, откуда она: жалоба Марека Доля лежала у него в кармане вместе со штампом печати рода Нор, и он считал, что обязан знать, кого я лечу и чем.
— У меня раненый, — я наконец обернулась, потому что отвар требовал моего внимания, а не его взгляда. — Это тебя не касается. Ты ночной судья, а не ночной лекарь, и до полнолуния ты не имеешь права трогать мои флаконы.
Он стоял у двери, и в утреннем свете, который здесь всегда казался одолженным, его лицо выглядело так, словно он не спал две ночи. У него в глазах была та усталость, которую я видела у мужа перед рассветом, когда он возвращался из дневного квартала и не мог подняться по лестнице без помощи. Адриан не просил помощи. Он просто стоял и ждал, когда я нарежу марлю, и в этом ожидании было что-то почтительное, чего я от него не ожидала.
Брони вернулся с марлей и тремя ложками полыни, и четвертую положил на край стола, как всегда. Адриан посторонился, давая ему пройти, и Брони так испугался этого жеста, что просыпал половину полыни на пол. Я ничего не сказала. Я взяла марлю, опустила ее в горячий отвар и почувствовала, как мои пальцы вспоминают рану, которую я вчера перевязывала, и чужую кровь, которая все еще держалась под ногтями.
— Кто ранен? — спросил Адриан, и его голос стал тише, и я поняла, что он заметил марлю и больше не спрашивает, чтобы знать. Он спрашивает, потому что не знает.
Я подняла голову. У двери стоял Йонас Крейн с перевязанной рукой, и повязка уже пропиталась кровью, и кровь была не простая, а та, что пахла сонной травой. Я узнала этот запах. Я варила этот запах три ночи назад, когда открывала первую склянку в подвале и платила за имя Йонаса слабостью в ногах.
— Ольгер, — сказал Йонас, и его голос звучал так, словно он привык сообщать плохие новости, и я перестала смотреть на Адриана и повернулась к двери.
— Неси его сюда, — сказала я. — Быстро. И позови Тису. У нас кровь с ядом.
Йонас исчез, и через минуту в дверях появился Ольгер, двенадцатилетний племянник мужа, бледный, с перевязанной рукой, и Тиса держала его за плечи, и на ее лице был такой страх, что я сама испугалась, и это было хорошо, потому что страх заставляет руки работать быстрее, чем усталость.
Я разрезала повязку. Рана была глубокой, и яд в ней был тем самым сонным ядом, который я уже варила, и я поняла, что кто-то из ночного квартала подсыпал его ребенку, чтобы ребенок не дожил до утра и не рассказал, что он видел в доме мужа в ту ночь. У меня в кармане фартука лежала записка, которую я утром вынула из-под половицы в подвале, и в записке было сказано: "Дядя вернулся. Он не один".
— Тиса, — сказала я, — свари такой же отвар, как вчера, тридцать капель, не больше. Брони, принеси чистый флакон. Адриан, — я впервые назвала его по имени при посторонних, и мой голос звучал ровно, как в аптекарской книге, — ты заплатишь за каждую каплю по реестру. Сейчас. При Тисе и Йонасе.
Он не ответил. Он положил на стол кошелек, и кошелек был тяжелый, и звон серебра был таким, что Брони вздрогнул, а Тиса посмотрела на меня так, словно хотела спросить, откуда у ночного судьи столько серебра для аптекарских счетов.
Я взяла кошелек и пересчитала деньги. Тридцать серебряных. Ровно столько, сколько стоил мой долг перед нотариусом, и я поняла, что он знал эту цифру, потому что вчера ночью у нотариуса Нора он видел долговую книгу и запомнил последнюю запись на моей странице, и теперь он платил не за отвар, а за мой долг, и этим делал меня должницей, и я должна была решить прямо сейчас, при Тисе и Брони, при Йонасе и при Ольгере, который смотрел на меня так, словно я была единственным человеком в этой комнате, который мог его спасти.
Я подняла голову и встретила его взгляд. Его пальцы лежали на столе рядом с кошельком, и я заметила, что на безымянном пальце у него нет кольца, и это было странно, потому что Кира Тен носила его кольцо на цепочке под платьем, и я видела эту цепочку вчера, когда она стояла у моей плиты с моей аптекарской книгой в руках.
— Нет, — сказала я и вернула ему кошелек. — Не так. По реестру, с подписью, с печатью, через нотариуса. Если ты платишь за меня, ты покупаешь меня. Если ты покупаешь меня, ты не увидишь, как я варю. А ты должен видеть.
Тиса вздрогнула. Йонас переступил с ноги на ногу. Ольгер закрыл глаза и прислонился к стене, и я знала, что у меня есть три минуты, чтобы решить, кто в этой комнате будет сегодня хозяином.
Тиса первая нашла флакон. Она поставила его на стол и придержала левой рукой, потому что стекло было мокрое от пара, и я увидела, как на ее запястье вздулась старая вена от усилия. Чистый флакон. Маленький. С аптекарским клеймом мужа.
Я разрезала повязку Ольгера до мяса. Рана была длинная, от запястья до локтя, и края у нее были серые, и серая эта была не от грязи, а от яда, потому что яд убивает кровь раньше, чем кровь успевает порозоветь. Ольгер не плакал. Он смотрел на меня так, словно я была единственным человеком в этой комнате, который мог его спасти, и эта ответственность легла мне на грудь тяжелее, чем медный ключ на цепочке.
Я взяла отвар. Полынь, чистая, без горечи, потому что я сняла ковш вовремя. Я полила рану, и Ольгер дернулся, и Тиса прижала его плечи к стене ладонью, и ладонь у нее была теплая, и это было хорошо, потому что холодные руки у испуганного ребенка пугают сильнее яда.
— Держи, — сказала я Брони, и он взял флакон, и я налила туда тридцать капель, как обещала. — Подпиши. Своим знаком. И отметь время. Это реестр.
Брони расписался. У него всегда был кривой почерк, потому что он учился у мужа только полгода, но подпись была его, и это было важнее красоты. Я взяла флакон и протянула его Адриану.
— Заплати через нотариуса, — сказала я. — По реестру. С печатью. Сейчас.
Он не двинулся. Он смотрел на мою руку, на порез от вчерашней присяги, который я заклеила полоской от бинта, и я почувствовала, как под полоской запульсировала кровь, словно она тоже его увидела. Он медленно достал из кармана кошелек. Не тот, тяжелый, который лежал на столе, а другой, плоский, кожаный, с тисненой буквой Н, и из него он вынул серебряную монету. Одну. И положил рядом с флаконом.
— По реестру, — сказал он тихо. — С печатью. Сейчас.
Он достал штамп печати рода Нор и прижал его к монете, и на серебре остался маленький оттиск, и я поняла, что он платит не как судья. Он платит как должник. Как человек, которому я только что вернула кошелек и этим сделала его равным себе, и равность эта жгла ему руки сильнее, чем мне.
Я взяла монету. Серебро было холодным, и я почувствовала через металл его пульс, и пульс был ровный, и это значило, что он не лжет.
— Договор, — сказала я и посмотрела ему в глаза. — Ты мне должен за противоядие. Не я тебе. Запомни разницу.
Он кивнул. Молча. И я поняла, что эта молчанка стоила ему больше, чем те тридцать серебряных, которые он предлагал минутой раньше.
Я повернулась к Ольгеру. Рана уже розовела по краям, и серая полоса яда отступала, и я знала, что через час он будет спать, а через два сможет говорить. Я прижала чистую марлю к его руке и почувствовала, как под ней запульсировала его кровь, и она была уже не серой, а алой, и это была маленькая победа, которую я заработала своими руками, и никто мне ее не подарил.
— Кто это сделал? — спросила я тихо, не поднимая головы. — Кто подсыпал сонной травы?
Ольгер посмотрел на меня. Потом на Адриана. Потом снова на меня.
— Дядя, — сказал он. — Он приходил ночью. Он думал, что я сплю. Он искал что-то в подвале мужа.
Подвал мужа пах медной плесенью и старым деревом, и этот запах я узнала бы с закрытыми глазами, потому что три года приходила сюда за травами и думала, что худшее, что здесь может случиться, это сгнившая половица. Я стояла у стеллажа с кровью и смотрела, как Адриан держит в руках склянку с именем Йонаса Крейна, и эта склянка была первой, которую я вскрыла по правилам, и заплатила за нее утренней слабостью в ногах и тонкой седой прядью над левым ухом, которую заметила Тиса и молча прикрыла мне волосами. Дядя Ольгера искал в подвале что-то ночью, и ребенок это видел, и теперь я должна была решить, отдать ли мужу эту улику сразу или сначала спрятать под половицей и подождать, пока Йонас принесет мне второе имя, которое я не должна знать, но уже почти чувствовала костями, потому что связь крови после присяги работала в обе стороны и я физически ощущала его страх, когда он смотрел на склянку и не говорил мне, что в ней кроме имени.
Он поставил склянку обратно. Медленно, двумя руками, и стекло тихо звякнуло о дерево полки, и я заметила, что у него дрожали пальцы, и эта дрожь стоила мне больше, чем его вчерашнее молчание у нотариуса.
— Там, — сказала я и кивнула на верхнюю полку, где стояла жестяная коробка из-под сухих трав с пергаментом, пером и чернильницей. — Договор. Сейчас. Я пишу, ты подписываешь. Иначе ты не выйдешь отсюда с моей склянкой.
Он поднял на меня глаза. В подвале было сумрачно, и свет от фонаря лежал на его скулах косо, и я впервые увидела, что у него под глазами тени, и тени были не от недосыпа, а от той же вины, которая жила во мне с ночи похорон.
— Ты не имеешь права, — сказал он тихо, и голос был низкий, без приказа. — Я ночной судья. Мне не нужна твоя подпись, чтобы войти в дом моего брата.
— Именно поэтому она тебе нужна, — сказала я и пошла к коробке. — Потому что иначе я завтра напишу в гильдию аптекарей, что ночной судья Нор входил в запечатанный подвал без согласия вдовы и без протокола. И ты это знаешь.
Я достала пергамент. Руки у меня не дрожали, и я не знала, откуда эта ровность, потому что обычно я трясусь, когда злюсь по-настоящему, но сейчас злость была холодная, аптекарская, и пальцы писали сами.
Первое условие. Адриан Нор, ночной судья рода Нор, не входит в подвал дома Вард без Селены Вард и не открывает склянки архива без ее руки на замке. Второе. За каждое противоядие, сваренное для следствия, Адриан Нор платит по реестру аптеки через нотариуса, с печатью, с подписью. Третье. Связь крови через чашу свидетеля действует до полнолуния и снимается только равной кровью донора, и Адриан Нор обязан вернуть мою кровь до рассвета, иначе связь продержится не меньше недели и оба мы будем чувствовать ложь друг друга на расстоянии.
Я обмакнула перо и подвинула ему чернильницу. Он стоял у стеллажа и смотрел на пергамент, и я видела, как желвак ходит у него по скуле, и молчание было таким, что я слышала, как в дальнем углу подвала капает вода с гнилой половицы.